Текст книги "Черемша"
Автор книги: Владимир Петров
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Глава 14
Как раз напротив окон стройуправления, справа от карьера, в каменной россыпи жила лиса. Приютилась она там давно, наверно, ещё задолго до начала стройки, жила себе припеваючи, шныряла между камнями на глазах у сотен людей и начхать хотела на дробот перфораторов, машинный скрежет, на всю эту рабочую колготню. Её динамитные взрывы не пугали, во время отпалки она пряталась поглубже в нору – только и всего.
Она даже как-то украшала пейзаж: серые унылые скалы и средь этого однообразия, на тебе – ярко-оранжевое пятно. Причём движущееся, живое.
По утрам лиса лежала на камне, валялась на боку, грелась на солнышке. Но только до начала работы – с первым гудком мотовоза – вскакивала, энергично, по-собачьи потягивалась и, вильнув хвостом, исчезала в расселине. Надо полагать, у неё тоже начинался трудовой день.
А может, это был лис, потому что лисят никогда не видели у норы.
Парторг Денисов сидел у окна, как обычно, окутанный клубами табачного дыма. Кивнув вошедшему Вахрамееву, поманил его пальцем.
– Иди, полюбуйся. Видишь, вон лиса? Да на скале, правее бери. Видишь? Трётся об кусты, шубу свою расчёсывает – облепиха-то с колючками. Как гребень получается. Ну и смышлёная, шалава!
– Линяет, – сказал Вахрамеев. – Стрелять её сейчас нельзя.
– Стрелять? – нахмурился Денисов. – Ну и живодёры вы все, таёжники! Только спробуй стрельни эту лису, тебя рабочие живо в отвал сбросят, и не поглядят, что ты местная власть. Эта лиса общественная, собственность коллектива, понял?
– Блажите, гегемоны, – ухмыльнулся Вахрамеев. – А я удивляюсь, чего, думаю, народ ваш у конторы на скалы пялится, уж не медведя ли узрели? А оно – лиса. Между прочим, ты не на лису дивуйся, а погляди вон туда, на дорогу. Видишь подводы?
– Вижу… – прищурился парторг. – Кто эти бородачи? Откуда?
– А всё оттуда: из Кержацкой Пади. Вот тебе пополнение рабочей силы, здоровое и крепкое. Так что задание парткома выполнил, о чём и докладываю.
– Не шутишь, Фомич?
– Какие шутки! Вон они в полном естестве – десять кержаков-возчиков да десять справных лошадок. Так что зачисляй в личный состав и определяй им производственное задание. Добро начальника на этот счёт имеется. Устное. Мы с ним только что на дороге встретились. Потолковали, знамо дело, по душам.
– И это уже успел?
– Стараемся, Михаила Иванович… – Вахрамеев положил на подоконник аккуратную ведомость: фамилия – имя – отчество, кличка лошади и всё такое прочее. Вот, мол, и документ официальный готов.
Парторг поднялся, обрадованно потискал Вахрамеева, похлопал по плечу, нахваливая. Дескать, орёл черемшанский, самородок таёжный, деятель неутомимый. И ещё – оратор пламенный, настоящий глашатай революционных идей.
– Слетко сказал, что ли?
– Он. Информировал меня о кержацком собрании в радужных красках. Говорит, гремел ты и грохотал, как Марат.
– Да ничего такого не было! – отмахнулся Вахрамеев. – Просто кержаки ожидали митинговой речи, чтобы, дескать, с лозунгом "вперёд, товарищи, за мной!" А я с ними по-другому – вот и весь секрет. Иной раз другое требуется: думу вескую заложить людям в души, пускай пораскинут умом, а уж потом – решают. Верно говорю?
– Верно, Фомич. Большевистское слово должно быть не только пламенным, а и сердечным. Человечным должно быть.
Насчёт "веской думы" Вахрамеев сообразил только сейчас, если уж признать честно. Но ведь в действительности так оно и было! Не зря же мужики потом судачили весь вечер, до темноты сидели на брёвнах (тот же Егорка Савушкин рассказывал).
– И вообще, – сказал Вахрамеев. – Народ нынче пошёл другой – обходительности требует. Потому как Конституция права провозглашает. Подход нужен, Михайла Иванович, вот какое дело…
Тут он явно споткнулся, вспомнив вдруг недавнюю стычку с начальником строительства. В раздумье поскрёб затылок:
– Оно, конечно, с кем и как говорить… Это тоже надо учитывать.
