Текст книги "Черемша"
Автор книги: Владимир Петров
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Выйдя из душевой, Фроська опешила от неожиданности, носом к носу столкнувшись с утренним своим знакомым, тонкошеим автором плаката. Правда, теперь он был без пиджака, в рубашке-косоворотке, однако Фроська сразу узнала его (да и как не узнать – жердина стоеросовая!) Ну, а он тоже, оказывается, был не из забывчивых.
– Это ты? – без обиды, пожалуй, даже обрадованно воскликнул парень. Погрозил пальцем: – Всё-таки не утерпела, замазала себя на плакате!
– А ты что, пришёл прорабатывать?
– Нет, – серьёзно сказал парень. – Прорабатывать вас незачем, говорят, вы норму сегодня перекрыли. А пришли мы к вам от имени парткома побеседовать. Вон с товарищем Слетко.
– Ну, ну, – сказала Фроська. – Побеседуйте, а мы послушаем.
Она по-новому приглядывалась к парию. На вид неказистый (уж больно долговязый), но незлобив, незлопамятен – это хорошо, Она таких людей встречала: нашумит, накричит, да тут же и забудет. Правда, обычно такие и дело до конца не доводят, упрямства, характера не хватает. Вот Коля-председатель, тот другой человек. За что возьмётся – не отступит. И шуму лишнего нагонять – это тоже не в его манере. Может, спросить у него про Николая: где запропастился, запропал? Неудобно. Ещё расспрашивать начнёт, откуда и почему такой интерес?
– А кто этот напарник? – Фроська кивнула в сторону сидящего у кустарников на камне мужчины в засаленной кожаной кепке. – Начальник какой?
– Механик из мехцеха. Земляк вашей бригадирши, тоже из Харькова. Заместитель секретаря парткома товарища Денисова. Ну ты Денисова, наверно, ещё не знаешь.
– Как это не знаю? – строго поглядела Фроська. – Мы с ним лично за руку здороваемся-прощаемся. Он мужик вежливый, уважительный. Не чета другим некоторым…
Намёк произвёл впечатление. Парень вовсе разулыбался, даже местечко для Фроськи предложил самолично подыскать, однако она живо турнула доброхота.
– Сама найду! Вот рядом с девчатами сяду. А ты иди к своему механику – вишь тебя зовёт-требует.
Крепыш-механик внушал ей уважение. Она с первого дня присматривалась к мехцеху, откуда доносился машинный грохот и дребезг. Фроська побаивалась машин, а на людей, работавших с машинами, всегда смотрела с почтением, тщательно скрытой завистью. Она считала, что это должны быть какие-то особые – крепкие и умные люди.
Механик начал бойко, уверенно, громко. Говорил короткими фразами, будто валежник рубил. Вроде бы два-три слова – чего тут не понять? А Фроська не понимала. Слушала внимательно, смотрела, как бодро оратор вскидывал руку, рубил наотмашь – всё это нравилось, а о чём он говорил, что доказывал – было непонятно. Половина слов заковыристых, научных, а ещё половина – украинских. Вот и поди разберись.
Впрочем, она не особенно и прислушивалась. Усталость брала своё, уютно сиделось на тёплом камне. Неожиданно девушки возмущённо загалдели, кто-то выкрикнул с места резкое слово. Фроська встрепенулась, спросила у Оксаны:
– Чего это они?
– Чего, чего! Сама не слышишь, что ли? Слетко говорит, что вредители есть на плотине. Надо нам смотреть в оба.
– Вредители? – ужаснулась Фроська. – Это кто же такие?
– Враги наши, вот кто. Экскаватор, говорят, взорвали. Да не мешай ты, Фрося! Сама слушай.
Ну теперь уж Фроська стала слушать! И понимать начала (правду говорят: когда захочешь – и немого поймёшь!) Хорошо выступал механик, задиристо. Фашистам-капиталистам надавал по первое число: зарятся на чужое, войну против Советской страны готовят. И тайных врагов на наши мирные стройки забрасывают. (Неужто и в Черемшу закинули, ироды окаянные?)
Фроська слушала внимательно, заворожённо, и ей вдруг постепенно открывалась какая-то новая, очень просторная даль, в которой виделось многое, незаметное раньше, а главное, в ней собиралось в тугой узел всё: вчерашнее, сегодняшнее и даже будущее из её, Фроськи-ной, жизни. И всё разрозненное, случайное, на первый взгляд, приобретало строгий смысл, объяснимость и разумную последовательность.
