355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Войнович » Автопортрет: Роман моей жизни » Текст книги (страница 67)
Автопортрет: Роман моей жизни
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:49

Текст книги "Автопортрет: Роман моей жизни"


Автор книги: Владимир Войнович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 67 (всего у книги 96 страниц) [доступный отрывок для чтения: 34 страниц]

Объяснение тунеядца

4 февраля 78го года. (Редкий случай, когда у меня оказалась записанной дата.)

Опять начинаю с привычной фразы: звонок в дверь. Я открыл – на пороге наш участковый – пожилой, седоватый, скромного вида, характера и звания капитан Иван Сергеевич Стрельников. Здороваясь, снял шапку. Говорит вежливо, даже робко:

– Владимир Николаевич, можно войти?

– А в чем дело, Иван Сергеевич?

– Я извиняюсь… ну это, ну…

Я пригласил его к себе в кабинет. Предложил сесть на диван.

– Да нет, да что вы, да я постою.

Я проявил настойчивость, он сел, ерзает, мнет на колене шапку, косноязычит:

– А я к вам, извиняюсь, Владимир Николаевич, вот что… меня, извиняюсь, начальник послал… я к вам со всем уважением, но начальник, извиняюсь, интересуется: вы гденибудь работаете?

В подоплеке вопроса мне сомневаться не приходится. КГБ пробовал со мной разделаться так и эдак, то отравили, то телефон отключили, теперь мозги напрягают, как бы состряпать дело о тунеядстве. Пора занимать оборону. А в обороне у меня главное оружие – ирония.

– Да, работаю, – сказал я.

– Да? – Иван Сергеевич выразил удивление. – А где же, извиняюсь, вы работаете?

– А вот здесь работаю, Иван Сергеевич, в этой комнате и за этим столом.

Он притворяется дураком, деревенским валенком, наивным таким человеком.

– И кем же вы, извиняюсь, работаете?

– А писателем, Иван Сергеевич, работаю, писателем.

– Ага, – кивает он головой, – ага. Но вас, Владимир Николаевич, я слышал, исключили, извиняюсь, из Союза писателей.

– Дада да, – говорю, – Иван Сергеевич. Толстого исключили из церкви, меня из Союза писателей, но из Союза меня исключили, а из писателей меня исключить невозможно. Понимаете?

– Не понимаю.

– Ну как бы мне вам объяснить. Вот если, допустим, вас уволить из милиции, вы перестанете быть милиционером. А писатель, исключенный из Союза писателей, если был писателем, то и остается писателем. Меня исключили, а я дальше пишу книги. Их печатают на разных языках, значит, меня во всем мире признают писателем. И вообще эти книги, как вы думаете, можно написать хоть одну, не работая?

– Владимир Николаевич, – он приложил руку к сердцу, – вы меня поймите, я простой человек…

– Да, Иван Сергеевич, не надо, извините, придуриваться. Простой вы или не простой, а понимаете, наверное, что книгу, не работая, не напишешь.

– Это я понимаю. – Это он понимает, но еще один вопрос приходит в его простую голову. – А вот, Владимир Николаевич, мне лично интересно, деньги вам за вашу работу платят?

– А как же, Иван Сергеевич, лично вам могу сказать, что, конечно же, платят. А на что бы я жил, если бы не платили?

– Платят? – обрадовался он за меня. – А как вы их получаете, если не секрет?

– Ах, Иван Сергеевич, это тоже вы по простоте меня спрашиваете? Ну, конечно, это вообще не секрет. Но для вас секрет. И для тех людей, которые вас послали…

– Да что вы, Владимир Николаевич! Я ведь тех людей, которых вы имеете в виду, даже не знаю. Они ко мне не обращаются. Они звонят начальнику, а начальник мне говорит: «А ты сходи!» Вот я и иду.

– Ну если вы слушаете тех, кто вам говорит, куда вам надо идти, послушайте меня и идите обратно.