Сказать или не сказать Денисову про беседу с инженером Шиловым, не очень дружелюбную беседу? А зачем? Он, Вахрамеев, не кричал, не оскорблял. Сказал всё как есть. А ежели ты не выспался и у тебя от этого дурное настроение, так не забывай про классовые интересы, про остроту политического момента. Как же иначе? Пускай сам говорит и жалуется, колы считает себя обиженным. Тогда разберёмся.
– Ты какой-то квёлый, Михайла Иванович, – жалеючи сказал Вахрамеев, приглядываясь к серому лицу парторга. – Плохо выглядишь, прямо хоть святых выноси. Почему в больницу не ложишься? Ведь партком решение принял. Подлечись.
Денисов слабо усмехнулся, стал ворошить бумаги на столе – бумаг у него была чёртова прорва, впору их в копёнки укладывать, стожить, как сено. Закопался человек в бумагах, вовсе зачах.
– В санаторий скоро поеду. Через месяц должны путёвку прислать, – оправдывался Денисов. – А честно сказать – некогда мне по больницам шастать. Год дали для завершения плотины – и душа винтом. Вот и прикидывай. А тут ещё текущих дел уйма. Сегодня, к примеру, митинг по подписке на Государственный заём. Ты тоже бери подписные листы – провернёшь на селе. Сколько сам-то даёшь?
– На два оклада, – сказал Вахрамеев. – Мне меньше нельзя, пример подаю.
– Молодец! Тогда бери и действуй.
Уходя, уже у двери Вахрамеев замешкался. Потом спросил:
– Слушай, а возчики на стройке нужны?
– А ты что, за кержаков беспокоишься? Устроим.
– Так у вас ведь штаты.
– А мы заместо безлошадных. Те сами виноваты! не уберегли лошадей, не жалели, пусть теперь грузчиками поработают, на барже щебёнку возят. Чего улыбаешься?
– Да так… Я, понимаешь, то же самое товарищу Шилову посоветовал.
– Согласился?
– Ага, Как не согласиться, если советская власть советует! подмигнул Вахрамеев. Потом, помедлив, уже серьёзно сказал:
– А знаешь, Михаил Иванович, не нравится мне этот ваш новый начальник. Не по нутру человек. Я ведь с ним только что на встречных сшибся. Ты присмотрись-ка к нему внимательнее. По-партийному присмотрись.
– Да уже, честно сказать, присматриваюсь…
– Вот-вот. А меня чутьё редко обманывает. Ну, прощай, парторг! Я поскакал.
Хотя "скакать" в это утро ему не придётся, Гнедка оставил в конюшне по случаю кержацкого обоза. Да и не спешил он нынче со стройки – имеются кое-какие дела.
Это он так Денисову объяснил. А в действительности никаких дел, кроме одного: ему непременно хотелось повидать Ефросинью. Всю неделю, прошедшую после той странной и необъяснимой утренней встречи, он чувствовал себя не в своей тарелке, испытывая нечто похожее на затянувшееся похмелье. Он будто потерял, оставил впопыхах на том пахучем лапнике под лиственницей своё привычное спокойствие, и теперь его постоянно преследовали неожиданные душевные перемены: то вдруг делалось муторно и грустно, то беспричинно радостно, стыд, горечь, ни с того, ни с сего, сменялись эдакой залихватской гордостью. Прямо дьявольские качели какие-то…
Он всё время ждал Фроськиного телефонного звонка, обещала ведь звонить. Не дождался. Один вечер проторчал на мосту неподалёку от рабочего общежития, но увидеть её не удалось даже издали. А идти в барак он не хотел, не мог, просто боялся.
Если уж признаться, он и сейчас трусил. Шутка ли – встреча на виду десятков любопытных глаз… А о чём говорить? Какие теперь нужны слова, после всего свершившегося?
Вахрамеев шёл по плотине, по бугристым, залитым цементом плахам, и жмурился, тихо вздыхал от необъяснимого удовольствия: зелёно-бело-голубая красота расплескалась вокруг, суетная, праздничная, многоголосая! Не было и в помине той приземлённой, бесцветной будничности, к которой он уже привык за эти годы, часто бывая на стройке. И он знал, почему именно только сегодня открылась эта удивительная новизна – здесь была она, синеглазая Ефросинья.