Пока ещё смутно, но она уже начинала понимать, что между ней самой и этими притихшими черноглазыми девчатами, между плотиной и далёким Харьковом существует невидимая, но прочная связь, а за этой связью – породившая её грозная и неумолимая по своей требовательности причина: приближение войны.
Подумав об этом, Фроська тяжело перевела дыхание и, оглянувшись вокруг, устыдилась, неожиданно вспомнив свои догадки и предположения насчёт причин приезда в Черемшу Оксаниной бригады. Они показались теперь мелочными, зряшными.
И ещё она подумала насчёт рабочей спешки: может, от этого и вся торопливость происходит? Как вон бывает на покосе в предгрозье, когда сено гребут. Бегом бегают, сил не жалеют, себя не берегут – опоздаешь перед дождём, пиши пропало: весь труд покосный насмарку пойдёт.
Механик теперь говорил уже сидя. Взобрался чуть повыше на замшелый гранитный уступ, свесил ноги в парусиновых сапогах, курил папироску. Надо полагать, речь свою он закончил, а сейчас размышлял, вроде бы раздумывал вслух: они тут все были свои, старые приятели-знакомцы, и дела предстояло решать житейские, с кладкой бетона связанные, с тачками, с потной беготнёй по деревянным мосткам.
Фроська удивлялась: ловко он к бетонной кладке подвёл! И всё разумно, потому что в жизни так оно и есть: одно из другого проистекает, большое из малого складывается, как речка из лесных родников. И то, что про житейские дела стал говорить без крика, по-простому – тоже хорошо. Тут сразу с разбегу не решишь – советоваться надо.
Тридцать тачек за смену – ничего себе загнул парень! А девчата молчат, притихли. Только Оксана не выдержала, крикнула:
– Одной силой не возьмёшь!
Верно, подумала Фроська, двадцать пять – предел на такой жарище. Чего-то придумывать надо, соображать…
Стали вразнобой говорить про мостки – самое больное место на транспортировке бетона. Выщерблены, плохо залатаны, поворотные места без страховочных бортиков: сколько уж тачек перевернули… Надо большинство плах менять, солидный ремонт делать. А плотников не затянешь – магарыч требуют.
– Цэ зробымо! – уверенно сказал механик Слетко. – Завтра на свитанку прийдем с мехцеховскими хлопцами. Сделаем до начала вашей смены.
Фроська всё это восприняла скептически: ну отремонтируют мостки, пусть даже новые плахи положат, а какая выгода? Быстрее дело вряд ли пойдёт, ежели опять придётся в очереди торчать у разливочной. Как они не понимают этого?
Нет, оказывается, понимали. Решив с мостками, бригадирша взялась и за разливочную: надо переоборудовать бетоноприемник, сделать три-четыре выпускных створки. Чтобы на каждую пустую тачку замесы получать сразу, без очереди.
Долго ещё галдели, прикидывали и подсчитывали. В конце решили: завтра с утра заступать на "стахановскую вахту". С красным лозунгом, который напишет киномеханик Степан (утренний Фроськин знакомец).
В посёлок возвращались с песней. По логам ползли вечерние сумерки, голоса звучали чисто и гулко, песня улетала к придорожным скалам, переламывалась там, множилась, уходила далеко, постепенно набухая трубным органным звучанием.
За мостом уже, перед барачным крыльцом Фроська случайно услыхала, как, прощаясь, Оксана-бригадирша сказала долговязому художнику-киномеханику:
– Спасибо за помощь, Степан! Ты нас выручил. Крыса твоя здорово сработала.
– Не за что, – сказал парень. – Я рисовал по твоему проекту, Только и всего.
Фроська не сразу сообразила. А когда поняла, что означает слово "проект", задохнулась от негодования. Так вот почему нарисовал её такой похожей верзила-киномеханик, с которым они впервые повстречались только сегодня! Ну и Оксана, ну хитрюга – лиса рыжая…
Пока раздумывала, бригадирша куда-то пропала. А уж потом искать её было некогда: Фроська и без того опаздывала в ликбез.
