Текст книги "Черемша"
Автор книги: Владимир Петров
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
– Вот как надо стрелять, батя!
Впрочем, триумф не состоялся: подбежал разъярённый Вахрамеев и цепко схватил "снайпера" за шиворот, так что затрещала сатиновая рубаха.
– Кто тебе разрешил, охламон паршивый?! Марш с огневой позиции! Чтоб духу твоего не было!
Парень ловко вывернулся, в три прыжка оказался у кустов, лихо вскочил в седло. Помахал на прощание цветной тюбетейкой: не поминайте лихом!
– Что это у вас за ковбой выискался? – спросил у председателя Матюхин.
– А ну его! Гошка Полторанин, местный возчик. Выпендривается вечно, как вошь на гребешке. Местного удальца из себя строит. Никак я не доберусь до него, паразита.
– У него и лошадь своя?
– Казённая. Он сейчас на заимке табунщиком. За овсом сюда приезжал. Не углядел я его, прохлопал. А патроны у него свои оказались.
– А по-моему, вы зря уж Так его честите, – с улыбкой произнёс Матюхин. – Парень он боевой, ловкий – хороший боец получится. Вам бы только к рукам его прибрать надо. Постепенно, с педагогическим подходом.
– Оно так… – сумрачно вздохнул Вахрамеев. – Только боюсь, как бы вам раньше не пришлось прибрать его к рукам.
– Это почему же?
– Да вот в связи с тем делом, по которому вы приехали. Разговоры ходят разные…
– Интересно… – следователь положил на землю винтовку, потряс в пригоршне неиспользованные патроны: что-то и стрелять ему расхотелось. – Очень любопытно. Хотя, признаюсь, не очень верится в это.
Глава 16
На липатовскую заимку Гошка возвращался не старой дорогой, а другой – обходной – мимо итээровского городка. Надо было заехать к начальнику стройки, к самому инженеру Шилову, да похвалиться: привет, мол, от кавалериста будущего Георгия Полторанина, который утёр всем вам нос в принародном масштабе. Лошадёнки, дескать, ваши живы-здоровы, того и вам желают. И насчёт сапа вы явственно заврались, а посему завкона Корытина – дьявола и прощелыгу, гнать надет в три шеи со своего поста. За сим – уважительно прощаюсь и кланяюсь на три кисточки.
Вот удивится-то начальник, вот обрадуется! Шутка ли: шестнадцать государственных лошадей он им возвернёт на блюдечке-тарелочке. А ведь ухлопать собирались, недотёпы-деятели…
Однако заготовленная Гошкина речь не состоялась: начальника не было дома. Отсутствовал. На тесовое крыльцо вышла громадная тётка и, перекрывая собачий лай, зычно гаркнула: "Уехал на пикник!"
Гошка ничего не понял, хотел переспросить, но тётка уже хлопнула дверью. "Пик-ник"… Что оно за слово такое дурацкое – Гошка отродясь не слыхал. Может, конструкция какая на плотине или на пробивке туннеля? Ну, мудрецы, напридумывали слов, сам чёрт не разберёт! Гошка яростно хлестнул Кумека и отправился восвояси.
Проезжая мимо коттеджа немца-инженера, ещё больше разозлился: экий домище отгрохали на двоих-то! Прямо тебе терем-теремок. Чего они там делают на пару с этой лупоглазой Грунькой – в кошки-мышки, небось, играют, резвятся по комнатам? И двери литым стеклом заделаны – поди ж ты, выкуси. Надо бы как-нибудь ночью шурануть по этим дверям камнищем, чтоб тарарам – и вдребезги.
Вспомнилась Гошке недавняя Грунькина свадьба, сразу зачесался-заныл подбородок: ну и врезал ему проклятущий немец! Враз оглушило, и одуванчики в глазах замелькали. Ничего, авось доведётся ещё встретиться. А что касается бокса, то надо самому овладеть. Вон Стёпка-киномеханик обещает дать специальную книжку. А также скакалку верёвочную. Говорят, боксёру надо много скакать и прыгать, тогда сила, что в ногах – в руки переходит. Дополнительно.
Ехал Гошка нешибко, не торопил коня – Кумек, под тяжёлыми торбами с овсом, и без того кряхтел и ёкал, особенно на подъёмах. Мерин был слаб на ноги, да и кован плохо – месяц назад подковали его кое-как, на живульку, потому что оба кузнеца с перепоя и по гвоздям не попадали.
Цвело всё вокруг, буйствовало. Запахи навстречу шли волнами: то дудником сладким, медовым понесёт, аж слюна навёртывается, то запахнет боярышником с косогора, сараной придорожной, марьиным кореньем, синими слёзками – будто духи-одеколоны разлиты в воздухе, как в школьной учительской. Пчёлы летают медленно, жужжат басовито, перегруженные медосбором, а шмели, те вовсе забалдели, умытарились на своих делянках – прут тебе прямо в лоб, не сворачивая, как майские жуки слепошарые.
Обогнув Горелый мыс, Гошка выехал на спуск к ближнему броду через Выдриху, удивлённо натянул поводья: на перекате, на самом мелководье кто-то промышлял гальянов. Приглядевшись, удивился ещё сильнее: это была девка, одетая не по-здешнему, с городской яркостью – в жёлтой кофте и полосатой бело-синей юбке, спереди подоткнутой над коленями. Нагнувшись, она брела вверх по течению, иногда замирала и ловко ширяла в воду вилкой, насаженной на небольшую палку – точь-в-точь как черемшанские пацаны. У неё неплохо получалось: выбросила на берег одну, вторую рыбёшку, а когда повернулась с третьей, у Гошки вдруг зашлось, захолодело сердце – до того знакомым показался ему этот жест стриженой городской модницы. Неужели..? Неужели Грунька? Как она здесь оказалась?
Гошка подъехал к берегу, спрыгнул с седла и стал собирать в траве выброшенную рыбу – десять гальянов отыскал. А куда класть? Ни пестеря, ни торбы вроде бы не видится поблизости. Пропадёт же рыба, протухнет на жаре, её надобно сразу в сумку, да травой-осокарем переложить. Сильно, в два пальца "колечком", Гошка свистнул. А когда она обернулась, помахал рукой: иди, дескать, забирай свою добычу, иначе попортится.
Она нисколько не удивилась, увидав Гошку, ничуть не испугалась, и тут же, переложив из руки в руку палку-острогу, направилась к берегу.
Брела, высоко поднимая голые ноги, вода плескалась вокруг, брызги долетали до колен. Солнце искрами вспыхивало в брызгах, купалось в водяной зыби, плавилось – горело по всему перекату, и Грунька иногда меркла-терялась в нестерпимом этом сиянии, пропадала и появлялась вновь. Гошка зажмурился и подумал вдруг, что вот сейчас, сию минуту он что-нибудь такое сделает, такое натворит-отколет, что потом уж всё равно на всю жизнь – тюрьма, смерть… Что угодно…
Но когда встретил её спокойный, равнодушный взгляд, понял, что ничего необыкновенного не совершит, и даже сказать не скажет – просто духу у него на это не хватит.
"Тёткина беда"… Было когда-то у Груньки Троеглазовой такое школьное прозвище. Они ведь с ней сидели за одной партой, на переменах вместе в "лапту" играли. Когда делились между "матками", у неё была любимая загадка-выбор. Подходила с напарницей к "маткам" и выкладывала: "Лебеда или тёткина беда"? Её знали и ценили "матки": бегала резво, увёртливо, а при случае здорово "голила" – могла лаптой запузырить мячик так, что команда запросто, без особой торопливости и паники, добегала до рубежного "сала".
С пацанами она, пожалуй, одна из всех девчонок на равных играла во все мальчишечьи игры, даже футбол гоняла. И держалась по-простецки, без девчоночьего трусливого высокомерия. А вот её именно Гошка всегда стеснялся, даже побаивался.
– Рыбу куда девать? – спросил Гошка, слегка робея. – Пестерь или котомка есть? Пропадёт рыба, дух даст.
Она остановилась у берега, стояла в воде по щиколотку – непривычно взрослая и пугающе красивая, Тихо журчала вода у её ног.
– И так сожрут, – усмехнулась она, поправляя проволоку, которой была прикручена вилка.
– Кто сожрёт?
– Те, для кого ловила.
Гошке пришла неожиданная мысль; чего он, в самом деле, робеет? Было раньше – так то другое дело, Теперь перед ним взрослая женщина, как говорят на селе, "чужая тётка", модная обитательница терема-теремка, жена того самого немца, который чуть не своротил ему скулу, Зачем пресмыкаться-то, с какой стати?
Закурив цигарку, Гошка картинно пустил дым. Насмешливо сказал:
– Эх-ма, "тёткина беда"… Однако скоро сделаю тебя вдовой. Будешь куковать-горевать.
– Чо бурмасишь-то, Полторанин? – усмехнулась Грунька. – Небось опять выпимши?
– Тверёзый я, Груня. Покуда тверёзый. А вот как напьюсь, возьму ружьё и твоего фашиста застрелю двумя пулями. Для верности.
– Ну и что ж, – сказала Грунька. – Посадят тебя.
– Не, не посадят. Кто узнает? Я ведь издали стрельну: из кустов, к примеру, или из пихтача. Стреляю я метко, ты знаешь. А потом ищи-свищи.
– Я скажу.
– Не скажешь. Любишь меня, поди.
Гошка пыхтел цигаркой, похохатывал: а чего ему бояться – разговор без свидетелей. Пускай она пужается за своего лысого супружника. Позарилась на деньги, стало быть, живи в беспокойстве. Деньги счёт любят, а также охрану и заботу.
Грунька отвернулась и будто смотрела вдаль куда-то, в речные верховья на скалы. А плечи вздрагивали, тряслись мелкой дрожью – она, никак, плакала? Гошка по-настоящему испугался, оторопел. Потом бросил рыбу и, прямо в сапогах, прыгнул с берега в воду. Тронул Груньку за руку, пытался заглянуть в лицо – она упрямо отворачивалась.
– Груня, да что ты, ей-право! Я пошутил. Нужен мне твой немец, вались он в медвежью яму. Живите вы, ради бога, мне-то что? Я сам по себе. Скоро вот в армию уйду, всё забудется.
Неожиданно Грунька выпрямилась, шагнула и привалилась к его плечу, потом сползла на грудь, обмякла, повисла, сцепив руки на Гошкиной шее. Ревела в голос. Волосы её пахли тонким, приятным, светлым каким-то запахом, мокрые ресницы щекотали висок. Он стал целовать её неумело и неуклюже, как когда-то в смородиннике под скалой, потом поднял на руки и вынес на берег…
– Ну и слава богу, – сказала Грунька, когда они, полчаса спустя, снова вышли на прибрежную поляну. – Всё равно я сама бы пришла к тебе. Рано или поздно. Теперь – как камень с души свалился.
– А дальше что? – прижмурился Гошка.
– Не станем загадывать, Гоша, будем ждать друг дружку.
По задворкам да по кустам? – усмехнулся Гошка. И как это у неё всё получается складно, разумно, будто в расписании. Теперь ей, видите ли, легче. А ему? Пока ему было радостно, но радость эта выглядела тревожной, в чём-то грустной даже. А что будет потом: завтра, послезавтра?
Впрочем, он тоже не любил загадывать. Да и не смог бы представить себе завтрашний день, по крайней мере, сейчас. Он был совершенно сбит с толку, ошарашен случившимся, не мог понять: как всё произошло?
– Ты хоть скажи, как оказалась здесь? – спросил он, рассеянно протирая глаза.
Тут-то и разъяснилось замысловатое слово "пикник", звучащее мышиным писком. Грунька, оказывается, уже разбиралась в нём – на то и инженерша. У мужиков пьянка так и называется пьянкой, а у начальства – "пикник". На лоне природы, у воды, чтобы было чем стопку запить или при случае голову сунуть для протрезвления.
– Чудно! – рассмеялся Гошка. – А я думал стройучасток или машина какая. Уж лучше называли бы "пить-ник" – оно понятнее. Где он у вас, этот самый пикник?
– А вон туда дальше по дороге. За поворотом, под кедром. Спервоначалу-то выпивали да разговаривали, потом уснули все. А я острогу сделала и сюда. Ты, Гоша, не сворачивай, проезжай лучше мимо.
– Это почему?
– Там мой Гансик непутёвый. Что-то нонче он сердитый, злой – водки много выпил. Как бы опять не набросился.
– Плевал я на него, – сказал Гошка. – А сунется, так плёткой отхлестаю. Прямо по лысине (уж очень он не любил лысин: и как это терпят девки лысых мужиков?)
Он вскочил в седло и направил Кумека через брод. Помахал Груньке с другого берега и подумал, что непременно, назло всем, заедет сейчас на "пикник", чтобы посмотреть на пьяное начальство. И поглядеть в лицо этого рыжего "Гансика", подмигнуть ему: ну что, спесивый молодожён, выкусил? Да и себя показать, кстати, вот он я, Гошка Полторанин, живой и невредимый, при боевом задоре – так что ещё повоюем и посмотрим кто кого.
И ещё Гошка подумал, что вся эта канитель с Грунькой, эти слёзы, поцелуи, недавняя любовь в кустах – зряшное дело. Всерьёз он о Груньке никогда и не помышлял, женихаться не собирался. Затеяла-то всё она, ну пускай так и будет, ежели ей нравится. А ему что?
В то же время в чём-то он сомневался, что-то мешало ему вернуться к обычному беспричинному благодушию. Возникшая на берегу опасливая радость не покидала, сидела с ним в седле, и ему самому не хотелось с ней расставаться. Он будто вёз сейчас с собой очень приятный и очень хрупкий подарок, боялся растрясти его и потому поминутно оглядывался: далеко ли благополучно отъехал?
Иногда ему хотелось повернуть коня, опять увидеть слепящий разлив плёса, нагретые солнцем каменные россыпи на том берегу и нарядную Груньку, спросить у неё, серьёзно спросить без подначки: может, не стоило ему вручать этот беспокойный подарок, может, она как следует не подумала?
Нет, сделанное не переделаешь… Да и верно говорит дед Липат: всё на этом свете происходит к лучшему.
Солнце набрало полдень. Разомлела тайга, упарилась, сонливо притихла, придавленная густым и сладким духом испарений. Поникли лепестки шиповника, свесились жёлтые пуговки жарков. Только по-прежнему бодро таращились на солнце голубые цикорки, гордо пламенели на скалах лозинки чагыр-гая да торчали в траве ядовитые метёлки чемерицы.
За "поворотом на опушке кедрача Гошка увидел лёгкую телегу – ходки, подальше пощипывал траву гривастый вороной Казбек – выездной жеребец начальства. Под старым разлапистым кедром висели на сучьях какие-то сумки и охотничья двустволка – надо полагать, это и было место пикника. Неужто и вправду пьют водку в такую жарищу? Обалдеть можно…
Впрочем, людей не видно. Может, спят или по косогору шастают. Правда, сейчас в тайге ничего не найдёшь: ни ягод, ни грибов, ни дичи – макушка лета. Да ведь городской народ шебутной, бестолковый – им бы лишь траву топтать, и то радость.
Гошка тронул поводья, решил проехать мимо, но тут заржал Казбек – злобно, с угрожающим вызовом, почуял на дороге мерина. Тотчас же из кедрового подлеска вышли двое: инженер Шилов в ослепительно белой рубашке и завкон Корытин в майке. Гошка впервые видел его раздетым и присвистнул от удивления – до того волосатый был завкон (казалось, голубую майку нацепили на чёрного недостриженного барана)!
Завкон заметно пошатывался, а Шилов выглядел свежее, но тоже под хорошим газом. Оба откровенно обрадовались, увидев верхового. (Наверно, обрыдло пить-то на пару. Осточертело, подумал Гошка).
Корытин жмурился, крутил лохматой башкой и всё таращился на Кумека (на Гошку он и не поглядел).
– Что-то я не узнаю… никак не признаю эту лошадину. Кто такая? Чья?
– Моя, – сказал Гошка. – Законно закреплённая.
– А, это ты, брандахлыст! – удивился завкон, узнав на коне Гошку. – Ну, слезай, выпьем по одной, хоть ты и стервец отпетый.
И пошёл в кедрач наливать стаканы. Этим временем инженер Шилов обошёл вокруг Кумека, попытался потрепать его за гриву, однако мерин норовисто дёрнулся и едва не цапнул начальника за руку.
– Ты кто? Гонец? – спросил Шилов.
– Нет, я проезжий, – сказал Гошка. – Еду на Старое Зимовье.
– Ну всё равно слезай, – приказал начальник. – Хочу выпить с русским человеком. Немцы для этого не годятся – слабы. Вон он валяется под кустом. Облевался и дрыхнет. Юберменш задрыпанный.
Гошка слез с коня, отвёл его в тень под деревья, но разгружать, снимать торбы не стал – он не собирался здесь задерживаться. Опрокинул стакан – и дальше. Да и опасно с начальством якшаться, не то потом придётся жалеть. Дело известное.
Подошёл Корытин с тремя полными стаканами: один нёс в левой руке, два в правой, ухватив за стенки, опустив прямо в водку грязные пальцы. Гошка однако не Побрезговал, наоборот, одобрительно подумал: начальство, а насчёт водки шурует по-простецки, по мужицкому обиходу.
– Ну как там лошади? – спросил Корытин. – Ещё не все подохли?
– Лошади целёхоньки, хоть вы их и похоронили, – сказал Гошка и выставил вперёд ногу, эдак подрыгал ею солидно. – Живут и здравствуют лошади. Назло врагам революции.
У Корытина аж челюсть отвисла, а рука со стаканом задрожала, стала медленно опускаться вниз. "Врезал я ему! – удовлетворённо ухмыльнулся Гошка. – Даже язык вывалил. Знай наших, хвастун! Вот ты как раз и есть брандахлыст, Самый настоящий".
– Как так? Они же больные были! Поголовно.
– А вот так, – сказал Гошка, обращаясь на этот рал к начальнику. – Не было у них никакого сапа, товарищ Шилов. Такие получаются пироги-коврижки.
В отличие от Корытина, инженер Шилов спокойно, трезво смотрел на Гошку и в глазах его виделась одобрительность, может быть, даже сдержанное восхищение. Вообще, симпатичным мужиком выглядел этот инженер: осанистость, крепкая поджарость в фигуре, красивые седые виски и снежно-белая рубашка на фоне тёмно-зелёного лапника. (Кто ему так здорово стирает рубашки, уж не та ли толстуха? Шик да блеск. Одно слово – начальство).
И ещё нравились Гошке красные полосатые подтяжки-помочи с никелированными зацепками: левой рукой инженер постоянно держался за них, поигрывал, пощёлкивал большим пальцем.
– Значит, через недельку лошади вернутся в карьер? – приятным тенорком спросил начальник, звучно щёлкнув подтяжкой. – Так тебя понимать?
– Ну, дней через десять, – сказал Гошка. – Это уж точно.
– Превосходно! – воскликнул Шилов и задумчиво досмотрел на стакан с водкой, который держал в руке. Потом полуобернулся к завкону. – А как ты считаешь, Евсей Исаевич?
– Здорово, чёрт меня побери! – обрадованно заржал Корытин. – Это ж нам просто повезло. Вот за что надо выпить, едрит твои салазки! Чокнемся, товарищи! Вперёд, за правое дело!
Выпили. Только по-разному: Гошка хлобыстнул одним махом весь стакан, Корытин – половину, а начальник только пригубил, да и то – сплюнул. Видно, нутро у человека не держит лишнего. Знает меру. Когда закусили копчёным окороком и солёными огурцами, инженер Шилов обратился к Гошке (очень уж начальственно, подчёркнуто важно вздёрнув голову):
– Как твоя фамилия?
– Полторанин, – несколько удивился Гошка. – Георгий Матвеевич.
Начальник опять многозначительно переглянулся с завконом, поднял брови и вытащил за ремешок часы из брючного кармана-пистона. Подержал их на весу, полюбовался, щурясь от солнечных зайчиков, и вдруг, шагнув, протянул часы Гошке.
– От имени руководства награждаю вас, товарищ Полторанин, именными часами и благодарю за ваш самоотверженный труд. Завтра об этом будет приказ по стройке. Спасибо, дорогой друг!
Наверно, с минуту Гошка не брал часы, обалдело таращился на слепящий серебряный кружок – не мог понять, уразуметь, что это счастье предназначается ему лично. Наконец протянул руку, но не за ремешок взял часы, а осторожно подставил ладонь, как принимают только что снесённое яйцо. Неужели это были его часы – единственные теперь на всё село? Настоящие карманные часы!
От выпитой водки, от жары, а пуще всего от сладостного ликования, кружилась голова, слепло в глазах, а тут ещё начальство принялось целовать Гошку, щекотал-колол своей бородищей завкон Корытин, дышал в лицо тошнотным перегаром… Ух ты, ёлки калёные, яблоки мочёные!
Еле отделался от любвеобильных начальников, отмахался, откланялся, отпрощался, и поскорее к Кумеку да в седло. А то как протрезвеют, да, не дай бог, передумают насчёт часов…
Когда табунщик уехал, Шилов выплеснул в траву водку из стакана, ополоснул его ключевой водой, с жадным удовольствием напился.
– Этого парня надо приобщать к нашему делу, – решительно сказал он. – Это не твой придурок Савоськин. Парень боевой, сообразительный и честолюбивый. Как приобщить – этим займусь я. Начало, по-моему, уже сделано.
– Вам виднее, Викентий Фёдорович, – вяло возразил Корытин. – Только парень-то хулиган, уголовный тип. На него ни в чём нельзя положиться.
– Между прочим, на вас тоже, – хмуро сказал инженер. – Но я же терплю и работаю с вами.
– Я тоже терплю, – зевнул Корытин и пошёл разжигать костёр: пора было готовить обед.
Глава 17
К тачке пришлось привыкать неделю. А в первые дни временами невмоготу становилось, к вечеру натруженные руки бессильно, как плети, падали вдоль тела. Смешно сказать: на ужине ложку трудно поднять, ко рту поднести.
В тачке почти три пуда жидкого замеса – бетона, оно всё на руки ложится, каждая жилка в струну тянется, покуда везёшь груз к опалубке. Тут главное – приноровиться, чтобы тачка шла ровно и чтобы тяжесть в равновесии держалась. Высоко поднимешь тачку – самой тяжело, ниже опустишь – руки рвёт, в локтях суставы ломит.
Хорошо, хоть Оксана на складе тачку для Фроськи подобрала: колесо ходкое, плотно навешено, без люфта. И борта невысокие, удобно бетон опрокидывать.
Двадцать пять ездок, двадцать пять тачек за смену – норма. Фроське до этого далековато было. Кое-как до двадцати дотянула (из тех две по дороге, на повороте, опрокинула), так потом еле живая приплелась вечером в общежитие. В другие дни уже давала поскромнее, по пятнадцать-семнадцать тачек.
Надо было прежде руку набить, обвыкнуть, приладиться. И без того ночами поясницу ломит, а в глазах вместо сна плахи-мостки мелькают и по ним дьявольской чередой тачки, тачки, тачки…
Бригадирша Оксана не подгоняла Фроську, не неволила. Правда, советовать советовала часто и всё по делу. А как-то, подсчитав после смены бригадную дневную выработку, спросила Фроську (с обычной своей иронической усмешкой):
– А больше дать не можешь?
– Однако, не могу, – сказала Фроська. – А что, поди, мало?
– Мало.
– Да ну вас всех! – рассердилась Фроська. – Даёте по двадцать пять, и давайте. Вам потом отдыхать, а мне вечером ещё в ликбез топать. Я уже и так два раза засыпала на уроках. Учитель ругается.
– Да я ничего, – прищурилась бригадирша. – Просто к слову. Подсчитала выработку, вижу – разница.
– Разница, разница! – Фроська обиженно отбросила за спину увязанную в кончике косу. – Не пожар тушим, а работаем. Вот она где разница.
– Ну гляди, тебе виднее.
Никак не могла Фроська уразуметь: и чего метушатся люди, куда себя и других гонят, жилы рвут да глаза от натуги таращат? И почему все работать должны одинаково, все как один – выкладываться?
Трудятся ради чего? Ради тех же денег, чтобы житье-бытье своё обеспечить. Значит, кому какое дело, сколько человек желает заработать и какую даёт выработку. Ей, к примеру, в кубышку не складывать, приданое не готовить: до свадьбы, слава богу, ещё жить да жить.
Оксанины девчата приехали издалека, знать, подзаработать хотят, при хороших деньгах домой повернуться. И пущай, личное ихнее дело. Понимая это, Фроська не один раз умышленно уступала им очередь у разливочной.
А теперь бригадирша говорит "мало". И ведь не отступится, впредь будет приглядывать, подсчитывать. Может, прямо и не скажет, а намёками, ухмылками станет добиваться своего. Настырная.
– У меня поясница болит, – решила схитрить Фроська. – Ты же сама говорила, что растворный узел "вредная работа для женщин". Вот я, кажись, и того… Надорвалась маленько.
Оксана промолчала, сочувствия никакого не выразила – наверняка не поверила.
Фроська сожалеюще вздохнула ей вслед: вот ведь незадача… Ну не понимала она эту улыбчивую добрячку с её осторожной въедливостью, не понимала восторженную её влюблённость в стройку, в хаос досок, тачек, железных прутьев, тёсаных камней и суетливой обожжённой солнцем рабочей толпы.
И саму стройку она не понимала. Простота и открытость человеческих отношений вовсе не были доступным для каждого щедрым даром, как это сперва показалось Фроське. За это, оказывается, надо было многим платить. Не только до предела напряжённой работой (работа её никогда не пугала), но чем-то неизмеримо большим.
Может быть, даже полным отказом от прошлого, от всего того, что ещё с детства тёплым комочком надёжно и уютно улеглось на сердце, что ещё изредка возвращалось в сны, что не один раз поддерживало её в трудные минуты, окрыляло, укрепляло душевные силы.
Тайга приучила её общаться с миром один на один, выборочно и по-своему оценивать происходящее: события, сложные дела, встреченных людей.
Теперь всё это, бывшее недавно главным для неё, постепенно, но неумолимо отходило, отодвигалось на второй план, делалось несущественным, а для посторонних даже смешным.
Она чувствовала, что её словно бы подхватило неведомой волной и несло вдаль, с каждым днём всё опасное накреняя и всё дальше отрывая от привычного твёрдого таёжного берега. Новая жизнь казалась тревожной и зыбкой, в ней решали её, Фроськину, судьбу многие чужие, незнакомые люди.
Она пугалась и, как могла, противилась этому… В душе её чутко жила странная раздвоенность. Многолюдье с его суетой, добротой, симпатиями и неприязнью откровенно нравилось, в то же время она боялась его, боялась раствориться в нём, сникнуть, увянуть, затеряться, забыть о своей дороге, о своём большом пути, ради которого она порвала с Авдотьиной пустынью, переступив монастырский устав.
Первый день на стройке многому её научил, теперь она шла осторожно, нащупывая подошвой каждый новый шаг.
Главное – не торопиться, не пороть горячку. Ничто от неё не уйдёт: ни грамота, ни клубные развлечения, ни сменная норма выработки. Всему будет своё время.
В четверг утром, до работы, Оксана велела Фроське сбегать в контору за бригадным нарядом. Напротив конторского крыльца Фроська задержалась: какой-то долговязый парень, увешанный значками, прикреплял на доску объявлений плакат. Ватманский лист коробился, кнопки не лезли, гнулись, и парень, чертыхнувшись, поманил Фроську: "Помоги, придержи!"
Развёртывая плакат, Фроська по складам прочитала чёрное жирное слово: "По-зор!" Заинтересовалась: это кому же позор? И обомлела: ниже во весь плакат была нарисована Оксанина бригада! Восемь лупоглазых девчат во главе с красноголовой бригадиршей сидели на хвосте омерзительной зубастой крысы. А на самом кончике, похоже, притулилась Фроська: сзади топорщилась косичка-крендель, как у дворового барбоса.
У Фроськи сразу пересохло в горле.
– Кто рисовал? – хрипло спросила она.
– Я! – сказал парень и, отойдя на несколько шагов, прищёлкнул пальцами. – А что, неплохо получилось!
Вообще-то, я киномеханик, но иногда по комсомольской линии агитсатирой занимаюсь.
– Ну и дурак, – сквозь зубы бросила Фроська.
– Что ты сказала!? – взвинтился парень. – А ну повтори!
– Дуракам два раза не повторяют, – Фроська швырнула на землю кнопки и пошла в контору за нарядами. Однако автор плаката в два прыжка догнал её, рассерженно встал на дороге.
– Стой, дальше ни с места. Ты почему оскорбляешь? Ты вообще кто такая? – парень вертел жилистой шеей, сверлил Фроську в упор чёрными прищуренными глазками. – А, ты, наверно, бетонщица?
– Ну бетонщица. Тебе какое дело?
– И, наверно, из этой бригады? Так вот как вы, бетонщицы, реагируете на критику! Что ж ты в плакате плохого увидела?
– То, что изгиляешься над людями. Крысу зачем нарисовал?
– А затем, что вы "хвостисты". Работать надо лучше, поняла?
– Вот ты приди и покажи, как надо работать, – Фроська бесцеремонно отстранила парня и взбежала на крыльцо. – Покажи, а мы научимся.
Парень ей вслед крикнул:
– Имей в виду, этот выпад я так не оставлю. Мы тебя как следует проработаем!
На обратном пути, уже получив наряд, Фроська снова остановилась у плаката. Огляделась и, поплевав на палец, размазала своё изображение. Так, чтобы не видно было косы (коса-то у неё одной в бригаде).
Девчатам про плакат Фроська ничего не сказала. Однако бригадирша сразу почувствовала неладное, пристально вгляделась в Фроську, спросила:
– Какая-то взбудораженная ты… Раскраснелась, будто из бани выскочила. Опять, наверно, с кем-нибудь поругалась?
– Да там один под руку подвернулся, – неохотно объяснила Фроська. – Понимаешь, агитсатиру на нас нарисовал. На нашу бригаду. А тебя намалевал просто срам: патлатую, с красными волосами, чисто ведьму. Тьфу!
Фроська с отвращением плюнула, умолчав, однако, о своём изображении.
Бригадирша встретила известие поразительно спокойно, пожалуй, равнодушно. Правда, поинтересовалась:
– А как нарисовал-то? Небось на черепахе?
– На крысе! На крысином хвосте, – фыркнула, передёрнулась Фроська.
– А вот это нехорошо. Я тоже крыс не люблю. Фу, поганые!
Оксана явно посмеивалась, и Фроська недоумевала: что за народ тут на стройке собрался? Её рисуют в пакостном виде, изгиляются, а она, посмотри-ка, хихикает… Да ведь молва теперь пойдёт всюду, худая молва!
– Может, пойдём сдёрнем да порвём тот плакат? – предложила Фроська. – А боишься, так я одна сбегаю.
– Ну, ну, остынь, Фрося! – примирительно сказала бригадирша. – На что обижаться-то, сама подумай? Мы же отстаём? Отстаём. Считай, что целую неделю план валим. И ты, и другие наши девчата в норму даже не укладываетесь. Стало быть, критикуют нас правильно. Справедливо. А на критику надо отвечать не обидой, а делом.
Фроська потом полдня ломала голову, прикидывала да размышляла. Как же так получается? Тебя принародно обижают, оскорбляют, а ты – молчи. Ну ладно, норму она, положим, действительно не выполняет, так надо сперва разобраться, почему. А может, у неё и вправду хворь суставная, может, у неё поясница совсем не разгибается. Нет, чтобы поговорить, расспросить, посочувствовать, так сразу на плакате изобразили, на крысиный хвост приспособили…
Самое поразительное состояло в том, что чернявые Оксанины девчата, все как одна, вели себя безучастно, почти равнодушно, хотя о позорном плакате к обеду знала уже вся стройка. Дуська – сыроежка-пигалица из соседней бригады, бегая с тачкой по ближним мосткам, не один раз злорадно показывала "харкивянкам" ладонь над своим тощим задом: дескать, пошевеливайтесь, "хвостатые"!
А они работали как ни в чём не бывало, с обычной сноровистостью катали тачки, а в обеденный перерыв, тоже как обычно, в тенёчке за конторкой спели свою голосистую "Ой за гаем-гаем". Для них, надо полагать, "агитсатира" была не в диковинку. Знать, привыкли к этой самой "критике", размышляла Фроська, поднаторели, пообтёрлись. Надо и ей самой тоже привыкать. Уж, наверно, так заведено. Рисуют, ну и пущай себе рисуют.
А злость всё равно не проходила. Никак не могла забыть Фроська многозначительный ехидный жест Дуськи-пигалицы, закипела в крови ярость, даже про больную поясницу, про мозоли на ладонях забыла. Моталась по мосткам, как ошпаренная, у разливочной не миндальничала в очереди, расталкивала и своих, и чужих, подставляя тачку под свежий замес.
В столовке Оксана хлопнула в ладони, показывая для счёта растопыренные пальцы, потом подняла над головой правую руку.
– Десять и пять – пятнадцать! Молодец, Фроська! Пятнадцать тачек выдала за полсмены.
– Да ладно, – устало отмахнулась она. – Я не считала.
– Вот так и после обеда шуруй. Не считай. Оно лучше получается.
Нет, лучше не получилось. После полудня – жара, духота. Настоящее пекло разлилось в безветрии над раскалённой глыбой плотины, в недвижном мареве висела едучая цементная пыль.
Еле дотянула Фроська до сменной нормы. Но дотянула. Долго потом приходила в себя под холодным душем, отмывая въевшуюся в поры, белёсую грязь. Чувствовала облегчение, понимая, что вот так незаметно, в горячке, в душевном недовольстве, переломила себя. И теперь была уверена: завтра будет уже легче. Про обидный плакат вспомнила спокойно, даже с усмешкой: этот долговязый чудак нарисовал её в туфлях на высоком каблуке. Да у неё их отродясь не было, и надевать-то не пробовала!