Вспомнив ясную её улыбку, ощутил, ладонью тугой узел косы и вдруг застыдился, треклятые качели опять подхватили, понесли его вниз, туда, где жгучее, совестливое. Ноги сделались вялыми, непослушными, впору было поворачивать обратно.
Только поздно – она уже бежала ему навстречу, бросив пустую тачку. Он ожидал неловкости, думал, что она засмущается, потупится или отведёт глаза. Ничуть ни бывало! Фроська озорно и весело, сразмаху шлёпнула о его ладонь измазанную руку:
– Здравствуй, Коленька, милый председатель!
Этой загорелой рукой она будто толкнула невидимые качели, и Вахрамеев с замиранием почувствовал, как его стремительно понесло вверх, к чистоте и радости.
– Здравствуй, Ефросинья! Ух ты какая…
На ней была в обтяжечку сиреневая майка-футболка, со шнурками у ворота, лихо пузырились новые брезентовые штаны.
– На одёжу удивляешься? – смеялась она. – Это девки мне купили в сельпо. Я ведь теперь бетонщица, в бригаде Оксаны Третьяк состою. Девки у нас мировые: оторви-примёрзло!
– Значит, поладила с ними? Подружилась?
– Ага! Разобрались друг в дружке, обнюхались. Теперича всё по-другому. Слышь, Коля, девки-то, оказывается, приехали с Украины – вон откуда! А я у них спрашиваю, дескать, чего вы здесь: дома, что ли, работы не хватает? А они мне: темнота таёжная, мы же помогать явились! Ну, золотой народ, ей-богу!
Где-то рядом тарахтел перфоратор – сквозили бетон, и Фроська говорила громко, почти кричала, заглядывая ему в глаза: слышит ли, понимает? Он подумал, что всё-таки нехорошо они стоят, на самом гребне плотины, на виду у всех – мало ли что люди подумают? Неуверенно предложил:
– Может, отойдём куда, да сядем?
– А чего боишься-то? Я бригаде сказала, что ты мой земляк. Мы же с тобой оба из Стрижной Ямы – разве не так? Я тебя помню, когда ты ещё в школу бегал: вихрастый моторный мальчишечка. А мы с матерью-покойницей побирушками были, с торбами ходили по дворам корочки собирать. И к вам приходили, твоя мать горбушку вынесла. А ты на крыльце стоял, жалостливо смотрел. Поди, не помнишь?
– Не помню…
– Где уж меня запомнить. Сопливая я была, да залатанная вся. А ныне вот в ударницы выхожу, ровно городская фифа. У самого председателя сельсовета в любовницах состою. Любишь меня, ай нет?
– Да брось пустомелить, Ефросинья! Чего говоришь-то?
– То и говорю: истинную правду. А ты вот про любовь небось не ответил. Боишься или ещё почему? Ну да не отвечай, и так знаю: любишь. Иначе бы сюда не пришёл, да принародно встречаться не стал. Или ты по какому другому делу?
– К тебе, Ефросинья. К тебе…
– Ну и ладно. Тогда отойдём, да посидим маленечко. Вот на том камне посидим.
Они сели на тёсаную глыбу гранита, приготовленную к укладке, и стали говорить. Впрочем, говорила одна Ефросинья: про житье-бытье рассказывала, подруг своих нахваливала, а Вахрамеев молчал и пытливо смотрел на неё. Он будто заново открывал её, удивлялся: как же раньше не заметил ни этой шалой нежности в глазах и в улыбке, ни этой родинки на виске, ни смешных завитков, нарочно пристроенных над ухом…
Он всё старался представить высокое крыльцо отчего дома с резными перилами-балясинами, себя – пацана в кургузом пиджачке, и девочку-побирушку в сермяке с чужого плеча и с холщевой торбой. Кажется, что-то припоминал… Испугался-обрадовался неожиданной догадке: значит, она ещё тогда приметила его и помнила, может быть, искала все эти годы… Неужели такое возможно?
– Ефросинья, что я тебе скажу… Приходи сегодня вечером на Колючий косогор. Ну, который напротив больницы. Придёшь?
– Нет, – сказала она, спокойно улыбаясь. – Не приду.
– Почему?
– А я теперь в школу хожу по вечерам-то. В ликбез. Арифметику-грамматику изучаю. Скоро письма тебе писать буду.
– Ну, так давай я тебя после школы встречу. Хочешь?
– Не надо, – сказала Фроська. – Ни к чему.
Он обеспокоенно взглянул на насмешливое её лицо, решительно сжатые пухлые губы, пожал плечами – что всё это значит? Вспомнил опять росные утренние кусты, её протянутые руки, губы – ждущие, искренние, горячие… Не приснилось же ему?
– Ты, Коля, не выбуривай глазами-то. Я сказала нет, стало быть, нет. И ни сегодня, ни в другой раз. В любовницах никогда не ходила и не буду. Ну, а то, что случилось меж нами – дьявольское наваждение, сатана попутал, горн он, аспид, в геенне огненной. Согрешили, Коленька, согрешили мы с тобой! Теперича грех тот позорный я ежевечерне отмаливаю, прощения прошу перед заступницей Казанской богоматерью, перед великомученицей Параскевой. В молитве-то и тебя упоминаю, сокол мой ясноглазый. И на тебя со временем сойдёт благовест божий. Я ведь и молитву особую приготовила к тёзке твоему, ко святому Николаю-угоднику. Тут она на бумажке переписана. Может, возьмёшь?
– Чего мелешь-то, Ефросинья? Перестань…
Может, она дурачила его, разыгрывала? Не похоже. Надо быть лицемерным человеком, чтобы пойти на такое. Ефросинья – чистая, нетронутая душа, Вахрамеев знал это. Она пришла в мир со своими мерками и не отступит ни капельки, покуда жизнь не опрокинет, не перемелет их и не докажет ей истинность новых.
На неё и обижаться нельзя, грустно усмехнулся Вахрамеев, наблюдая за тем, как Ефросинья, уже забыв о резанувшем его по сердцу "нет", с хлопотливой гордостью показывает свою обувку – жёлтые, на белой резине тапочки-баретки.
– Это мне Оксана-бригадирша насовсем в подарок отдала. А девки-то, слышь, Коля, что учудили! Бутылы мои взяли да в костре сожгли, чтобы, говорят, опять не убегла. А за место них купили мне ботинки красные, на высоком подборе – уж так ладно на ноге сидят! Узорные да строченные, я их тебе непременно покажу. А ты пошто хмуришься, Коленька!
– Любовь-то наша как, Ефросинья? – виновато, устало усмехнулся Вахрамеев.
– А уж это я сама решу, – вздохнула Ефросинья. – Вот отмолю грехи, тогда и подумаю. Время, Коля, всё покажет, чистой водичкой отмоет, деньками ясными приветит. Ты не горюй – оно всё к лучшему.
Глава 15
Следователь Матюхин мучился бессонницей – ныла, изводила тупой болью старая рана в ноге, Это от верховой езды: добираясь в Черемшу, девять часов проторчал в седле. Дорога – кручи, броды, перевалы, как к дьяволу в преисподнюю, да и седло попалось какое-то дурацкое – плоское, широкое, не то уйгурское, не то местными туфаларами сработанное, Не седло, а корыто перевёрнутое, богдыхана возить в раскорячку, На конном дворе подсунули в городе, олухи окаянные, чтоб им ни дна ни покрышки…
А тут ещё клопы не давали покоя. С полночи набросились, пёрли из бревенчатых стен кровожадной оравой – тощие, плоские, мелкие, как прошлогодние укропные семена, Свежего человека почуяли хоть гори всё огнём, их не остановишь.
Матюхин трижды выходил покурить на крыльцо "дома приезжих", потом уж включил свет, вытащил на середину комнаты широкую лавку-скамейку, прилёг на неё, попытался уснуть. Не тут-то было! вонючие кровососы теперь сыпались с потолка, причём, он заметил, падали не мимо, не на пол, а точно на скамейку. Очевидно, у таёжных паразитов имелось какое-то приспособление, может быть, на тепло реагировали, на дух человеческий.
Да и какая голая скамейка – лёжка для больной-то ноги?
Окна стали сереть, когда следователь, отчаянно выругавшись, поднялся и стал одеваться. Принял таблетку аспирина и долго курил трубку, прислушиваясь к дёргающей, понемногу затихающей боли в бедре. Эко его тогда угораздило в Солоновке попасть под медвежий жокан! И влепили-то почти вплотную из развалин: он как сейчас помнил оранжевый сноп вспышки и тяжёлый удар по ногам, будто оглоблей. Сколько крови потерял… Не мудрено, – на выходе жокан вырвал кусок мышцы с доброе чайное блюдце.
Очень уж злобный стрелял человек (кулацкий выродок!) – десять лет прошло, а рана болит. Два винтовочных ранения, под ключицей и в предплечье, полученные ещё в гражданскую, давным-давно заросли; только в бане, на парном полке, почёсываются иногда. А это не уходит, ноет к непогоде, гложет-болит, ежели ненароком разбередишь. Сволочная штука, свинцовый жокан, медведям не позавидуешь…
Наконец-то развиднелось и, распахнув окно, Матюхин стал разбирать, чистить наградной браунинг "вальтер", подстелив на столе газету. Это занятие всегда доставляло ему удовольствие, приглушало боль в ноге. И всегда вспоминалось приятное – браунинг не один раз выручал его.
Вот хотя бы на Голухе в позапрошлом году. Влип, как кур в ощип, на таёжной тропе: не успел и сообразить, очухаться, как сдёрнули карабин, кобур с наганом срезали. А обыскали-то поспешно, по-воровски, про задний карман забыли. И уж вовсе не ожидали, что он-стреляет с левой руки.
Из полевой сумки Матюхин достал армейскую маслёнку, которую возил с собой ещё с лихих чоновских времён. Поболтал, отвинтил обе пробки, проверил: не протекает ли? Потом левую, где была щёлочь, опять закрыл наглухо – щёлочью он никогда не пользовался. Щёлочь – для разгильдяев, для вывода ржавчины, настоящий стрелок никогда такого в своём оружии не допустит.
После чистки следователь стал пить чай, опустив в кружку щедрый кусок "кирпичной" заварки. Отхлёбывая, без интереса просматривал заляпанную маслом газету, жмурился выходящему из-за гор солнцу. Село давно уже гомонило и, несмотря на воскресный день, встречало раннее утро деловой летней суетой; пропылило-пробренчало коровье стадо, протарахтел трактор с громоздким санным волоком (Матюхин обогнал его вчера на ближнем перевале, на Берёзовом седле), бабьей скороговоркой, куриным кудахтаньем объявился базарчик внизу на площади, как раз напротив окон (не пойти ли купить крынку молока, парного. Полезно бы после вчерашней дорожной сухомятки).
О предстоящем деле Матюхин пока не думал. Он строго придерживался правила, ставшего служебной привычкой: никогда не торопиться с началом расследования. Начало, он считал, – самое главное в следствии. И если впопыхах сразу возьмёшь неверную тональность, дальше обязательно сфальшивишь. Следствие – вроде лабиринта, к которому ведут несколько ходов, из них только один – правильный. Нельзя, не разобравшись, соблазняться первым попавшимся ходом.
Нужно какое-то время, чтобы "врасти" в обстановку, приглядеться, почувствовать тонкости и оттенки общественной атмосферы, уловить, если возможно, симпатии, настроения, пороги и узлы главных противоречий, узнать – чем живут люди? Как раньше делали моряки: ступив на борт корабля, мусолили и поднимали палец – куда дует ветер?
Этому Матюхина научила жизнь. В двадцатых годах, будучи сотрудником губернского уголовного розыска, мотался он по аулам Семиречья: там угнали табун, там украли байских жён, там зарезали комбедовца или застрелили члена аулсовета. По-разному приходилось: едать бараньи мозги на месте почётного гостя, кутаться в драный зипун или прятать глаза под лисьим малахаем, падать на мёрзлые солончаки под пулями, уходить от погони на удалом иноходце…
Однако с ним всюду считались. И не потому, что он был женат на казашке, хорошо знал местные обычаи и часто ездил на задания с женой, состоявшей в штате переводчиков угро. Но потому, что никогда не спешил с делами, умел поговорить и разобраться во всём обстоятельно. Обстоятельность, деловую неторопливость казахи, мудрый народ, особенно ценили.
Что касается Черемши, то она была для Матюхина пока что сплошным белым пятном. Он никогда не приезжал сюда раньше, а о строительстве высокогорной плотины знал только из газет: новостройка пятилетки, важный народнохозяйственный объект, небывало ударные темпы – вот и всё в общих чертах. Ну и ещё, пожалуй, сложности материально-технического снабжения, кадровые проблемы, недавняя смена начальника.
История с экскаватором, надо полагать, вредительство. Это не в диковинку, хотя в целом после шахтинского дела эпидемия вредительств идёт на спад. Здесь до недавнего времени всё было спокойно, чем же вызван инцидент? Кроме того, по дополнительным (непроверенным) данным, кое-кто из местного руководства пытался дезавуировать факт вредительства, представить его технической ошибкой, чистой случайностью во время отпалки. С немцем, главным инженером, тут всё вроде объяснимо (он оставался за руководителя стройки неестественно, попытался сиять с себя вину. Кстати, почему до сих пор немец, гражданин гитлеровской Германии, занимает столь ответственную должность? Необходимо выяснить).
Непонятна позиция парторга (если это только правда). Денисов., Уж не тот ли Денисов (тоже Михаил!), с которым Матюхину пришлось служить недолгое время в отряде ЧОН? Вряд ли. Комвзвода Денисов, кажется, погиб под Катон-Карагаем, когда добивали остатки вконец одичавших бывших анненковцев: в атаке напоролся на пулемётную очередь…
Стоп, следователь! – сказал себе Матюхин. Опять о предстоящем деле! Не годится… Ведь ты для чего приехал загодя, на воскресенье? Порыбачить, хариусов в подбелочной Выдрихе "пошарить"? Вот и займись-ка лучше снастями, а то леска опять окажется перепутанной-закураженной – в полдня потом не распутаешь. Да и мушки-наживки рассортировать надо, чтобы не только по сезону, а и по погоде подходили.
Матюхин покряхтел-поворчал, поругал немножко самого себя (любил иногда самокритикой упражняться, в привычку вошло, особенно после того, как остался один, без жены). Затем сходил на конюшню, достал там в перемётных сумах рыбацкие снасти-припасы, принёс и разложил на столе. Лескам его даже бывалые рыбаки завидовали: все из добротного конского волоса, по толщине и по цвету подобраны. Которая для вечернего ужения или, скажем, для заводи – серая, а для шиверов, где вода пеной да пузырями бурлит, – белая, тонкая, почти бесцветная, И все на аккуратные фанерки намотаны.
Хариуса поймать это не дурака-пескаря подцепить, уж не говоря про речного бычка или гальяна (зряшная добыча пацанов!). Хариус хитёр, умён, изворотлив, быстр, как молния, и предельно осторожен. Тень на воде увидит, и можешь сматывать удочки – ни за что не возьмёт. А чутьё! Пальцами табачными дотронулся до наживки – никогда клёва не жди. Хариуса не объегоришь. Трудная рыба, но зато и дорогая, желанная для рыбацкой души.
Не рыбалка, а настоящая дуэль. На выдержку, быстроту, на осмотрительность. Наживка – мошка, кузнечик, по самому гребню шивера идёт, ни-ни упустить в воду! Крутят её замути, отбрасывают в сторону волны, путают дорогу коряжины – а ты веди по бурунам легко, играючи, смотри в оба, не плошай, хоть мошкара забила тебе нос и глаза, а слепни-кровососы терзают шею (слепень тоже отличная приманка).
Оживившись в предвкушении рыбалки, Матюхин стал было укладывать снасти в берестяной пестерь (не забыть лопушника на околице нарезать – под рыбу). Но провиант положить не успел: ворвалась в это время в окно песня" Удалая, звонкая, залихватская и многоголосая: "По долинам и по взгорьям шла дивизия вперёд!" Любимая песня Матюхина, от которой он, даже ночью услыхав, вскакивал, как боевой конь. Кто поёт, по какому случаю?
По деревенской улице шёл молодёжный отряд – человек, пожалуй, за сорок! С флагами шли, с красными плакатами и с баяном тульским впереди – медные пуговки-лады ярились на солнце. Над головой баяниста размашистый призыв: "Даёшь ворошиловского стрелка!"
Чтобы с боя взять Приморье —
Белой армии оплот!
Хорошо поют пареньки, дружно, задористо! Интересно, куда это они направляются?
– В заречье, на стрельбище! – объяснил Матюхину босоногий мальчишка из сопровождавшего отряд непременного эскорта. – Всем дадут стрельнуть из малопульки, по пять патронов – бесплатно. Айда с нами!
Матюхин проводил отряд критическим взглядом: строя-то никакого нет, молотят парни вразнобой, кто во что гаразд, И отмашки совсем не видно, А поют – ничего, петь, можно сказать, умеют.
А ведь рыбалку придётся отложить, усмехнулся Матюхин, ясно почувствовав в груди горячие толчки. Взыграло ретивое! Да разве он мог упустить стрелковые состязания, пройти мимо гулкой трескотни стрельбища с его пороховой гарью, изрешечёнными мишенями, запахом оружия, его боевой, бодрой атмосферой, выстрелами, командами, клацаньем затворов – всем тем, что так живо, до боли остро, сразу воскрешает в памяти недавнее и давнее, забытое и незабытое. Он, имевший когда-то с десяток призов за стрельбу (бельгийский "вальтер" тоже за это), умевший в своё время стрелять с коня на скаку, в падении, вслепую на слух, с левой и с правой руки?
Стыдно, товарищ Матюхин, стыдно! – вслух укорил себя следователь. Уж не собираешься ли ты состязаться с деревенской ребятнёй, завоевать все здешние призы? Эка слаб человек, тщеславен и честолюбив! Потом пойдёт молва: приехал следователь из города, стрельбой выхвалялся, местным героем заделался. Нельзя себя афишировать, Афанасий Петрович. Неприлично.
А собственно, почему обязательно нужно стрелять, участвовать в соревновании? Просто пройтись и посмотреть, Побывать, как члену райкома, на оборонно-массовом мероприятии. Подсказать, дать практические рекомендации насчёт порядка на огневом рубеже и прочее. Ведь в такой праздничной ватаге (разве это строй? ватага!) недалеко и до легкомыслия, благодушия. А обращение со стрелковым оружием требует дисциплины, серьёзности, полной собранности.
Кроме того, соревнования – как раз тот самый случай, когда особенно наглядно проявляется общественное настроение, когда и отдельные люди показывают себя рельефно, откровенно, на пределе своих способностей. Каждый – каков есть.
Через полчаса, наскоро позавтракав, Матюхин направился в Заречье. Шёл не спеша, прихрамывая, внешне вроде бы спокойный и безразличный, однако чувствуя у горла сдавленный комок радостного волнения. Шутил про себя: понесла Ермилу до овса кобыла.
Нет, у них тут всё было организовано довольно неплохо. На огневом рубеже только очередные (пять – на пять мишеней). И команды уставные: "раздать патроны, по-одному – заряжай", "огонь!" Всё как положено. Командовал чубатый крепыш в старой красноармейской форме – Матюхину показалось, что он где-то уже встречался с ним. Ну, конечно, это пожалуй, был сам председатель местного сельсовета. Его фамилия, дай бог памяти, кажется… Вахрушев?
– Вахрамеев! – представился командир и довольно сухо осведомился: кто таков и по какому случаю пожаловал?
– Да вот как все, – улыбаясь, схитрил Матюхин. – Интересуюсь стрельбой. Будучи сознательным гражданином, решил попробовать осилить нормы "ворошиловского стрелка".
Руководитель оглядел его сурово, вздёрнув правую бровь – этаким проницательным командирским оком.
– Шуткуете, гражданин?
– Нет, я серьёзно.
– Ну, ежели серьёзно, так вертайтесь назад от огневого рубежа. Тут вам не базар. Стреляют только те, кто сдал зачёты по материальной части оружия. А матчасть у нас изучают в кружке Осоавиахима. Вот туда и записывайтесь.
Деловой! – отметил Матюхин. И, кажется, не очень-то вежливый – для народного избранника, депутата качество отрицательное.
Впрочем, тут ведь стрельбище, и ему сейчас не до деликатности. Интересно, кем он служил в армии? По хватке – младшим командиром, может быть, помкомвзвода. И очевидно, бывший кавалерист – нагайка за голенищем.
– Вы извините, товарищ Вахрамеев, но я приезжий. Точнее – командировочный. Следователь по особо важным делам Матюхин. Прибыл вчера поздно вечером.
Вахрамеев прищурился, молча протянул руку ладонью вверх: дескать, пожалуйте – выкладывайте удостоверение личности. Перелистал его, даже на Матюхина глянул – похож ли на фотокарточке? И только потом, возвращая, официально стукнул каблуками:
– Председатель Черемшанского сельсовета Вахрамеев Николай Фомич. Вы, стало быть, меня разыскивали?
– Да нет, – сказал Матюхин, чувствуя неловкость: получился ведь в некотором роде розыгрыш. – Я в самом деле пришёл на стрельбище. Ну, не пострелять, так посмотреть: как вы тут молодёжь готовите?
– Можно и пострелять, – предложил Вахрамеев. – Я сам, грешным делом, увлекаюсь этим. По нашим меркам, какой мужик, ежели стрелять не умеет? Поставить вас на огневой рубеж?
– Нет, я пока посмотрю.
Припекало солнце. На поляне царила строгость и праздничность, два контрастных ярких цвета воплощали здесь мир: сочно-зелёный – тайги и травостоя, красный, кумачевый – принесённый людьми: плакаты, флажки, скатерть на судейском столе и розовые азартные лица парней.
А молодцы, оперативно работают, без бюрократии. Как на американском конвейере: отстрелялся, выполнил норму, шагай к судейскому столу, тут тебе сразу и билет вручается и значок. С белой мишенью и золотом по ободу – будто орден горит на пиджаке.
– А почему девчат не видно? – спросил Матюхин.
– У них сдача норм в следующее воскресенье. По плану, – объяснил Вахрамеев. – Вы не подумайте, что они хуже стреляют – у нас все таёжники пулять приучены с детства. Только парней и девок вместе сюда приводить нельзя – получается нездоровый сабантуй. Есть такое слово. Понимаете?
– Понимаю, – усмехнулся Матюхин. – Несовместимость, значит. Вредное взаимовлияние.
– Вроде этого.
Уже перед концом стрельб Матюхин всё-таки не вытерпел: попросился на огневой рубеж. Ему повесили новую мишень, и он сперва вхолостую проверил спуск курка, подогнал у тозовки ремень под свой локоть, потом сделал три пристрелочных: винтовка била почти точно, правда, чуть косило влево. Следовало контрольные выстрелы делать с небольшим упреждением.
Вахрамеев на поляне уже строил отстрелявшихся, так что болельщиков, к сожалению, у Матюхина не было, он оказался в одиночестве на огневом рубеже.
Досылая патрон, Матюхин услыхал сзади конский топот и оглянулся: у кустов спрыгнул с лошади какой-то парень живописного, даже залихватского вида. Широкие плисовые штаны, сапоги – гармошкой, сатиновая косоворотка и тюбетейка-аракчин, прихлопнутая на макушке. Белобрысый, вертлявый, остроглазый – ни дать ни взять шпана с городского базара.
Парнишка подбежал к вахрамеевскому помощнику, поторговался о чём-то, скаля зубы и пританцовывая, а через минуту плюхнулся с винтовкой – рядом с Матюхиным, справа от него.
Едва лёг, длинно, через зубы, сплюнул (в сторону Матюхина, подлец!), клацнул затвором и – бах-бах-бах! – влепил три пули в Матюхинскую мишень, единственную, других уже не было.
– Эй, парень! – рассердился Матюхин. – Ты куда палишь? Мишень мне испортил. Соображаешь?
– Не бойся, дядя! – осклабился парень. – Стреляй себе на здоровье, ежели попадёшь. Я мишени не порчу, я их таврую: треугольник выбиваю. У меня такое личное клеймо. Понял?
Матюхин даже стрелять передумал, отложил винтовку уж больно любопытным показался ему этот взлохмаченный, невесть откуда взявшийся белозубый нахал. Не чересчур ли бойкий парнишка? Впрочем, бойких Матюхин любил.
– Ну, ну, – сказал он. – А в десятку ты хоть попадёшь?
– Темнота! – подмигнул белобрысый. – Да мне в десятку попасть, что палец обмочить. Вон гляди, школьный мелок лежит над твоей мишенью. Видишь? Сейчас ты его не увидишь.
Бойкий сосед прилип к ложу, щёлкнул выстрел, и на том месте, где на бруствере мишени лежал кусочек мела, вспух белый шарик пыли – всё, что от него осталось.