Глава 18
Бикфордов шнур не давал покоя следователю Матюхину. Он просидел над ним несколько часов, вперив напряжённый взгляд, словно старался загипнотизировать обгоревший, задымлённый обрывок. Это был обыкновенный кусок шнура, длиной с карандаш или столовую вилку, жёлтый, с чёрными прожилками, с выгоревшей пороховой мякотью. Словом, отработанный и отброшенный взрывной волной запал.
Дело в том, что кусок шнура являлся единственным, но зато красноречивым, просто кричащим, свидетельством тому, что в скальном карьере строительства была совершена диверсия. Именно диверсия, а не случайное происшествие.
Но эта очевидная версия вела расследование в глухой тупик: бикфордов шнур начинал и тут же обрывал путеводную нить.
На площадке карьера в тот воскресный вечер находилось только три человека – бригада взрывников-отпальщиков Ивана Тимофеева. Часовой на плотине пропустил их на участок по специальным пропускам (с ними была тележка с пиропатронами). Потом прошла отпалка, в ходе которой оказался взорванным крайний "Бьюсайрус" – у экскаватора взрывом заклинило поворотный механизм.
Карьер размещался в отвесной скале, за несколько лет в гранитной тверди вырубили внушительную площадку – попасть туда по совершенно отвесным стенам никто из посторонних не мог. Разве что специалист-скалолаз, но он должен быть в таком случае идиотом или сумасшедшим, чтобы спускаться в самое пекло карьерных взрывов! Значит, диверсию совершил кто-то из самих отпалыци-ков, круг замыкался на троих, если не считать часового на плотине, но подозревать его – бессмысленно, так как он находился в трёхстах метрах, на гребне плотины.
Никто из посторонних в карьере не появлялся ни до, ни после отпалки – это единодушно показали на допросах все четверо.
Но кто-то же взорвал экскаватор…
Допустим, один из отпальщиков. Рассчитал время и, когда бежал от подожжённого взрывного шпурта в скале, сунул по дороге (мимо бежал!) взрывчатку под основание экскаваторной стрелы. Затем – в укрытие. А в итоге готовое оправдание: в одном из двойных шпуртов вырвало взрыв-патрон (преждевременно сработал пакет в соседнем шпурте) и отбросило случайно к экскаватору – там он и взорвался. Такое объяснение пытались давать оба парня-взрывника, за исключением бригадира Тимофеева – тот краснел, потел и недоумённо разводил руками: "А хрен его знает…"
Допустим, что такое могло случиться – чего в жизни не бывает. Но тогда почему бикфордов шнур, найденный около экскаватора – вот этот самый – отличается от других шнуров, применённых в тот день при отпалке? Он, как выяснилось, совсем из другой серии, не просто жёлтый, а жёлтый с чёрными прожилками (такая серия применялась на строительстве в прошлом году).
Вот здесь и начинался тупик: кому и зачем понадобилось оставлять столь заметный след, ведь проще было воспользоваться типовым шнуром рабочей серии – его полно под рукой?
Между прочим, этот аргумент мог иметь и другое толкование: любой из взрывников, умышленно применив этот нетиповой шнур, рассчитывал на оправдание: у меня такого шнура не имелось. Ищите другого человека"
А где искать и, собственно, зачем искать, когда все факты налицо? Вот взорванный экскаватор, вот люди, которые при сём присутствовали, других не было. Все основания для подозрения в преступлении, а отсюда – прямой путь к обвинению. Не признаются? Ничего, подумают, поразмышляют и признаются. Придётся дать им время для этого.
Конечно, неприятный резонанс со всеми вытекающими последствиями. Всё-таки стахановская бригада, а бригадир Тимофеев – на доске Почёта. Ну что ж, тем хуже для руководителей стройки – притупление бдительности, неумение вовремя распознать замаскировавшегося врага, который нынче умеет рядиться в любые благообразные личины.
А может, провести дополнительное расследование? Но что это даст? Предположим, он вернётся в город, доложит о факте диверсии и распишется в собственной профессиональной беспомощности. Тем более, что новое расследование, будь оно в пять раз дотошнее, скрупулёзнее, всё равно ничего не добавит. А о том, что враг маскируется, упорно запирается и бешено злобствует – убедительно свидетельствует само время. Взять хотя бы процесс по недавнему Шахтинскому делу, да и другие аналогичные события…
"Решительной безжалостно!" – вслух резко сказал Матюхин, стукнув кулаком по объёмистой папке "Черемшанского дела", которое за эти семь дней перевалило уже за шестьдесят страниц. Положив сверху обрывок бикфордова шнура, устало подумал: пора закрывать. Правда, подумал без обычного в таких случаях удовлетворения.
Странно, но все эти дни он так и не почувствовал, как ни старался, желанной слитности с местным жизненным ритмом, не ощутил подлинного вкуса и запаха "черемшанского кержацкого хлеба", так и не смог настроиться на душевную открытость с людьми, с которыми пришлось общаться. И в кино ходил, и на стройке был, беседовал с начальством, с рабочими, провёл один вечер в общежитии, даже на стрельбище присутствовал, а вот настоящей сердечной расположенности – ни в себе, ни в тех, с кем встречался, не почувствовал. А ведь было раньше – куда бы ни приезжал, всюду и всегда умел с ходу, по-комиссарски, располагать к себе людей.
Какой-то настороженной, будоражной показалась ему Черемша. И жила она непривычной жизнью, непохожей на всё виденное раньше. Не село и не город, что-то от того и от другого: нечто среднее между городской самостоятельностью и деревенской степенностью. К тому же крепко заквашенное кержацкой занозистостью, которая эдаким рогатым чёртом проглядывает даже в глазах конопатых пацанов: дескать, знай наших.
Жаль, что ему за эти дни так и не удалось ни с кем откровенно поговорить. Вежливость, доброжелательность, уважительность, ну, может быть, согласный ответный смешок, а дальше – ни шагу, хоть лопни. "Чок-чок, зубы на крючок!" – такая считалка у местной ребятни, что играет по вечерам под окнами, на базарной площади. С детства учатся сдержанности, стервецы…
Впрочем, это не так уж и плохо.
Хуже, что с руководством стройки он, кажется, не нашёл общего языка. Ну, это как сказать. Например, с начальником строительства Шиловым они достигли взаимопонимания. Разумеется, по деловым вопросам. Что касается "общения душ", то, надо сказать, Шилов не располагал к себе. Уж больно шикарный, подчёркнуто респектабельный вид, прямо с рекламного американского проспекта, не хватает только стандартных усиков. Столичный гусь, играет под "высококвалифицированного специалиста". А глаза пустые, беспутные.
Ну, а немец, главный инженер, есть немец. Чего с него возьмёшь? Бесспорно, заражён бациллой нацизма, но маскируется под шумливого "красного социалиста". Гнать его надо отсюда незамедлительно, и в три шеи.
Все они тут завзятые артисты, каждый кого-нибудь играет или строит из себя чёрт знает что. Тот же парторг Денисов. Не поймёшь, какую линию гнёт: не то перехлёстывает, не то захлёстывает влево. А ведь бывший чоновец, проверенный, казалось бы, человек.
Не получилось у них разговора. Встретились, конечно, узнали друг друга (хоть служили в разных эскадронах, да и полгода всего), похлопали по плечу, перешли на "ты". А потом, как сели за стол, сразу будто заело: оба начали вязнуть в пустяках, лавировать, искоса приглядываться. Накурили, надымили в кабинете, а толку никакого – не нашли взаимности, а может, просто не искали. Как это высказывался Денисов? А, ну да: "Социализм – есть человеческая доброта". Оно-то верно.
Только прежде надо ещё построить этот самый социализм, На одной доброте не то что социализма, шалаша пихтового не построишь.
Казалось бы, элементарно. А вот поди ж ты, не различает человек, где голая филантропия, а где – железный закон классовой борьбы.
Матюхин поднялся со стула, прихрамывая походил по комнате. Раздумывал: пойти или не пойти к Денисову? Нет, не ради продолжения какого-либо спора, а для дела – надо же с кем-то из руководства провести заключительную беседу, информировать о своих выводах. Завтра с утра уезжать.
Подошёл к столу, вгляделся в сумеречную вечернюю улицу (молодёжь гоняла лапту), вспомнил, что Денисова сегодня не было в управлении – болеет. Стоит ли беспокоить больного, да ещё в вечерний час?
Постоял у настенного зеркала, поскрёб мизинцем столбик рыжеватых усов, неожиданно усмехнулся: из-за частых гитлеровских карикатур в газетах друзья советуют сбрить усы. Дескать, немодные. Дискредитируют. А почему? Вон и у маршала Блюхера такие. Не сбривает же. Нет, сбрить усы, значит, потерять лицо.
Рядом с зеркалом – телефонный аппарат, изрядна облупленный. Матюхин покрутил ручку и попросил телефонистку соединить его с квартирой парторга Денисова.
– Михаил Иванович? Матюхин говорит. Ты как там, болеешь?
– Болею, – хрипло отозвался Денисов. – Чай пью.
– Меня пригласишь на чай-то?
– Приходи. Заварка свежая.
Денисов жил не в итээровском городке, а в селе, почти в центре, рядом с клубом. Проходя мимо, следователь услыхал из распахнутых клубных окон музыку, задорную, бесшабашно-весёлую, которая вряд ли подходила к фильму, обозначенному на белой афише: "Поэт и царь". С иронией подумал, что и сам идёт к Денисону не с той музыкой, которая соответствует собственному настроению, а уж больного парторга – тем более, Но что делать – в жизни зачастую звучат совсем не те тональности, которые бы нам хотелось слышать…
Жил Денисов тесновато и, в общем, по-деревенски: деревянные лавки вдоль стен, громадная, как телега, кровать с пышной горой подушек, укрытых поверху кружевной накидкой, белёные стены увешаны семейными фотографиями в разнокалиберных рамках под стеклом. Изба надвое разделена громоздкой русской печью, а вместо двери в горницу – ситцевая занавеска. Впрочем, всюду чувствовалась опрятность, чистота, ухоженность – от надраенных кастрюль на кухне до прохладных тряпичных половиц по всему полу.
– Хозяйка у соседки, а ребятня в кино ушла, – с казал Денисов. – Может, пол-литру раздавим? У меня имеется энзэ.
Он сидел в углу на лавке, вернее, полулежал на подоткнутых двух подушках, и улыбался, делал бодрый вид, хотя получалось это у него плохо: обтянутые скулы, запавшие глаза, вымученная улыбка вызывали откровенную жалость.
– Пить не будем, – отмахнулся Матюхин. – Чайком побалуемся.
Денисов пододвинул на столе фаянсовый цветной чайник, показал на свободную чашку: наливай сам.
– У тебя курево с собой? Угости.
– Трубочный самосад, – сказал Матюхин.
– Сойдёт. А то, понимаешь ли, совсем пропадаю без табака. Семейный заговор: попрятали все папиросы.
Матюхин отговаривать не стал (пустое!), отсыпал пригоршню из кисета, набил трубку, стараясь не замечать, как нетерпеливо и жадно, трясущимися пальцами свёртывал Денисов самокрутку. Полистал лежащий на столе журнал "Под знаменем марксизма", обратил внимание на подчёркнутые абзацы статьи "Фашизация науки о личности в Германии".
– Страшное дело затевают фашисты, – вздохнул Матюхин, пробежав несколько строк и вспомнив содержание статьи (он её читал раньше – номер был апрельский)" – Идеологическая подготовка убийц в масштабе государства – такого ещё не бывало в истории. Причём на научном уровне.
– Дутая эта ихняя наука, – затянулся и закашлялся Денисов. В груди у него, в горле нехорошо забурлило, заклокотало, и глухие, пугающие звуки эти странно не соответствовали, никак не вязались с выражением блаженства на измождённом лице. – Они от этой жестокости в конце концов сами задохнутся. Жестокость как скорпион – рано или поздно убивает себя.
– Это верно, – согласился Матюхин. – Только не следует забывать, что жестокость эта будет обращена против нас. Надо готовиться ответить тем же. Чтобы нашла коса на камень.
– Ерунда, Афанасий Петрович! – Денисов откинулся на подушку, глаза его азартно блеснули. – Война – это тебе не сенокос, да и люди у нас не те, уж не говоря о том, что идеология наша – совсем противоположная.
– Ну-ну, – Матюхин удовлетворённо попыхтел трубкой: недавний спор продолжается-таки! Интересно проследить, в чём же у них истинные расхождения. – Чем же, ты считаешь, мы должны ответить? Уж не добротой ли?
– И добротой – тоже. Железной добротой. А вообще – человечностью. Они делают ставку на зверя, а мы – на человека. Улавливаешь разницу? Между прочим, человек всегда был и будет сильнее любого зверя. У зверя – слепая ярость, у человека – осознанная ненависть. Святая, испепеляющая.
– Любопытно! – усмехнулся Матюхин. – Значит, что же выходит в итоге?
– Только то, что жестокость – не наш стиль. Антисоциалистический.
– Допустим. А как же классовая борьба? А как же быть с указаниями классиков о том, что классовая борьба должна быть жестокой, особенно при её обострении? Как понимать?
– А так и понимать: в человеческом смысле. Как вынужденное явление. Но ни в коем случае не культивировать.
У Матюхина от внутреннего возбуждения даже заныла раненая нога. Приподнявшись, он поискал глазами, куда бы выколотить трубку (да заодно и успокоиться малость). Конечно, он отлично понимал принципиальную разницу высказанных позиций, но понимал и другое: этот спор может увести их слишком далеко от дела. Да и к чему спорить им, бывшим чоновцам-однополчанам?
– Ладно, не будем заезжать за межу. Давай лучше пить чай.
Про чай они, действительно, забыли. Он был остывшим, почти холодным, а подогреть некому: хозяин – лежачий больной, Матюхин же не разбирался в кухонных премудростях. Да и нужды не было особой – чай только предлог, придумка, предусмотренная, как зонтик на случай плохой погоды. А горячий он или холодный – какая разница? Оба отлично понимали это.
И ещё они понимали, что, собственно говоря, идут разными дорогами, а точнее – двумя параллельными колеями, которые, сколько ни старайся, не сольются, даже не сблизятся, как не сближаются колёсные следы. И всё-таки им зачем-то надо было лишний раз удостовериться в этом, особенно напористому Матюхину, хотя за выяснениями, словесным лавированием всё больше открывалось обоюдное отчуждение. Только и всего.
Помолчали несколько минут, прислушиваясь к равнодушно-бойкому перестуку настенных ходиков. Потом Матюхин опять принялся сосредоточенно набивать трубку.
– Значит, всё-таки, забираешь ребят? – глухо спросил Денисов.
Матюхин ответил не сразу: потёр подбородок, в раздумье покусал трубочный мундштук.
– Забираю. Завтра утром увожу под конвоем.
– Всех четверых?
– Нет, двоих. Двух отпальщиков. Бригадира оставляю. Только с доски Почёта вы его снимите. Немедленно.
– Ты считаешь, что виновность их доказана?
– Докажем. А вот они пусть доказывают свою невиновность.
– Но я слыхал, в юриспруденции всё как раз наоборот?
– "Презумпция невиновности"? Это устаревший принцип буржуазного суда. В эпоху классовой борьбы, когда злобствует и огрызается враг, пролетариат в корне меняет методы. На более эффективные, как это показали парижские коммунары. На то и диктатура пролетариата.
– Но какие же всё-таки основания для ареста?
– Вероятность совершения преступления. Иначе говоря, прямые улики, вполне обоснованное подозрение. Ты не усмехайся, насчёт подозрения тут всё объективно, будь уверен. Я многих допрашивал и многих вычеркнул из круга вероятности. Например, того же парня-табунщика, хотя тут присутствовал веский мотив: личная месть. Но у него стопроцентное алиби.
– Это Полторанин, что ли?
– Да, Полторанин Георгий. Ваш черемшанский ковбой. Между прочим, я кое-что слышал об этой истории с лошадьми. Непонятной истории, явно припахивающей уголовщиной. Как это вы умудрились приписать здоровым лошадям инфекционный сап? И ведь едва не пустили их в расход. Кстати, ты был членом выбраковочной комиссии?
– Был. И именно я отменил приговор лошадям. А что касается сапа, то поговори с вашим районным ветфельдшером. Медзаключение давал он.
– Да, я знаю…
Денисов, повернувшись к стене, подтянул гирьку настенных ходиков – цепочка пострекотала коротко, сварливо, будто сорока прокричала на колу. Потом, сделав глоток из чашки, вздохнул.
Если говорить откровенно, ты кое в чём прав… С точки зрения закона. Ну, например, насчёт этих ребят-взрывников. Я понимаю тебя: ты приехал сюда и как следователь должен уехать с какими-то результатами. А я Остаюсь здесь, и смотреть людям в глаза завтра буду я. Что я им скажу? Ведь все отлично понимают, что взрывники невиновны, а настоящий враг остался на свободе и будет, обязательно будет готовить новый удар.
Ну что ж, разберёмся – освободим.
– А время будет работать на врага? А разговоры вокруг этого? А доверие, а вера в людей – как быть с этим? Ведь ты же видишь сам, как народ-то расцветает, будто луг весенний! И ты ему только поверь, доверься, он же сторицей тебе отдаст. А отдавать придётся этой самой сторицей – грозная пора приближается. Я понимаю, у тебя тоже свои сроки. Но возьми на себя, доложи: так и так, требуется дополнительное расследование. Скажи, что Денисов, как член райкома, даёт поручительство за этих ребят-взрывников. Оба они, кстати, комсомольцы, Ты же бывший чоновец, Матюхин. Ну!
– А если ты ошибаешься? У меня – документы, факты, у тебя – одни эмоции.
– Нет, не эмоции. Вера! И вот эта самая вера в людей рано или поздно поможет нам найти и разоблачить настоящего врага. Мы его найдём, даю тебе слово.
– Лихо берёшь, Денисов! Лихо. Человек ты напористый, знаю и убедился. Но всё-таки я с тобой согласиться не могу. Ты уж извини.
– И всё-таки подумай. Время ещё есть.
– Что тут думать? Закон есть закон.
Возвращаясь, Матюхин долго простоял на мосту, разглядывая тёмную бурлящую воду. Деревянный мост вздрагивал, скрипел, и от этого рождалось ощущение медленного хода, будто под ногами была баржа, легко скользящая по речным шиверам. Следователь сосал потухшую трубку и всё жалел, что так и не смог за эти суматошные дни вырваться на рыбалку. Ну что ж, пусть живут черемшанские хариусы до следующего раза…
Он только сейчас понял, почему так упрямо стремился к разговору с Денисовым: его подталкивало к этому собственное внутреннее беспокойство, глубоко запрятанная неуверенность. Как и всякий человек, которому дано право судить людей, вершить их судьбы, он всегда старался искать подтверждение своим выводам у жизни, у тех, кто был в стороне от существа дела пли, по крайней мере, не имел прямой причастности. Нет, но потому что его мучили угрызения совести, а скорее, по профессиональной привычке.
А между тем душевной уверенности не было. Не было, и всё… И в этом крылась загадка. Ему всё время казалось, что чего-то он не досказал, что-то важное забыл упомянуть и вообще немного, может быть, самую малость не дотянул до истинной стопроцентной своей правоты. Или в чём-то сфальшивил. Было такое ощущение, что хоть возвращайся назад. Он забыл при прощании взглянуть в лицо Денисову, в глазах его прочитать итог трудного разговора.
Из-за Станового хребта медленно выкатилась ущербная надкусанная луна, высветлила дорожку прямо по середине реки, разделив надвое чёрную воду. Из клуба повалил народ – кончилась картина, по дощатому пастилу застучали каблуки, и на мосту сразу сделалось неуютно, как на приречной пристани.
Матюхин направился к дому приезжих (клоповник, будь он проклят!), с трудом сдерживаясь, чтобы не попросить огонька у встречных парней – забыл спички у Денисова, У сельсоветского палисадника темнела группа людей: как-то странно неподвижно и молча они держались. Матюхин подошёл ближе, удивился! оказывается, слушали радио – шипящий блин репродуктора был выставлен на подоконник. Матюхин едва прикоснулся к забору и вздрогнул, словно от удара электрического тока, услыхав первые слова: в Испании военно-фашистский мятеж!
Опустившись на колено, он шарил по земле, разыскивая выпавшую из пальцев трубку, и тревожная мысль многоголосо, хлёстко стучала у него в голове: неужели это начало?!
А когда выпрямился и снова вгляделся в аспидный зев репродуктора, вдруг неожиданно ясно понял: Денисов во многом прав.
Придя в гостиницу, Матюхин долго курил у распахнутого окна. Потом всё-таки решился: снова позвонил парторгу Денисову.
– Я насчёт твоего поручительства звоню… Оно должно быть в письменной форме.
– Понял, сделаю. Утром перед отъездом зайди. Заберёшь и чайку попьёшь на дорогу. Горячего, – по голосу чувствовалось, что Денисов улыбается.
– Договорились. А насчёт этих ребят – смотри в оба. Головой отвечаешь.
– Спасибо, Афанасий Петрович! Всё будет в лучшем виде.