Послушался, ушел, но на следующий день опять явился и мнет на пороге шапку.

Спрашиваю:

– Что вам еще надо?

– Владимир Николаевич, ну вот то, о чем мы вчера говорили.

Я сменил иронический тон на патетику.

– Иван Сергеевич, а вам не стыдно ко мне ходить? Вам не стыдно обвинять в паразитизме писателя, книги которого изданы тиражом в сотни тысяч экземпляров и переведены на три десятка с лишним языков? Если эти книги для вас ничего не значат, так, может быть, вы примете во внимание, что я написал песни, которые пели вы, ваши дети и почти все поголовно население Советского Союза! Если, повашему, и этот мой труд ничего не стоит, так, может, вас убедит в том, что я не паразит, хотя бы тот факт, что я с одиннадцати лет работал в колхозе, на заводе, на стройке, четыре года служил солдатом в Советской армии. Или вам и этого недостаточно?

Он, конечно, смущен.

– Владимир Николаевич, я лично к вам с большим уважением. Но что я могу сделать, меня же послали. Ну, напишите какоенибудь объяснение.

– Хорошо, – соглашаюсь я. – Напишу.

Придвинул к себе машинку и настучал следующее:

«Начальнику 12го отделения милиции

от Войновича В.Н.

ОБЪЯСНЕНИЕ

В ответ на запрос участкового уполномоченного объясняю, что мои книги издаются на многих языках во многих странах мира, и, как всякий известный писатель, я зарабатываю достаточно, чтобы содержать себя и свою семью. Данное объяснение считаю исчерпывающим…»

Подписал эту бумагу с указанием уже полученных титулов: членкорреспондент Баварской академии изящных искусств, член Международного ПЕНклуба, почетный член Американского общества Марка Твена.

Мне показалось, что Иван Сергеевич удивился. Он, наверное, не ожидал, что у меня есть какието официальные звания, мало совместимые с образом тунеядца. Он ушел и примерно год меня не беспокоил. При случайных встречах почтительно здоровался. Но я слышал, что лифтершам он внушал мысль, что я очень опасный и коварный враг, за мной надо следить в оба и о своих наблюдениях регулярно докладывать ему.

Балакаем похранцузски

Членство в ПЕНклубе, а потом в Баварской академии и американском обществе Марка Твена было для меня не только моральной поддержкой, но и конкретно защищало от больших и мелких неприятностей. Когда меня хотели обвинить в тунеядстве, я подписывал свои объяснения присвоенными мне титулами, и даже наши тупые власти к тому времени уже понимали, что будут выглядеть слишком смешными. Они обожглись на Бродском, который, по их представлениям, был никто и не имел никаких справок. Я попросил своих друзей за границей напечатать мне визитную карточку. В СССР это было невозможно, потому что никакое печатное слово не могло появиться без цензуры, и вообще визитную карточку можно было напечатать только по особому разрешению. Свои карточки я раздавал направо и налево, а одну вложил в автомобильные права, что производило впечатление на останавливавших меня милиционеров. Однажды на Украине милиционер остановил меня и хотел к чемуто придраться, но, прочтя написанное на карточке, подумал и почтительно спросил: «Так вы и похранцузски балакать умиете?» – «А як же, – сказал я, – кес ке се».

Моя наивная мама

Моей маме нравились романтические литературные герои, возвышенные слова. И она довольно долго говорила, как она любит советскую власть. Она не была партийной, но любила советскую власть за то, что та когда-то хорошо относилась к евреям. Мама помнила, как во время гражданской войны приходили в местечко люди – она называла их деникинцами (я не знаю, были ли это правда деникинцы), грабили, насиловали и убивали. Они даже плясали на животе беременной женщины, говоря: «Сейчас ты у нас родишь». И только красные спасали евреев от погромов.

Она не была в обиде на большевиков за то, что они реквизировали мельницы дедушки. И даже в конце 40х годов, когда начался государственный антисемитизм и моя русская тетя Аня объясняла ей, что евреев не принимают в престижные институты, мама возражала: «Этого не может быть». И тетя говорила: «Роза, какая же ты наивная».

Но став сама жертвой антисемитской кампании, мама прозрела. Постепенно стала безобидной еврейской националисткой. Национализм ее проявлялся главным образом в подсчетах, сколько евреев было среди великих людей. Персонаж Циля в «Чонкине» отчасти списан с мамы. К концу жизни она влюбилась в Израиль. Меня при этом считала гоем. Порой спрашивала:

– Вова, почему бы тебе не поехать в Израиль? – И тут же спохватывалась: – Ах, да, я забыла…

О себе она говорила, что уже стара для переезда:

– Если бы я была молодой, я поехала бы. Делала бы что угодно для этой страны.

Мама слушала по радио только «Голос Израиля». Иногда она приезжала в Москву и сразу требовала от меня, чтобы я нашел «Голос Израиля». Я старался переключить ее на другие волны и говорил:

– Ты бы слушала все-таки «Голос Америки», Бибиси, «Свободу», «Немецкую волну», там часто про меня говорят. То, что я не могу тебе написать в письмах, они сообщают. И ты бы чтото знала обо мне.

Это действительно был вполне хороший источник информации, поскольку обо мне говорили чуть ли не каждый день. Мои соседи, услышав какоенибудь сообщение из Лондона, порой прибегали и спрашивали: «Что случилось?» А мои родители надеялись только на мои письма, в которых я ничего не мог рассказать, боясь, что они не дойдут.

Я пропал

Наверное, читателю трудно уследить за перемещениями моих родителей, но к описываемому времени они уже покинули Клинцы и новый, 1978 год встретили в Орджоникидзе. Это не Владикавказ, а небольшой горняцкий город в Днепропетровской области. Там они жили уже в совсем убогих условиях. И винили в этом меня. Как я понял потом, они еще в Керчи надеялись, что я пойду в горком, скажу, что я известный писатель, дайте моим родителям квартиру, а я этого не умел.

В Орджоникидзе произошло то, о чем я написал в сохранившемся письме министру внутренних дел.

«Министру внутренних дел СССР

Н.А. Щелокову

от писателя Войновича В.Н.

ЗАЯВЛЕНИЕ

14 февраля с.г. к моим родителям в городе Орджоникидзе Днепропетровской области явился милиционер и потребовал, чтобы мой отец немедленно шел вместе с ним в милицию. Пока отец собирался, милиционер обшарил глазами всю квартиру, заглянул в комнату, где после сердечного приступа лежала моя мать, и спросил: «Это кто там лежит? Ваш сын?»

Затем отец, старик с больными ногами, был доставлен пешком в местное отделение милиции, где начальник отделения и какойто приезжий в штатском объявили ему, что 3 февраля я пропал без вести и меня, по всей вероятности, нет в живых.

Через две недели после этого известия мать моя умерла.

Теперь я узнал, что сведения о моей смерти работники милиции одновременно распространили и среди других моих родственников, живущих в разных городах Советского Союза.

Между тем никаких оснований для беспокойства за мою жизнь у работников милиции не было и быть не могло, хотя бы потому, что 4 и 5 февраля ко мне приходил участковый уполномоченный и интересовался, на какие средства я живу. О том, что я нахожусь в Москве в своей собственной квартире, было хорошо известно начальнику 12го отделения милиции и тем шпикам, которые круглосуточно толкутся в подворотне моего дома.

Я хотел бы знать, для чего была устроена эта гнуснейшая всесоюзная провокация и кто был тот недочеловек, который ее придумал. Я требую привлечь этого бандита к ответственности, а если он параноик, то подвергнуть его принудительному лечению как социально опасного.

Если я не получу от вас вразумительного ответа в установленный законом срок, я буду считать, что ответственность за эту провокацию вы взяли на себя.

17 марта 1978 г. (подпись)»

Об этой дурацкой провокации мне сообщил по телефону отец. Я решил во всем разобраться на месте и отправился в дорогу на машине. Меня взялся сопровождать Сарнов. Узнав о нашем предстоящем отъезде, тогдашний друг Бена Станислав Рассадин спросил его, а почему я не еду один. Сарнов объяснил, что один я опасаюсь возможных провокаций.

– Ну это уже паранойя, – сказал Стасик, который своей чрезмерной осмотрительностью в поведении вполне заслужил сравнения с щедринским премудрым пескарем.

Сарнов с женой Славой и без нее и потом не раз сопровождал меня в дальних поездках, за что моя ему пожизненная благодарность.

Мы приехали в Орджоникидзе. Посетили родителей. Мама уже болела и не вставала с постели. Отец, страдавший от эндартериита, еле ходил.

Мы с Беном пошли в милицию. Когда дежурный узнал, кто я, он обрадовался мне как родному:

– Это вы? А я приводил вашего папу в милицию, – сказал он так, как будто совершил особо благородный поступок.

Мы посетили начальника. Я пытался получить от него какойто ответ. Кто сообщил о моем исчезновении? На каком основании? Но он оказался умелым демагогом и прочел нам целую лекцию о том, как министр Щелоков, под чьим портретом мы сидели, борется за повышение престижа милиции. Как строго требует от милиционеров, чтобы они были вежливы с людьми, внимательны к их нуждам, но при этом активно боролись с преступностью. Ничего вразумительного он нам не сказал.

После Орджоникидзе мы заехали еще в город Светловодск, взяли с собой моего двоюродного брата Витю и уже втроем вернулись в Москву. А через несколько дней после возвращения пришло известие, что умерла мама. И я опять отправился в Орджоникидзе уже на поезде в сопровождении Гали Балтер, вдовы Бори Балтера, самоотверженной женщины, кидавшейся на помощь по первому зову.

Докинуть кирпич до шестого этажа

Валя Петрухин пригласил меня на защиту своей диссертации. Он открыто со мной общался, чем шокировал своих коллег, а некоторых наводил на уже не новую мысль, что он ко мне приставлен.

– У тебя диссертацию не примут из-за меня, – говорил я ему.

– Примут, – возражал он. – Я сделал такое открытие, что их разгонят, если они не примут.

Открытий, и, как я слышал, серьезных, у него было несколько. В числе прочего он открыл антитритий. Не знаю, насколько это важно, но, познакомившись с Валиными коллегами, я увидел, что они относятся к нему с большим уважением.

Я поехал на защиту его диссертации в Дубну. Защита прошла хорошо, а потом был банкет, на котором Валя познакомил меня с более известным, чем он, физикоматомщиком Сергеем Поликановым.

Через некоторое время Поликанов вдруг приехал ко мне домой в Москву.

– Я хочу сделать заявление для иностранных корреспондентов о положении в советской науке и моей собственной ситуации, – говорит он.

– Вы с ума сошли? Вы знаете, что вам за это будет?

– Знаю. Тем не менее я хочу дать прессконференцию.

КГБ запретил ему поехать на год в Женеву в центр ядерной физики, с которым сотрудничал их институт, после его отказа оставить заложниками жену и дочь в Дубне.

Я попытался его отговорить. Я всех отговаривал, кто просил меня помочь сделать первый шаг в диссидентство. Поликанов был не первый. Я знал, что этот путь рискованный, а человек может недооценить серьезности поступка. Я отговаривал Поликанова, он настаивал на своем. В конце концов я согласился и помог ему организовать прессконференцию. Тогда мне это не стоило больших усилий. Я позвонил корреспонденту «Вашингтон пост» Питеру Осносу, сказал, что есть важное сообщение, и моя двухкомнатная квартира заполнилась западными корреспондентами. Некоторые, не поместившись в комнате, заглядывали внутрь из коридора.

– Господа, – начал я торжественно, – позвольте вам представить Сергея Поликанова. Он физик, – продолжил я с паузами после каждого титула, – профессор, членкорреспондент Академии наук СССР, лауреат Ленинской премии, – по рядам прошел шум. По количеству регалий Поликанов среди диссидентов выходил на второе место после Сахарова. – Он хочет, – сказал я, – сделать заявление.

И он сделал заявление, после которого у него, как и следовало ожидать, начались большие проблемы. Но у него они начались потом, а у меня на другое утро – ко мне пришел председатель нашего жилищного кооператива Вайншток.

– Что вы предпочитаете, чтобы вам дверь вышибли или окно кирпичом разбили? – поставил он меня перед выбором.

– Я живу на шестом этаже, кто может сюда докинуть кирпич?

– Те, кто хотят это сделать, – сказал он, – докинут до любого этажа. Я не могу вам указывать, как вам себя вести, но у меня к вам просьба: старайтесь такие прессконференции проводить вне дома.

Вскоре Поликанов вступил в организованную уже сидевшим в тюрьме Юрием Орловым Московскую Хельсинкскую группу, был уволен из ОИЯИ (Дубненский объединенный институт ядерных исследований), лишен званий и наград. Через сравнительно короткое время он добился, чего хотел – эмигрировал на Запад, где продолжал работу по специальности в знаменитом ЦЕРНе (швейцарском центре ядерных исследований).

Не отдадим Петрухина диссидентам

Еще в первые дни нашего знакомства Валя Петрухин меня удивил тем, что оказался слишком нездоровым для его возраста человеком. У него были частые головные боли от слишком высокого давления. По ночам он издавал такой храп, какого я при всем моем опыте житья и спанья в бараках, казармах и общежитиях, никогда до того не слышал. Он мне с самого начала говорил, что у него бывают депрессии, но я ему тогда не совсем поверил. Подумал, что, может быть, он депрессией считает дурное настроение. Я не верил в его депрессивность, потому что никогда не видел более жизнерадостного, легкого, бесшабашного и щедрого во всех отношениях человека. И на самом деле он долго был таким веселым, легким и бесшабашным. Он всегда совершал поступки, казавшиеся даже мне сумасбродными, и меня подбивал на такие же. Он считал, что в жизни нет непреодолимых препятствий и неосуществимых желаний, надо только «копать шансы» и непременно до чегонибудь докопаешься. Он очень любил когото чемто угощать, делать щедрые и неожиданные подарки. Фрукты, цветы, духи женщинам. Мне подарил тогда еще бывшее редкостью крутящееся кабинетное кресло. Однажды раздобыл где-то и подарил женам всех друзей тампоны. Женщины немного смутились, но подарок оценили и приняли – эти приспособления в Советском Союзе были еще большим дефицитом. Если возникала необходимость положить когото в больницу, достать редкое лекарство, устроить чьюнибудь дочку в институт, перепечатать самиздатовское сочинение, Валя говорил: «Ноу проблем» – и казалось, что проблем у него действительно не было. Он постоянно носился с идеями самого разного толка: заработать миллион, устроить подпольную типографию, перелететь на дельтаплане из Грузии в Турцию, с помощью правильно поставленного научного эксперимента выяснить возможность загробной жизни. Не все идеи он брался осуществить практически, но, берясь, всегда побеждал.

Но потом начались депрессии. Когда это случилось первый раз, я был удивлен происшедшей в нем перемене. Мрачное и страдальческое выражение лица, потухший взгляд. Это был совсем другой человек.

Один знавший его физик и сейчас утверждает, что Валя был ко мне приставлен, но, подружившись со мной, полюбил меня и отказался выполнять порученное ему задание.

Я этого полностью не исключаю. Валя был человек наивный, не очень понимавший, где он живет, увлекавшийся не только людьми, но и идеями, и концепциями. В 65 м году он вступил в партию, посчитав, что после свержения Хрущева советский строй будет демократизироваться. В отличие от меня он бывал за границей и, помоему, даже хотел быть кемнибудь вроде Рихарда Зорге. У него было очень необычное для нашего поколения представление о нравственности. Он никогда не пользовался ненормативной лексикой и считал, что супружеская неверность должна так же караться, как измена родине, таких изменников надо расстреливать. Может быть, под влиянием моим и моих друзей от этих строгих правил он отошел. Нет, я его ни к чему не склонял, не развращал. Но результатом нашего общения стало крушение тех устоев, на которых держалась его мораль. Усомнившись в коммунистических идеалах, осознав, что страной правят своекорыстные, нечестные и недалекие люди, он распространил свои сомнения на все и с некоторых пор стал позволять себе то, что раньше считал немыслимым. Например, стал не гнушаться связей на стороне. В конце концов оставил прежнюю жену. Женился на новой – красивой, умной и ученой женщине Ольге Принцевой. Стал употреблять разные выражения, правда, только в анекдотах, причем, если надо было, нужное по ходу дела слово произносил, однако очень при этом смущался.

Дружба со мной сначала проходила для него безнаказанно, но в 79 м году начались неприятности. Однажды он пришел с сообщением:

– Меня вызывали в партком и сказали, чтобы я с тобой больше не дружил. Как я должен был реагировать?

– Валя, я тебе не могу советовать, как в данном случае поступить.

– Но если я их послушаю, ты же меня уважать не будешь.

– Конечно, не буду, но я не представляю, чтобы ты их послушал.

Мне было странно услышать от него вопрос, какие обычно не задают. Я не понял, что это было начало депрессии, когда он помрачнел, «спал с лица», стал тихим, неразговорчивым, неуверенным и пугливым. Началось чтото похожее на начальную стадию мании преследования. Он стал бояться, что его будут преследовать за дружбу со мной и самым большим преступлением объявят дарение мне кресла. Ужасно смущаясь, через когото попросил, чтобы я ему кресло вернул.

Первый приступ депрессии кончился, но сильные депрессанты привели к проблемам с сердцем. Его положили в больницу в Дубне, сделали кардиограмму. Кардиограмму посмотрел друг Бориса Биргера кардиолог профессор Гельштейн и поставил мрачный диагноз: два тяжелых инфаркта подряд. Профессор сказал, что Дубна – не лучшее место для такого больного, его надо перевезти в кардиологический центр. Ольга Принцева работала как раз в этом центре. Она договорилась с директором центра Евгением Чазовым, что Валю положат. Ольга поехала в Дубну, но в выдаче больного ей отказали. До меня дошел слух, что директор ОИЯИ академик Боголюбов сказал Кому-то:

– Мы Петрухина диссидентам не отдадим и в Москву не отпустим.

Я поехал в Дубну разбираться. Никогда не представлял себе, что я такой страшный. Перед моим приездом там оцепили чуть ли не весь город. В больнице – большой переполох, все двери позакрывали. Нашел одну открытую, вхожу, меня встречает главврач еще с какимито врачами. Вижу, они одновременно и боятся меня, и заискивают. Точьвточь такое случилось со мной десять лет спустя после возвращения из эмиграции.

– Я хочу повидать Петрухина, – говорю я.

После недолгого переглядывания с неохотой разрешают:

– Можно, но только на одну минуту.

Я вхожу к нему в палату, он лежит на высокой кровати, мы не успели начать разговор, вбегает врач:

– Все, свидание окончено.

Валя затрясся от негодования, чего ему в его положении делать никак нельзя.

– Если вы сейчас же не выйдете, я слезу с кровати и уйду отсюда в пижаме.

Врач испугался, вышел, не сказав ни слова.

Вернувшись в Москву, я написал резкое письмо Боголюбову: «Если Петрухин погибнет, его убийцей я буду считать вас». Мне помнится, что я не успел его отправить, но, может быть, говорил о нем Поликанову. Так или иначе, Валю перевезли в кардиологический центр, обследовали, и оказалось, что ни одного инфаркта у него не было, но был сильный приступ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю