412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Войнович » Автопортрет: Роман моей жизни » Текст книги (страница 59)
Автопортрет: Роман моей жизни
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:49

Текст книги "Автопортрет: Роман моей жизни"


Автор книги: Владимир Войнович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 59 (всего у книги 96 страниц) [доступный отрывок для чтения: 34 страниц]

Две публикации

А жить уже совсем не на что.

Про других я слышал, они в такой ситуации продавали чтонибудь ценное. Дачу, шубу, фамильную драгоценность. А у меня ничего драгоценного.

Я уже всем, кому мог, задолжал.

Вся западная пресса занята Солженицыным. В крайнем случае отвлекается на Вознесенского. Вознесенского не пустили в Америку, там, в Америке, – скандал.

Гроссман сказал: «Меня задушили в подворотне».

Со мной делают то же самое.

И никто этого не видит, никто не знает, и я сам помогаю им душить меня тихо, чтобы никто не услышал.

Мне говорят: ну, напиши чтонибудь самое нейтральное, самое безобидное. Ну просто, что ты недоволен самовольной публикацией и протестуешь. Ты же недоволен. Они тебя подвели. В такой ситуации написать протест не стыдно. Солженицын написал протест издательству «Мондадори». Братья Медведевы, Рой и Жорес, тоже написали Кому-то. Но что бы и как бы я ни написал, это будет выглядеть как унизительное покаяние. Зато они от меня отвяжутся на некоторое время, и я смогу продолжить свою работу. Назло Шапошниковой останусь в СП. Ире и друзьям, которые меня уговаривают так поступить, я возражаю, что это будет бессмысленное унижение. Мое положение после этого не изменится. Знаю, что не изменится, но сдаюсь. Пишу приблизительно так: «Мне стало известно, что журнал «Грани» напечатал небольшую часть моего незаконченного романа, на что я никому не давал разрешения. Я протестую». Ильин пошевелил губами, взял авторучку и перед словом «журнал» вписал эпитеты: «антисоветский, так называемый» и еще чтото о грязной политической провокации. Я говорю, что это не пойдет. Он тут же согласился: вычеркиваем. Вычеркнули. Я подписал. Ильин доволен:

– Хотите яблочка?

– Нет, спасибо.

Через неделю «Литературка» мой протест опубликовала. В версии Ильина. Со всеми его словами: «так называемый» и «грязная провокация». Так что автором по крайней мере половины слов является он. Но протестовать против этого бесполезно и негде. Разве что в тех же «Гранях».

Как я и думал, тут же нашлись строгие люди, которые немедленно и сурово меня осудили.

У матери Юлиуса Телесина Рахиль Баумволь случайно хранилась рукопись, которую Юлиус оставил, уезжая в Израиль.

Старушка позвонила, высказала свое возмущение моим позорным поступком и говорит:

– Я не знаю, как вам передать вашу рукопись, я оставлю ее для вас в ЦДЛ.

Речь шла о второй книге «Чонкина», существование которой я скрывал и о которой было известно очень немногим. Вторая книга «Претендент на престол» была намного острее первой и, попади в то время она в КГБ или в секретариат СП (что одно и то же), мне и вовсе было бы худо. Я не хотел говорить о рукописи по прослушиваемому телефону, но принципиальная собеседница в своем праведном гневе с этим считаться никак не желала и, если нас ктото слушал, продавала меня с головой. Я просил ее передать мне рукопись из рук в руки, но она настаивала на том, что отнесет рукопись в Дом литераторов и оставит у дежурной.

Я разозлился.

– А зачем, – спросил я, – действовать таким косвенным образом? Если вы хотите, чтобы рукопись моя попала в КГБ, так прямо туда и несите.

После этих слов она смилостивилась и согласилась встретиться в ЦДЛ.

Мой «протест» был напечатан дважды. Сначала в издании «Литературной газеты» для провинции, а неделю или две спустя в московском выпуске.

Через некоторое время Ильин разослал всем членам Союза письма: «Просим сообщить, какие за последний год у вас были публикации, какие издания и какие гонорары». Я в ответ написал, что за год у меня были две публикации: мое письмо в «Литературной газете» от такогото числа и то же письмо в «Литературной газете» от другого числа, никакого гонорара я не получил.

Алла Петровна обижена

После публикации «протеста» я пошел к Ильину, обещавшему мне, что теперь все наладится. Оказывается, его нет, он в командировке, в Париже. Я – к первому секретарю московского отделения СП Наровчатову. У Наровчатова, прислонившись спиной к стене, стоит Лазарь Карелин. Говорю им обоим: так и так, на меня долго давили, задавили, я протест подписал, а положение мое не изменилось. Рукописи в издательствах не двигаются, спектакли не идут, в кино – та же история. Наровчатов смотрит на Карелина, Карелин делает печальное лицо, вздыхает, сообщает Наровчатову: «Я говорил о Войновиче с Аллой Петровной Шапошниковой, Алла Петровна лично обижена на него. Ей кажется, что протест Войновича не искренний, как бы выдавленный из него. Алла Петровна говорит, что таких протестов нам не надо. Что хорошо бы, чтобы товарищ Войнович нашел какуюто удобную для него форму и какое-то место – собрание или газету – мы можем ему в этом помочь – и решительно, не виляя, осудил свое поведение и свою повесть. Она ведь все-таки много вреда принесла нашей стране, очень много, много вреда».

Не могу сказать, что я был возмущен или шокирован. Я не сомневался, что так оно все и будет, я уже до этого написал в «Чонкине» сцену, где свиньи на свадьбе требуют от Чонкина, чтобы он хрюкал с искренним наслаждением и восторгом, теперь действительность в очередной раз совпала со своим отражением.

Но все же «протест» дал мне некоторую передышку. Видимо, те, которые мной занимались, решили, что я уже сломлен и теперь можно обо мне пока позабыть. Они поставили меня на колени и приручили. Они ошибались. Они преподали мне урок, и я его усвоил, но не так, как они хотели. Я понял, что имею дело с врагами, с которыми у меня никакого мира никогда не будет. Будут меня травить, я им этого не прощу. Будут меня покупать – не купят. Внешне я могу вести себя более или менее мирно, но до поры до времени. Пока помолчу. Молчанием добьюсь отмены опалы. Напечатаю книгу. Или две книги. А потом посмотрим.

Я затаился. Покупать они меня не спешили, но и не трогали. Но до «протеста» у меня было сочувствие того круга людей, который у нас называется обществом. А теперь этому обществу на меня наплевать. Сломался, покаялся, значит, все у меня хорошо. А на самом деле хуже, чем было, гораздо хуже. Вот уже чтото взято взаймы, чтото продано. Иногда удавалось чтонибудь писать под чужими фамилиями. В те времена прозаик Санин вдруг временно переквалифицировался и написал несколько текстов песен. Эти тексты написал за него я. С тем же Саниным я писал его сценарий. Другой сценарий писал с Икрамовым. Оба сценария фильмами не стали.

Третий сценарий, уже упоминавшийся мною, был написан в соавторстве с Борисом Балтером и под его фамилией, дошел до экрана и принес нам немало денег.

Власти меня, в общем, оставили в покое, но Шапошникова не унималась и доводила до моего слуха такие слова: «Передайте ему: мы знаем, что он пишет под чужими фамилиями, но мы и до этого доберемся».

О Шапошниковой рассказывали истории, похожие на анекдоты. где-то шла дискуссия о том, существовать или нет Театру на Таганке. Выступали Любимов и еще ктото, доказывали ей, приводя цитаты. Шапошникова спрашивает: «Кто это сказал?» Ей отвечают: «Ленин». В другой раз тоже: «Кто это сказал?» Ей отвечают: «Аверченко». Она резко опровергает: «Товарищ Верченко такого сказать не мог!»

Однажды готовился большой концерт – кремлевская елка. Поскольку концерт в Кремле, принимает его партийная комиссия. Председатель – Шапошникова. Показывают балетный номер. Она смотрит, хмурится, приказывает номер снять. Переполох. Устроители робко спрашивают (тоже ведь трудно решиться): почему? Снять, и точка. Все в отчаянии. Артист особенно. Если уж сняли с кремлевского спектакля, значит, за этим чтото стоит. Может, американцам продался. Может, подался в диссиденты. Слух разойдется, достигнет ушей начальства, что он в Кремле не прошел, его и еще куданибудь не допустят, из списков на звание вычеркнут, заграничную визу закроют или не откроют.

– Алла Петровна, ну пожалуйста, ну скажите, в чем дело?

– Ни в чем.

Насели на нее, обступили со всех сторон, умолили, и она, покраснев и потупив глазки, сообщает причину: «У него там слишком много». Побежали к артисту, переодели его в черное трико, сделали, что смогли, бегут к Шапошниковой:

– Алла Петровна, уложили!

Алла Петровна вгляделась: ну вроде и правда уложили, ладно уж, пусть танцует.

Такие, как Шапошникова, появлялись во всех сферах. Рассказывали, что дочь Косыгина, Людмила Гвишиани, став директором Библиотеки иностранной литературы, сказала, что работа библиотеки должна быть прежде всего идеологически выдержанной. Она сократила подписку на хорошую литературу, отказалась от подписки на лучшие газеты и журналы, стала поощрять всяких американских и английских коммунистов, делала все, что в ее силах, чтобы разорить библиотеку.

По методу доктора Лозанова

В 70 м году, когда у меня еще и мыслей не было об отъезде, мне предложили пройти организованный при ВТО (Всесоюзное театральное общество) специальный курс английского языка. Это будет курс суггестологии (то есть обучение через внушение) по методу болгарского ученого доктора Лозанова. Я охотно согласился. Было отобрано 15 человек. Нам сказали, что язык мы будем учить ровно месяц, все дни, кроме воскресенья, по 4 часа. Никаких домашних заданий, слушайте и запоминайте. Я не поверил в это. В первый же день, когда поехал на курсы, купил коммунистическую газету «Морнинг стар». Открыл и стал читать какуюто заметку, из которой ничего не понял. А при приеме на курсы нужно было пройти тест: из 200 английских слов выбрать те, что знаешь, и написать перевод. Я узнал только одно слово – «рефриджерейтор», но написал перевод «рефрижератор». Потом спросили: знаете ли вы какиенибудь слова поанглийски? Я произнес голосом диктора: «This is Russian service of the BBC, program which is following will be in Russian». Экзаменаторы засмеялись и приняли меня.

Каждый день по дороге на курсы я заглядывал в ту же заметку в «Морнинг стар» (другую газету я не покупал) и постепенно стал различать слова. У нас была замечательная учительница – Марина Зиновьевна Туницкая. Она ни слова не говорила с нами по-русски. Сразу дала нам всем английские имена. Я был Питер Ривс, «инженир фром Лидс». Володя Корнилов был Тони Ромэн landowner from Dover (землевладелец из Дувра). Мы пели детские песенки, например, как причесываться, чистить зубы или мыть руки: «This is the way we wash our hands… This is the way we comb our hair», танцевали, хлопали в ладоши. В группе было два профессора медицины, два профессора математики, кинорежиссер Миша Богин, уехавший позднее в Америку, актер Федор Чесноков и три члена Союза писателей – поэт Владимир Корнилов, фантаст Еремей Парнов и я.

За месяц я выучил 2 тысячи слов. Для начала неплохо, и уже можно объясняться. Но с кем? В то время у меня ни одного знакомого иностранца не было. И я мечтал, чтобы меня ктонибудь на улице спросил, как куда-то пройти.

Через несколько лет представился первый случай употребить свои знания на практике. Возле метро «Новокузнецкая» ко мне подошла группа людей, и какаято женщина ткнула меня пальцем в живот: «Ду ю спик инглиш?» Я обрадовался: «Ес! Оф кос!» Она меня спросила, как доехать до станции «Октябрьская». Я знал, как объяснить поанглийски, но забыл, как туда доехать. Я спустился с ними в метро, и оказалось, что станция «Октябрьская» была следующая, и я без слов показал пальцем на табло.

Неофит Светов

С самого начала шестидесятых годов моими очень близкими друзьями были Феликс Светов и Зоя Крахмальникова. В период наиболее тесных отношений я не представлял, что мы можем когда-то поссориться. Сначала мы отдалились друг от друга буквально. Они получили квартиру у Курского вокзала. Я переехал на Мосфильмовскую улицу, а потом на Черняховского у метро «Аэропорт». С Беном Сарновым, Володей Корниловым и их женами Славой и Ларисой я и раньше дружил, а теперь, когда они стали моими соседями, наше общение стало более тесным. Световы ревновали. Зоя обиженно сказала, что Вова, то есть я, дружит по географическому признаку. Эта причина, возможно, имела место, но дело было не только в ней. Как показывает мой жизненный опыт, всякая дружба, как и любовь, проходит испытание временем, да не всякая его выдерживает. Люди встречаются, находят какието точки соприкосновения, общность взглядов, интересов и вкусов, увлекаются друг другом, начинают тесно общаться. Но проходит какое-то время, и друзья начинают друг другу просто надоедать, как, бывает, надоедают друг другу муж и жена. К тому же обстоятельства жизни оказывают на друзей разное воздействие, взгляды начинают меняться, не во всем совпадать, возникают трения, споры, трещина в отношениях.

Такая трещина возникла в наших отношениях, когда Светы познакомились и подружились с неким Женей Шифферсом. Это был человек лет тридцати, с темной коротко стриженной бородой, невысокого роста и армянского (по его словам) происхождения. О нем говорили, что он талантливый режиссер, ставил какието очень смелые и оригинальные спектакли в разных театрах, включая «Современник» и любимовскую «Таганку», но сам я не видел этих спектаклей и не встречал видевших. Кроме того, Шифферс считал себя писателем, философом, религиозным мыслителем и пророком. Его философия (сути ее не помню) казалась мне заумной, а пророчества примитивными.

Главным из его пророчеств было, естественно, предсказание наступающего конца Света, когда все грешники погибнут, а праведники спасутся. Шифферс своих новых друзей убеждал (и это ему легко удавалось), что путь к спасению идет через веру. Кроме того, он брался всех лечить, предпочитая мужчинам женщин, а женщинам девочек. Свет и Зоя рассказывали мне, как Шифферс умеет лечить накладыванием рук, и делает это совершенно бесплатно. Я, разумеется, к этим сообщениям относился не без иронии и спрашивал, на какие места Шифферс предпочитает накладывать руки. Светы сердились, и дело доходило до вполне враждебной перепалки.

Для меня это было очень неожиданно. Я более или менее представлял себе, как попадают под влияние главарей какихнибудь религиозных сект простые темные люди, но как такое случилось с ними, молодыми, современными, образованными и не лишенными юмора интеллигентами? Теперь никакого юмора они не воспринимали, говорили, что Шифферс человек чуть ли не святой жизни, убежденный аскет. Я, знавший настоящего аскета – своего отца, видел, что Шифферс на аскета ни в коем случае не похож: любит хорошо выпить и закусить, носит на пальце золотой перстень, курит сигареты «Мальборо», тогда в Советском Союзе мало кому доступные. Света и Зою мои возражения иногда просто бесили, но они не теряли надежды приобщить и меня. Они сами еще в чемто сомневались и, не надеясь на собственные силы, были уверены, что если меня свести с Шифферсом, то он неизбежно меня вразумит. Я в это не верил и к встрече не стремился, но однажды летом в Тарусе мы пересеклись.

Шифферс заговорил со мною смиренно. Спросил, почему я о нем плохо говорю. Я сказал, что говорю о нем не плохо, но соглашаться с его рассуждениями не считаю нужным.

Я сказал это не очень уверенно, потому что подумал, а вдруг он и правда откроет мне какуюто истину, о которой я ничего не знал и которая перевернет мое мировоззрение.

Мы сидели на берегу Оки как раз напротив знаменитой деревни Поленово.

– Со мной не надо соглашаться, – возразил Шифферс. – Ты можешь просто обратиться ко мне как к врачу, и я тебя вылечу.

Мне было тридцать шесть лет, я считал себя совершенно здоровым и ни в каком лечении не нуждался, но если бы заболел, поискал бы врача настоящего.

Перешли к теме светопреставления, близость которого никак лежащим перед нами мирным ландшафтом не предвещалась и мне не казалась неотвратимой.

– И напрасно, – спокойно возразил Шифферс. – Не буду тебя посвящать в подробности, ты все равно не поймешь, но звезды так расположены, как не выстраивались уже две тысячи лет. О надвигающейся катастрофе говорит и сочетание магических цифр, где главное место занимает семерка. Это расчеты очень сложные, ты сразу в них вникнуть не сможешь, но там надо семь умножить на семь, к нему прибавить еще семь и еще дважды по семь и получится 70, 1970 год, тоже, заметь, год с семеркой, и он же – столетие дьявола, который лежит в Мавзолее. Я не исключаю, что в апреле 1970 года на Красной площади появится некий старец и двинется к Мавзолею. Никто не посмеет к нему подойти, задержать или спросить документы. А он приблизится к гробнице, протянет в ее сторону руку и скажет тому, который в гробу лежит: «Встань, сатана, и изыди!» Тот встанет, выйдет на площадь, и все увидят, какое это жалкое и убогое существо. И тогда старец скажет: «Сгинь, сатана, навеки!» Этот якобы человек превратится немедленно в прах, который распадется, осыплется на тротуар. Тут же налетит ураганный ветер, вспыхнут молнии, грянет гром и начнется светопреставление.

Я этот бред выслушал, возражать не стал, но и доверия никакого не высказал.

– Имей в виду, – предупредил Шифферс, – спасутся только те, кто к тому сроку уверует.

– А как это произойдет? – спросил я. – Плохие умрут, хорошие останутся в живых?

– Да, – подтвердил он, – грешники умрут, а люди праведной жизни останутся.

– А оставшиеся – что, никогда не умрут?

– Нет, умрут, но каждый в свой срок. – все-таки умрут, но только попозже. Мне кажется, что это для религиозного сознания какаято несуразица. Если праведники после смерти попадают в рай, то остаться на время в живых – это полдела. Может быть, праведники спасутся в том смысле, что физически погибнут вместе со всеми, но в отличие от грешников сразу попадут в рай?

– Да что ты! – Он стал все-таки сердиться. – Что ты говоришь о том, чего не понимаешь. В Писании сказано, что уверовавшие спасутся, а как, это Бог рассудит. Ты должен, во всяком случае, понять, что в нашей жизни есть какойто Богом вложенный смысл. В жизни всего сущего есть смысл. Сам подумай, даже деревья существуют не без смысла. Они поглощают углекислый газ и выделяют кислород, чтобы нам было чем дышать.

– Вот, – ухватился я за это рассуждение. – А человек, наоборот, вдыхает кислород и выдыхает углекислый газ, чтобы деревьям было что поглощать.

Рассуждения Шифферса оказались настолько очевидно абсурдными и смехотворными, что никакого даже внутреннего спора не заслуживали. После этого я еще с большей иронией стал относиться к восторженным отзывам Светов, что вызывало с их стороны все растущее раздражение.

Я уже писал, что Свет был натурой романтической. Мечтал о том, что когданибудь совершит какойнибудь подвиг. Вроде того, что выйдет на Красную площадь и развернет плакат с какимнибудь смелым лозунгом. На площадь он не вышел, но подписал несколько писем и именно после этого счел себя героем. Особенно после письма в защиту Гинзбурга—Галанскова. После которого ему, как и другим, предлагали снять подпись, а он пренебрег угрозами, отказался и получил выговор в Союзе писателей. Который для него никаких последствий не имел, потому что его единственным источником существования в то время были внутренние рецензии, и на этот источник в его случае никто не покушался. Тем не менее он счел свой поступок геройским. Вскоре после этого он написал свою первую прозу и принес рукопись мне. Это были воспоминания, названные им «Опыт биографии». Сочинение это, довольно скучное, он начал с соображения, что теперь, после совершенного им поступка, он взошел на некую вершину и имеет право рассказать о себе. В молодости я бывал злым на язык и ради красного словца не пожалел бы родного отца. О сочинении я сказал автору так:

– Все хорошо, но тебе надо в скобках написать подзаголовок: «Записки глупого человека».

Как ни странно, он на это не обиделся и спросил почему. Я сказал: тот поступок, который ты совершил, слишком мелок, чтобы быть оправданием твоей жизни. Но жизнь в специальном оправдании не нуждается. Она сама себе оправдание и достаточный повод для мемуаров. Было бы правильно, если бы ты написал, что прожил сорок лет, много видел и имеешь что рассказать. Мои замечания по существу были ему неприятны, но он стерпел.

К тому времени он и Зоя познакомились с отцом Дмитрием Дудко, и тот продолжил работу по приобщению их к вере. Отец Дмитрий, человек небольшого роста, с маленькими пытливыми глазками и мелкими зубками, был тогда довольно известным попомрасстригой и диссидентом. Я его в облачении никогда не видел, но когда первый раз встретил, сразу подумал, что это священник. До расстрижения у отца Дмитрия был приход в Сокольниках, где он произносил откровенно антисоветские проповеди, чем вызывал недовольство властей, и светских и церковных, и уважение и даже восторг прихожан. Восторг выражала потянувшаяся к нему с разных сторон интеллигенция, включая Световых, Максимова и многих других известных и неизвестных. В основном его паствой были люди, потерявшие веру в коммунизм и искавшие себе другую идеологическую опору. Подпавших под его влияние он активно уговаривал креститься, и те уговорам чаще всего и на удивление легко поддавались. Крестил он вновь обращенных сначала в церкви, а после расстрижения – у себя на дому.

И вот произошло то, чего можно было ожидать. Свет явился ко мне и сообщил, что уверовал и крестился. Сообщил с вызовом и напрягся, готовый дать отпор возможной насмешке. Насмешкой казались ему любые проявления моего любопытства, поэтому на все вопросы, которые я не мог не задать, он отвечал сердито и начал с моего атеистического, по его представлению, мировоззрения:

– Ты думаешь, что твой Ленин…

Я сказал:

– Ленин не мой, а твой. И вообще имей в виду, что, когда тебе родители пели «Интернационал», мне моя бабушка читала Евангелие.

После этого у нас было несколько встреч и разговоров. Я ему сказал, что у меня есть вполне религиозные знакомые. Их, особенно тех, кто был крещен в детстве и жил в ладу с верой всю жизнь, я вполне уважаю, но когда человек совершает некий кульбит и из безбожника становится вдруг очень религиозным, я, естественно, не могу к этому сразу привыкнуть, мне нужно время разобраться. Кроме того, я утверждал, что это у Света не религия, а идеология, вошедшая в моду. Свет все еще жаждал какогото подвига и говорил мне, что само по себе крещение и есть акт мужества. Что партия ненавидит религиозных людей и никогда не примирится с церковью, а церковь не примирится с ней. Я уже тогда видел, что идет совершенно обратный процесс. Разные люди, партийные и беспартийные, а все-таки партийные чаще, уже валом валят в церковь, крестятся сами и крестят своих детей, кресты особенно не прячут, а даже, напротив, вытаскивают из-за пазухи. Партия на этот процесс смотрит сквозь пальцы, потому что сами партийные функционеры все чаще идут по той же дорожке. Одни открыто, другие открываются перед смертью. Режиссер Иван Александрович Пырьев, смолоду бывший членом партии, завещал отпевать себя в церкви.

Обратившись и не дождавшись бурного одобрения своего поступка от друзей, Свет решил расплеваться с ними и написал нечто вроде открытого письма некоему обобщенному лицу, которого назвал «мой корреспондент». Я ему тогда указал на ошибку:

– Корреспондентом ты можешь назвать того, кто пишет тебе. А тот, кому сам пишешь, называется адресатом.

Этот «корреспондент», как видно было из текста, погряз в неверии и грехе, служит безбожному государству, не гнушается членством в Союзе, совершившем много преступлений, включая убийство Мандельштама, травлю Зощенко, Ахматовой и Пастернака. Этот прямой намек больше, чем другим, был адресован мне в то время, когда мое членство в Союзе писателей висело уже на волоске, а покинул я эту организацию на шесть лет раньше Света.

Он говорил, что, обратясь к Богу, стал совсем другим человеком, и действительно стал. Но не в том смысле, какой сам имел в виду. Был простой необидчивый парень, без лишних амбиций, а стал невыносимо занудным, нетерпимым и агрессивным. Разумеется, это отразилось на выборе им его кумиров. как-то я зашел к нему уже в Южинский переулок и увидел, что обстановка изменилась. Теперь не было на стене и столе Маяковского, Пастернака, Хемингуэя, их заменили иконы и портреты Александра Солженицына, Павла Флоренского, Иоанна Кронштадтского и некоторых неизвестных мне лиц. Марат был убран с видного места и пылился где-то за шкафом.

Иногда он приходил ко мне с явной целью меня обратить, и немедленно. Начинал очень дружелюбно, но при малейшем моем несогласии вспыхивал, хлопал дверью и уходил обиженный.

Уговоры его были простые: надо уверовать, креститься и – после смерти попадешь в рай. Крещеные, по его тогдашнему мнению, все туда попадут.

– Независимо от того, как жил? – спрашивал я его.

– Независимо, – отвечал он почти уверенно. – Надо только быть крещеным и перед смертью сказать «Господи прости». И он простит, потому что он всемилостив.

Когда я с ним не соглашался, он угрожал мне тем, что я попаду в ад. Я говорил:

– Свет, а почему же ты говоришь со мной с такой злобой? Тебе Господь открылся, ты уверовал, просветлел душой, а мне не открылся, я не просветлел, погряз в неверии, попаду в ад. Так пожалей меня, что ж ты злишься?

Мы уже редко виделись, и я его однажды спросил:

– Извини, Свет, а по бабам ты больше не ходишь?

Он отреагировал немедленно и с вызовом:

– А я не святой.

Я сказал, что не осуждаю его за то, что не святой, но имею частное мнение, что если уж человек уверовал, то должен хотя бы стремиться к святости. Человек слаб, может не устоять перед соблазном, сорваться, но, сорвавшись, должен как-то себя корить за это, а не оправдывать тем, что не святой, и надеяться на то, что перед смертью скажешь «Господи, прости» и он простит.

Тут мне, пожалуй, пора посвятить читателя в свое собственное отношение к предмету. Сам я если был атеистом, то только в детстве. Разумеется, я, как всякий мыслящий человек, задумывался о тайне нашего существования и при нынешнем своем понимании мира верю только в его непостижимость. То есть не верю не в Бога, а в религию. Не верю ни в какое человеческое представление о Боге, а тем более в его человекоподобность. Не верю в его милосердие, потому что жизнь по своей сути очень жестока: все пожирают всех, а земные страдания живых существ и особенно людей, часто безгрешных, бывают слишком несправедливы и невыносимы. Не по деяниям. Есть ужасные преступники, которые благополучно проживают свой век и умирают в своих постелях во сне. Но, конечно, представить себе, что весь мир, такой разнообразный и разноцветный, сложился сам по себе, невозможно. Я не сомневаюсь в том, что живой мир к нынешнему его виду и состоянию пришел в результате эволюции, но тогда эволюция – это есть кемто заложенная программа. Кстати, отрицание отцами церкви неоспоримых научных представлений о сотворении мира, происхождении человека и эволюции выглядит неумно. Зачем упорно держаться за догмы и не допустить, что Бог создал мир с заложенной в него программой саморазвития? Моя вера в непознаваемость мира состоит еще в убеждении, что все тайны мира, как бы человечество ни преуспело в их постижении, никогда не будут раскрыты. Люди, пытающиеся обратить меня в свою веру и убедить в существовании Бога или потусторонней жизни, ссылаются на некие знамения, видения, показания людей, переживших клиническую смерть, и этим вызывают во мне сомнение в истинности их веры. Если бы верили в Бога истинно, то не могли бы и помыслить, что он, скрывая от них тайну своего существования, не мог бы ее сохранить.

Жена Феликса Зоя Крахмальникова, признанная всеми красавица, еще недавно была сексуальной, соблазнительной, соблазнявшей и соблазнявшейся, хулиганкой и матерщинницей, а уверовав, повязалась платочком и стала говорить, что как женщина «вышла в тираж». все-таки старые представления о райском блаженстве в ней сохранялись прежние, и, пытаясь обратить меня, она как-то сказала:

– Вова, зря ты не крестишься. Если крестишься, попадешь в рай, а рай – это вечный оргазм.

Однажды Бенедикт Сарнов, Фазиль Искандер, Владимир Корнилов и я по дороге из пивной зашли к Световым. Дома была только Зоя. Приняла нас вполне дружелюбно. На столе, даже, может быть, напоказ, лежала религиозная литература, включая «Вестник патриархии». К патриархии тогда, как и сейчас, я относился без большого почтения, взял «Вестник» в руки и сказал: «Интересно, тут есть чтонибудь про израильскую военщину?» Зоя ответила: «Могу с тобой на что угодно поспорить, тут этого нет и не может быть». – «Ну, сейчас посмотрим». На первой же странице, которую я открыл наугад, было написано: «израильская военщина…» Мои спутники засмеялись. Зоя смутилась, разозлилась, стала ругаться, и мы, обруганные, ушли. Потом она говорила, что мы приходили и глумились над верой. Стоит ли уточнять, что я глумился не над верой, а над «Вестником патриархии», что не одно и то же.

Зоя и Свет не только «уверовали», но через короткое время стали писать на религиозные темы, Зою вообще стали именовать религиозной писательницей. В качестве таковой она начала издавать религиозный самиздатский журнал «Надежда», за что в конце концов была арестована и сослана в Сибирь. Куда вскоре был отправлен и Феликс. За опубликованный за границей роман «Отверзи ми двери». Но путь в ссылку лежал у него через тюрьму, об этом опыте он тоже написал книгу, так и названную «Тюрьма». Тюрьму, как Свет мне позже рассказывал, он пережил легко. Сокамерники относились к пожилому человеку с почтением, а бытовые неудобства несильно его травмировали. Он ведь правда был в быту неприхотлив.

В заключение скажу, что ни обращение к религии, ни тюрьма, ни ссылка его на самом деле не изменили.

Незадолго до смерти он написал один рассказ – а писать он умел только то, что видел, – как он шел по улице и заметил в одном из дворов веселье. Зашел туда, а там незнакомые ему люди выпивали и чтото праздновали. Увидев его, поднесли стакан водки. Он все еще выглядел гораздо моложе своего возраста и все еще был привлекательным. Одной из гулявших там девушек он понравился, и они пошли к ней домой. По дороге купили еще выпивки и закуски и начали у нее на кухне выпивать. Дальше она села к нему на колени и спросила:

– Тебе сколько лет?

Он выглядел моложаво, но врать не умел:

– Семьдесят, – сказал он, но тут же поправился: – Скоро будет.

Она на него посмотрела, вскочила и крикнула, сразу перейдя на «вы»:

– Убирайтесь немедленно!

Он убрался, и этот случай описал не без самоиронии. Но девушку осудил и назвал блядью.

Когда Свет умер, меня не было в Москве, и я болел, когда хоронили Зою. Хотя наши пути сильно разошлись и последние годы мы просто не виделись, я испытал большую печаль, когда их не стало. все-таки, что бы ни случилось потом, а до того были годы искренней дружбы, взаимной приязни и радости от встреч друг с другом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю