Текст книги "Черемша"
Автор книги: Владимир Петров
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
Глава 5
В прошлом году уволился дед Спиридон из шорной, здоровье стало сдавать. Раньше-то он холил в шорниках первой руки: случалось, и сёдла делал, и хомуты отменные шил. Правда, давно это было; в последнее время больше на мелочах сидел, на ремонте, Латал подседельинки, менял гужи, занимался строчкой сбруи, а то просто сучил дратву, щетину заправлял для других, мастеров.
Обидно делалось. Спервоначалу терпел, потом плюнул и вовсе ушёл. Лето промотался водовозам, на лесосеке, а осенью старый знакомый, председатель сельсовета товарищ Вахрамеев, по доброте, душевной определил Спиридона на подходящую должность а пожарную команду. По официальной ведомости дед числился "третьим топорником", а на самом деле исполнял обязанности дворника на припожарной площади (она же была и центральной в Черемше).
При этом Вахрамеев, поручил Спиридону наблюдение порядка и во дворе сельсовета, что располагался напротив пожарного депо. Дворницкое дело, сказал он, самое подходящее для человека с больным горлом. Завсегда в наличии свежий воздух. Спиридон не возражал, работа ему нравилась: и почётно, к несуетно.
При депо, у деда имелась, персональная сторожка с печкой" лежанкой и радиорепродукторам, который в хорошую погоду Спиридон выставлял на подоконник. Закончив по раннему утру "подметательные дела", он садился на листвяжный чурбак и, греясь на солнышке, слушал радио. Удивлённо тряс сивой бородёнкой: каждый день в мире творились невероятные происшествий! Кидают бомбы, шлют угрозы, передвигают войска, делают нахальные агрессии (до чего драчливый народ – племя Адамово!), а про ту Абиссинию и вовсе перестали говорить, знать, продала ни за понюшку табаку.
Хорошая штука эта "говорилка"! Всё знает: где какой завод построили, сколько руды накопали, куда и зачем канал прорыли; знает, где жарко, где холодна, в каких местах дожди идут, и почему затмение происходит, и как надо лечить ту же самую лихоманку-малярию. А то ещё физкультуру под музыку передают – тоже интересно. "Встаньте, потянитесь, ногу – туда, руку – сюды. По-скакайте: ать-два, ать-два!" Ну это, видна, специально для ленивых, которым всё надо непременна под команду да чтобы с музыкой. Может, и правильно: народ теперь куражливый, деликатное обхождение любит…
Напротив пожарного депо, внизу, на прибрежной лужайке, топчется реденький утренний базар: картошка да скороспелый лук-слизун, за которым пацаны лазят на отвесные скалы. Никакого мяса, ни дичи – оно и перед праздником редко бывает, а сейчас, когда скотина на вольном выгоне, и подавно. С краю навеса на обычном своём месте торгует медовыми сотами Савватей Клинычев, кержацкий староста. До мёда охочих нету, потому как – нонешний, весенний, стало быть, с черёмуховой горечью, болиголовом. А медовуха из припрятанного туеска идёт бойко: частенько заглядывают парни, шагающие на стройплощадку, полтинник кружка на послепраздничное похмелье. Надо будет подсказать товарищу Вахрамееву, пускай приструнит кержацкого торгаша, негоже рабочий народ спаивать.
А вон и сам он гарцует на Гнедке в конце улицы. Мерин сыто ёкает селезёнкой, секет искры на булыжниках – неделю, как кованый. Председатель сидит ловко, едет ровно, не шелохнёт плечом, даром что Гнедко далеко не иноходец. Сразу видно – кавалерист.
Привязав мерина у коновязи, Вахрамеев направился не к сельсовету, а к сторожке, похлёстывая по голенищу нагайкой. Понятное дело – несколько дней находился в отсутствии, а кто, как не дед Спиридон, лучше всех знает "текущую информацию"? Посидишь-ка целыми днями на самой Черемшанской пуповине – чего только не насмотришься, наслушаешься.
Товарищ Вахрамеев руку подаёт с размаху, будто сплеча рубит шашкой.
– Здорово, Спиридон!
– Здравия желаем! – затыкая дырку на горле, старается гаркнуть "дед-топорник", однако получается сипло, не очень-то вразумительно. Услужливо протягивает кисет – сам давно не курит из-за плохого горла, но табак завсегда держит для начальства. Из собственного огорода и по собственному секретному рецепту изготовленный. (Вахрамеев любит по утрам побаловаться самосадом).
– Давай засмалим твоего дальнобойного! – председатель с удовольствием вертит "козью ножку", набивает табаком из пригоршни, запаляет трут. – Ну, какие имеются последние известия? Докладывай.
– Да опять же военные угрозы проистекают. – Спиридон возмущённо тычет большим пальцем назад, в сторону репродуктора на окне. – Сказывают, слышь-ка, будто фашисты нападение готовят на эту самую… На Испанию. Эдак вот.
– Слыхал, дед, – поморщился Вахрамеев и подумал, что из Спиридона хреновый всё-таки "информатор":
шипит, как сковородка на углях. – Я тебя про местные новости спрашиваю. Как прошёл праздник, какие в народе происшествия случились?
– Никаких, – дед помотал головой. – У нас ведь как? Кержаки вовсе не пьют, остальные медовуху потребляют. А она на голову не действует, только что ноги связывает.
– Чего, чего? – не расслышал Вахрамеев.
– Ноги, говорю. По ногам бьёт. Аль сам не знаешь?
– Драки-то были?
– Были, как не бывать. Что оно за праздник без драки? Ну, дак молодые ведь, у них чешется. А ежели мужики вступаются, так то для порядку. Гошку-то, слышь-ка, Гошку Полторанина, вот урезонили, язви тебя в душу!
Дед стал рассказывать про Грунькину свадьбу, про то, как инженер Хрюкин обработал Гошку немецким боксом ("Ногу, слышь-ка, выставил да кулачищем-то в морду – тык! Вот бабы подушки выбивают, так оно как есть похоже. Гошка, стало быть, на полу спички собирает, встать никак не может. Эдак вот"). Потом про Устина-углежога начал было объяснять, но Вахрамеев перебил, махнул рукой – "ладно, с Устином разберусь сам". Уж больно тужился старик, аж сизый лицом сделался – трудно ему было говорить. А вот поди ж ты, любил поболтать, покуда не остановишь.
Нечаянно затянувшись, председатель схватился кашлем – еле отдышался, зло сплюнул и сказал сразу осевшим голосом:
– Что за табачище, мать твою в касторку? Прямо живодёр. Или подмешиваешь чего?
– Само собой, – ухмыльнулся Спиридон. – Мяту, значит, для резкости, полынки – для крепости, а ещё одеколончиком брызгаю, чтоб дух приятный.
– Фокусничаешь… Вот от такого курева, видать, и сам безголосый остался, – проворчал Вахрамеев. – Так, говоришь, Гошка Полторанин обратно безобразничает? Что-то надо с ним делать в воспитательном плане… На стройку его определить в рабочий класс, а то он среди возчиков околачивается, пьянствует. Это наше упущение, Спиридон, потому как этот самый Гошка-обормот разводит в пашем обществе классовый антагонизм. Понял, куда идёт суть?
– Вестимо, – прошипел дед. – Я его, гада, в прошлом году черезседельником отхлестал. Ей-бо, не вру! Припёрся пьяный в шорню и стал, паразит, хомуты кидать, вот как ты говоришь, антагонизм делать. Ну, мужики-шорники, дали ему чёсу. В каменотёсы его надобно, эдак вот!
В сопровождении Спиридона председатель обошёл площадь, велел прогнать с сельсоветского двора чью-то наседку с выводком да заодно узнать, кто хозяин приблудной курицы. А уж сельсовет примет меры – имеется постановление против тех, кто бесконтрольно распускает живность по селу.
Обычно от калитки сельсовета Спиридон отправлялся в свою сторожку. Однако сегодня почему-то плёлся следом до самого крыльца. Вахрамеев остановился, спросил:
– Что у тебя ещё?
– Не у меня, а у тебя, – хитро прищурился Спиридон. – Вон погляди-ка на речку.
Вахрамеев присмотрелся, недоумённо склоняя голову к одному, к другому плечу.
– Ну, сидит какая-то баба. Воду пьёт, что ли.
– Это она завтракает, сердешная. Горбушку в речке размочит и ест. Я за ней, почитай, с самого рассвету наблюдение веду.
– Тьфу! – рассердился Вахрамеев. – Ну и наблюдай, я-то при чём?
– Да она же к тебе прибыла, товарищ Вахрамеев! – дед язвительно заюлил, задёргал бородёнкой. – Я, говорит, старая знакомая Николая Фомича.
– Врёт! – небрежно бросил председатель. – Не знаю такой.
– Вот и я говорю ей: врёшь, дескать. Дак она оскорблениями кидается, обозвала старым козлом. Да я не обиделся: девка уж больно красивая.
Вахрамеев снял фуражку, поерошил чуб, недоверчиво оглядел ехидную физиономию "шорника-топорника".
– Девка, говоришь? Хм… Ану давай, зови.
Она вошла в открытую дверь неслышно, незаметно, как дуновение ветерка, мягко ступая в своих чалдонских бутылах, подвязанных под коленками ремешками. Вахрамеев не услыхал, а почувствовал её появление, ощутив сразу свежий и крепкий запах пихтовой хвои, бревенчатых стен и берёзового дёгтя – неповторимый запах человека из тайги. Такой дух везде носят с собой промысловики-охотники, шишкобои, лесорубы, да ещё, пожалуй, кержацкие странники-провидцы.
Он сразу узнал её: молодая монашка из скитского монастыря, уцелевшая после той трагической переправы через Раскатиху. Вспомнил, как допрашивал в полутёмной "приезжей избе" при свете свечи – в блокноте где-то даже запись осталась.
– Ефросинья Просекова? – председатель вдруг пожалел, что тогда, при ночном допросе, не разглядел её как следует; лукавый Спиридон прав, девка и впрямь красивая. Диковатая, смутная какая-то красота.
– Она самая, – певуче, не без жеманства подтвердила гостья, и прошествовала-проплыла к председательскому столу (Походочка как на вожжах! – про себя усмехнулся Вахрамеев). – Здравствуйте вам!
Он сухо буркнул в ответ, дивясь невесть откуда взявшемуся смущению, и подумал, что монашка припёрлась издалека неспроста, а по важному делу и что дело это будет иметь далеко идущие последствия. В том числе для него самого. Наверняка…
Ефросинья отошла к стене, уселась на табуретку, положила на колени холщовую торбу, предварительно аккуратно одёрнув платье. Затем спокойно, с интересом оглядела канцелярию: портреты на стенах, географическую карту, грубо сколоченный шкаф, железный ящик-сейф – всё не спеша, по порядку. Задержала взгляд на Спиридоне, который притих в дверях, прислонившись к косяку. Показала на него пальцем.
– Он пущай уйдёт.
Начальственно кашлянув, Вахрамеев сказал деду:
– Ступай-ка в сельпо, там нынче обувку давать будут. Провентилируй насчёт очереди – чтоб строго соблюдалась. От моего имени предупреди завмага, а то опять бабы подерутся. Действуй.
– Да, поди, ещё рано, – недовольно просипел Спиридон. – Магазин-то однаково в восемь открывают.
– Вот до открытия и предупреди. А то я мимо проезжал, видел – уже столпотворение происходит.
Когда дверь захлопнулась, Ефросинья скоренько подвинула табурет поближе к столу, доверительно спросила:
– У тебя ливорверт-от имеется?
Вахрамеев слегка опешил, затем похлопал по заднему карману брюк. Усмехнулся.
– А как же. Браунинг – всегда при себе.
– Ну слава богу! Я-то, дурёха, напужалась. Думала: ну, порешат тебя, прибьют старые стервы у моленной. Они ведь с вечера каменья припасли, игуменья всех подговорила.
До председателя только теперь дошло. Он сразу вспомнил то сумеречное волглое утро, злые старушечьи лица в обрамлении чёрных платков, припомнил, как почудилось ему, будто в сарае бренчала седельная сбруя, будто звякнули стремена…
– Так это ты заседлала Гнедка?
– Я. Опосля вывела через задние ворота и у забора стреножила.
– Молодец, ну, молодец, девка! – Вахрамеев порывисто вскочил, с размаху тиснул ей руку. – Спасибо, выручила! Да тебя за это прямо расцеловать надо.
– Чего уж там – целуй, – она с готовностью поднялась, прижмурилась, в ожидании подставила губы. Целуя, Вахрамеев сразу ощутил давно забытый трепетный жар – Ефросинья явно прильнула к нему, обмякла как-то, задышала горячо и часто.
– Ну-ну, – сказал он, расцепляя её руки на своём затылке. Усаживая на табуретку, мысленно усмехнулся: "Ну и монашки пошли, едрит твои салазки! Такая не упустит, слопает, как пить дать". – Давай садись и рассказывай, какое у тебя дело?
Она степенно оправила платок ("а платок не монашеский – с цветочками! Знать, давно припасла", – отметил про себя Вахрамеев), вздохнула трудно, с затаённой внутренней решимостью.
– Да вот пришла к тебе… Ты же звал.
– Звал, это точно. У нас народу на стройке не хватает. Прямо острая проблема. Вон видишь плакат – "Кадры решают всё". Так что правильно ты бросила монастырь и двинулась к нам. Работу найдём.
– Чо это ты заладил: мы да мы? – с тихим укором произнесла она. – Я к тебе пришла.
– Как… ко мне? – Вахрамеев изумлённо подался вперёд, опершись о стол растопыренными пальцами. – Ты что такое мелешь, Ефросинья?
– Полюбила я тебя, Николай Фомич… Вот как перед святым крестом, – она перекрестилась, стыдливо опустила глаза. – Сон я вещий видела на троицу, намедни как нам с девками тонуть. Будто я упала в яму кромешную, ни зги не видать. И чую: пропадаю совсем, отходит душа моя грешная. А оно глядь – парень руку мне протягивает. Бровастый да белозубый такой, в фуражечке блином. Ну как есть ты вылитый… Как ты к нам приехал, я тебя, значит, сразу и признала. А в ту же ночь явилась ко мне пресвятая Параскева-пятница, благодетельница моя, и перстом указует: се твоя судьба, Ефросинья! Так и сказала: ".твоя судьба". Ты уж не серчай, Коленька, что я пришла к тебе… Куды ж мне деваться?
Ефросинья всхлипнула, уголочком платка, по-бабьи смахнула слезу. Подпёрла щеку, пригорюнилась, глядя в окно.
Вахрамеева бросило в жар. Такого горячего, лихорадочного смятения, замешанного на острой тревоге, давненько не испытывал он, пожалуй, с полузабытых армейских стрельб пли показательной рубки лозы… Торопливо крадучись, морщась от скрипа собственных сапог, прошёл к двери, проверил: не подслушивает ли дотошный Спиридон? Зажёг папиросу, жадно затянулся.
– Ты соображаешь, что говоришь, Ефросинья?! Ведь я женатый, понимаешь?
– Да уж я и то думала… – скорбно вздохнула она. – Гадала про себя: а коли он женатый? Невезучая я, несчастливая… Как есть, сиротинка горемычная…
Она уставилась на него ясными и печальными своими глазами, глядела долго, пристально, любуясь и жался, как разглядывают дорогого покойника. Вахрамеев почувствовал неловкость под этим немигающим взглядом, заёрзал на табуретке, недовольно тряхнул чубом. Хоть бы уходила скорее, что ли…
– А развестись с жёнкой нельзя? Ведь теперича, говорят, развестись просто: взял да вычеркнул бумагу, или вовсе порвал.
– Ну ты даёшь стране угля! – напряжённо рассмеялся Вахрамеев. – С чего это я буду разводиться? У меня дочка растёт – пятый годок. Да и жена хорошая, по крайней мере, не жалуюсь. Учительствует в школе.
– А как же сон-то, Коля? Ведь вещий сон…
Вахрамеев подумал, что Фроська ему очень даже нравится, иначе он давно бы прогнал её вместе с глупыми вопросами. Он испытывал к ней симпатию, сочувствие, жалость, искренне переживал за неё. Да и не мог он иначе относиться к человеку, откровенно распахнувшему душу, глядящему тебе в лицо исповедально чистыми глазами.
– А сон свой толкуй правильно, соответственно обстановке, – доброжелательно сказал он, поглядывая в окно. – у тебя сейчас что получается? Крутой поворот в жизни, ты выходишь в люди. На самую быстрину выходишь, понимаешь? Я тебе во всём буду помогать. Как у вас говорят, буду тебе ангелом-хранителем. Устраивает?
Она тоже смотрела в окно, задумавшись. Пошептала о чём-то, несмело улыбнулась:
– А может, домработницей возьмёшь, Николай Фомич? Я ведь по хозяйству всё умею: и стирать, и варить. Тут сказывают, ваши начальники берут в дома работящих баб. Вот и ты возьми меня.
– Брось дурить, Ефросинья! – всерьёз рассердился Вахрамеев. – Ни в какие домработницы ты не пойдёшь – ни ко мне, ни к кому-либо другому. Говорю это тебе с полной ответственностью. А пойдёшь на государственную работу – молодёжь должна строить социализм. Понятно?
– Это я и без тебя знаю. Слыхала, – вяло отмахнулась она и опять надолго задумалась. Потом неожиданно быстро спросила: – А какую работу дадите?
– Работы у нас всякой навалом. Только выбирай. Ты вообще-то как, грамотная?
– Псалтырь немного читаю.
– Значит, пойдёшь в ликбез. Потом в вечернюю школу. Ну а пока тебе, как малограмотной, можно предложить работу на нашей молочнотоварной ферме.
– Скотницей, что ли? Не пойду, – резко сказала Ефросинья. – Мне и так монастырские коровы опостылели.
– Ну, уборщицей в рабочее общежитие.
– Тоже не пойду. Нашто оно мне, чужие плевки-то подтирать? Это пусть наши старухи-черницы делают. А ты мне дай настоящую работу, чтоб человеком быть. Чтоб эти самые машины водить.
– Видали её! – недовольно развёл руками Вахрамеев. – Да ты, оказывается, настырная, Ефросинья! Что ж тебя на экскаватор прикажешь посадить? Или, может быть, на мотовоз?
– Научите, так и сяду, – Ефросинья подняла с полу торбу, завязала лямки крепким узлом. – Затем и шла, чтобы научиться.
– Ладно, направим тебя в бетонщицы – это как раз по тебе. Сейчас позвоню в отдел кадров, договорюсь, – Вахрамеев покрутил ручку телефона, его соединили с начальником-кадровиком, и он быстро обо всём договорился: бетонщики были одной из самых дефицитных специальностей на стройке. А подучить обещали – наука не из мудрёных. – Можешь идти оформляться.
На телефон Ефросинья глядела с подозрением и опаской – уж больно вычурной и таинственной показалась ей блестящая коробка: не врёт ли? Однако расспрашивать, уточнять постеснялась, да и гордость не позволяла. Перед уходом всё-таки спросила:
– А с тобой через неё тоже можно говорить?
– Вполне! – улыбнулся Вахрамеев. – Ты как оформишься на работу и в общежитие определишься, позвони сюда от дежурного. Попроси у коммутатора сельсовет.
Ефросинья кивнула, медленно, молча, как в первый раз, оглядела стены и вышла, вскинув голову, словно бы тяжёлая коса оттягивала ей затылок.
Председатель распахнул раму, боком уселся ка подоконник – уже тёплый, нагретый утренним солнцем. Ефросинья пересекла двор и направилась вдоль улицы, помахивая монастырской торбой небрежно, по-девичьи грациозно, как каким-нибудь модным ридикюлем. Серое, домотканное платье неброско, но удивительно чётко обрисовывало лёгкую и сильную фигуру. Вахрамеев дымил папироской, щурился, долго глядел вслед. Очень ему хотелось, чтобы она обернулась. Но так и не дождался.
Глава 6
Шальным половодьем захлестнуло тайгу алтайское лето. Росными: утрами вставали над падями голубые завесы, солнце гнало с откосов к Шульбе охлопья туманов, сушило чёрные ощерья россыпей, зажигало косогоры алыми всполохами: «марьина-коренья». Тайга гудела, наливалась духмяным теплом, сладкими сокамн жизни.
Поскотина за конным двором вся вызвездена желтомохнатыми одуванчиками, вся – в пчелином гудении, в брызгах росы. То тут, то там вспыхивают радужные шарики: перед тем, как сесть на цветок, пчёлы жужжат – сушат венчики.
И на эту-то благодать выводили одров, конченых сапных коняг, которым впереди одна дорога – под расстрел. На завалинке конторы расположилась выбраковочная комиссия во главе с ветфельдшером Иваном Грипасем. Стола не было – очкастый Грипась держал на коленях портфель и на нём, в ведомости, делал соответствующие пометки.
Парторг Денисов – тоже член комиссии, сидел отдельно, на персональном стуле, который ему вынесли из конторы. Сумрачно курил, поглядывая из-под надвинутой на брови старенькой кепки!
Вот они наяву, во всей обнажённой откровенности, перспективы "второй очереди"… Заездили, уходили лошадок в карьере, а ведь какие ладные были кони. И не когда-то – всего три года назад. Денисов помнил, как пригнали табун "зайсанок" – диковатых низкорослых лошадок местной алтайской породы. Было их тогда, гривастых, выхоленных на таёжном травостое, что-то около шестидесяти голов. А теперь осталось тридцать, да из тех почти двадцать больны.
Да, он знал и прекрасно понимал, что строительству первой очереди было отдано всё: энергия и безудержный энтузиазм людей, лучшие стройматериалы, лучшие лошади и машины. Всё, что имелось под рукой, без резервов, без думы о завтрашнем дне. Страна не могла ждать.
И вот когда отгремели победные фанфары, когда подшиты в дело восторженные рапорты об окончании первой очереди, когда старый начальник Петухов благополучно отбыл на новую стройку, забрав с собой наиболее ценных специалистов, наступила пора трезвых будней, время нового, не менее трудного рывка.
А чем и с кем? Какими силами его делать? Людей не хватает, транспортных средств почти нет – только лошади. И их приходится выбраковывать. Где теперь взять новых?
– Так какое будет ваше мнение, Михаил Иванович? – шелестя брезентовым фартуком, остановился рядом фельдшер Грипась.
– Насчёт чего? – нахмурился Денисов.
– Ну, по поводу очередного экземпляра. Вон он, полюбуйтесь. Мерин Урал, возраст семь лет. Дистрофия второй степени.
– Тоже сап?
– Разумеется. Подвести поближе?
– Не нужно.
И так хорошо было видно: лошадь на издыхании. Рёбра все на виду, как растянутая гармонь, под гноящейся шкурой торчат угловатые мослы. Плоская голова виснет к земле, беспрерывно тянется из ноздрей характерная синеватая слизь…
…Что-то щемяще-тоскливое виделось в слезящемся глазу мерина, в немощной измождённой шее. Денисов не выдержал, подошёл к пряслу, покачал головой, разглядывая незаживающие раны на крупе, над которыми роились зелёные помойные мухи.
– Где же его так ухайдакали, бедолагу?
Фельдшер неопределённо пожал плечами, поманил конюха-выводного, бородатого мужика с марлевой повязкой на лице.
– Евсей Исаевич, вот комиссия интересуется: на каком объекте работал Урал?
В подошедшем конюхе Денисов только сейчас узнал заведующего конным двором Евсея Корытина, разбитного цыганистого любителя лошадей и охоты – именно на этой почве у него в своё время сложились близкие отношения со старым начальником стройки. Помнится, Петухов собирался даже включить его в список "особо ценных специалистов" и забрать с собой. А вот, поди ж ты, не взял почему-то.
– Тебя не узнать. Замаскировался, – сказал Денисов.
– Так ведь сап, Михаил Иванович, – Корытин развёл руками. – Штука серьёзная.
– А почему сам на выводе? Конюхов нет, что ли?
– А всё поэтому, Михаил Иванович. По причине сапа. Из конюхов никто не соглашается ни за какие коврижки. Вон стоят пялятся, дармоеды.
Взяв ведро с карболкой, Корытин тряпкой протёр жердину прясла, предупредил: желательно не прикасаться.
– Насчёт Урала спрашиваете? Сами видите – полный доходяга. Работал, как и все они, в щебёночном карьере. Грузовоз. Ну, а похлестали его, так это дело житейское – план гнали. Да и ленивый коняга был, только под палкой и работал.
"Был…" – с неожиданной горечью отдалось в сердце у Денисова. Легко и просто сказано, а ведь мерин-то ещё живой.
Денисов махнул рукой, повернулся и, когда шёл к своему стулу, вздрогнул, как от толчка в спину, услыхав сзади зычно-повелительное: "Гони!"
Вот такими все они были, "коняги-доходяги", их прошло перед глазами ещё одиннадцать, а всего выбракованными, а значит, приговорёнными, оказалось семнадцать. Конюхи и возчики, стоявшие группой поодаль, посмеивались, острили: "Казна – больше тянуть не положено", имея в виду заповедное картёжное правило.
Больше и не тянули… Правда, в конюшне осталась ещё одна саповая кобыла, ту вовсе не стали трогать – она и на ногах не стояла, обвисла в стойле на двух, ремённых подпругах.
– Куды их теперича? – озорно крикнул, кто-то из возчиков. – Аж на колбасу?
– Дурак! – Корытин погрозил кулаком, остряку. – Чтоб ты подавился той колбасой.
Он тщательно продезинфицировал руки, помылся и выглядел по-обычному бодрым, даже довольным, чего, впрочем, не пытался скрывать.
– Слава богу, отделались!? А то ведь пряма беда: неделю в конюшне стоят сапные лошади, а комиссию не соберёшь. Так можно вовсе остаться без тягловой силы.
Денисов с трудом сдерживал неприязнь. Противны ему были ж холёная борода Корытина, и его сильные загорелые руки, и довольная ухмылка. Конечно, заведующего конным двором можно понять: избавился, наконец, от нависшей: угрозы. Но нельзя же радоваться столь откровенно, нельзя же плевать на судьбу лошадей, которые вместе с людьми перекромсали тут гору, вывезли сотни тонн разных грузов.
Выбраковочный акт Денисову не понравился. Он читал его долго и трудно (забыл в парткоме очки), потом ещё несколько минут раздумывал, глядя на обречённых лошадей, понуро, стоящих в углу затона.
– Написано не по-деловому, не по-человечески, – сказал он, возвращая фельдшеру бумагу. – Нельзя так писать: "Подлежат расстрелу".
– А как же иначе, Михаил Иванович? Это формулировка вышестоящих инстанций. Вот, пожалуйста, – ветеринар обиженно полез в портфель, вытянул оттуда зелёную панку. – Имеется типовой акт, утверждённый райземотделом. Тут прямо написано: "Лошади, списанные по причине остроинфекционных заболеваний, подлежат расстрелу". Читайте.
– Ничего я читать, не буду, – хмуро, но спокойно сказал Денисов. – И не нужно тыкать мне указания райземотдела. Надо, иметь свою голову на плечах. Эти лошади три года трудились на стройке плотины, а ты их приговариваешь к расстрелу. Ты понимаешь политическую суть вопроса?
У фельдшера от испуга отвисла челюсть. Машинально зажав портфель между ног, он сиял очки, стал зачем-то усердно протирать их, растерянно и близоруко щурясь.
– А как же… а что же написать?
Члены комиссии озадаченно молчали: каждый понимал – парторг сказал истинную правду. Но как быть в таком случае с больными лошадьми? Ведь необходимо законное основание, а им может быть только акт. Евсей Корытин боком подошёл к ветеринару, покосился цыганским своим глазом на акт, хмыкнул, дескать, думайте или решайте, а дело всё равно сделано.
– Возьми да напиши: "Подлежат уничтожению". Например, путём отравления ядом. И дело с концом.
– Лошадей не травят, – раздражённо сказал фельдшер. – Это не какие-нибудь собаки. Лошадей только расстреливают.
Слово неожиданно попросил дед Спиридон, включённый в комиссию как бывший кадровый работник конного двора – знаток лошадей и шорник. Подошёл поближе к парторгу, надавил на свою "говорильную кнопку".
– Зазря спорите, люди добрые. Ей-бо, зазря! – Спиридон пощупал акт в руках ветеринара, потёр меж пальцами, как новенький рубль. – Бумага хорошая, умная. Только жалости в ней нет, вот незадача.
– Это тебе не больничный лист, – ветеринар ревниво высвободил акт из заскорузлых пальцев Спиридона. – Это официальный документ.
– Вот, вот, я и говорю. Вы бы допрежь того, как энту бумагу писать, у людей спросили: а кто стрелять будет? Ведь не найдёте нипочём. Да я, слышь-ка, за тыщу рублей лошадь застрелить не соглашусь.
– Чепуху мелешь, дед! – солидно вмешался Корытин. – Желающих будет сколько угодно, ежели заплатить. Вон те же конюхи и возчики возьмутся.
– А ты их спроси, спроси! – кряхтел, подначивая Спиридон. – Как торкнешься, так и трекнешься.
Корытин вопросительно поглядел на парторга: может, сходить к мужикам, поговорить? Денисов не возражал, хотя предложение старика-шорника не имело существенного значения – главное-то всё равно ещё не решено.
И только когда Корытин вразвалку направился к возчикам, он вдруг почувствовал сильное беспокойство и понял серьёзность ситуации. Комиссия тоже приумолкла в ожидании: найдётся или не найдётся человек, способный застрелить полтора десятка лошадей? Нет, это был не праздный интерес…
Конечно, как ни говори, а конь – та же домашняя скотина, вроде овцы или коровы. Ведь на что корова близка крестьянину – и кормилица, и поилица, а режут на мясо.
И всё-таки конь есть конь – далеко не каждый насмелится поднять на него руку.
Ну да – так оно и есть: отказываются наотрез, машут руками, отплёвываются. Хотя нет, предположения, кажется, не оправдались: какой-то белоголовый парень в сиреневой майке перемахнул через прясло, и вот вдвоём с Корытиным они уже шагают обратно. Кто такой выискался?
– Гошка Полторанин! – с досадой прошипел дед Спиридон. – Ну этот и тётку родную на сучок вздёрнет, отпетый обормот.
Корытин подвёл парня к комиссии, почесал пятернёй бороду, буркнул:
– Вот привёл.
– Нашёлся-таки Федот, – Денисов неприязненно, но с любопытством оглядывал щеголеватого парня: модная футболка, плисовые штаны с напуском, ухарская гармошка на сапогах. Прямо-таки деревенский "фраер-муха".
– Федот, да не тот, – опять глухо, в бороду сказал Корытин. – Он, видите ли, заявление имеет. Ну говори, говори, чего зенки таращишь! – Корытин подтолкнул возчика в спину, но тот лишь качнулся – стоял крепко, с места не шагнул.
– Вы меня не пихайте, – огрызнулся парень. – И вообще, грубость есть пережиток капитализма. А молодёжь надо воспитывать добротой и лаской, а также пламенным словом. Правильно я говорю, товарищ Денисов?
– Ну, ну, – усмехнулся тот. – Ты дело говори, не ёрничай. И руки из кармана вынь.
Волосы у парня были удивительно белые, даже казалось, какого-то неестественного, неживого цвета. Будто пук пряжи, вымоченной в звестке. Уж не химичит ли, подумал Денисов. Они ведь сейчас и завивку, и окраску делают. Вон дочка накурчавилась "под барана" на целых шесть месяцев.
– Давай высказывай, мы тебя слушаем.
– Один момент, сперва обмозговать формулировку надо. – Полторанин картинно дрыгал ногой и морщил лоб, изображая "работу мысли". Откровенно рисовался, наглец. Потом поплевал на пальцы, пригладил соломенный чубчик-чёлку и начал со счёта:
– Заявляю первое: этих лошадей убивать не имеете права. Их надо лечить. Заявляю второе: ежели лошадей убьёте, напишу в Москву справедливую жалобу лично товарищу Ворошилову. И третье: отдайте всех этих лошадей мне. В просьбе прошу не отказать. Всё.
Посмеиваясь и по-прежнему дрыгая ногой, Гошка обвёл взглядом членов комиссии, дескать, ну что, выкусили? Пожалуй, особенно его забавлял дед Спиридон, сидевший с разинутым от изумления щербатым ртом.
– Балаболка худая! – раздражённо сплюнул Корытин. – Из-под какого шестка такой герой выскочил? И ещё пугает. Валяй-ка отсюда на полусогнутых и не разыгрывай дурачка, Полторанин! Не твоего ума дело.
– Хамство не украшает большого руководителя, – громко сказал Гошка и сделал оскорблённую рожу.
– Чего-о?! – взъярился Корытин, грудью попёр на возчика. – Ты как разговариваешь с нами, молокосос?
Пришлось вмешиваться, успокаивать Денисову.
– Хватит! – он поднялся со стула, с трудом распрямляя затёкшую поясницу. Закашлялся, потом спокойно обратился к Гошке: – Зачем тебе кони, Полторанин? Что будешь делать с ними?
– Лечить, – парень пожал плечами. – Что ещё с ними делать? Отдадите, погоню табун к деду Липату на Старое Зимовье – он травы знает. Пущай отдохнут, нагуляются на воле. А потом возверну их вам. Рысаками верну.
– Болтаешь, балагуришь? – усомнился Денисов.
– Не, я на полком серьёзе.
– А ежели загубишь коней?
– Так они же всё равно к смерти приговорённые. Вам же лучше – не стрелять. Да вы не бойтесь, всё будет в норме. Сказал: поставлю коней на ноги. Может, забожиться но-ростовски?