Текст книги "Черемша"
Автор книги: Владимир Петров
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
В моленной началась давка – все кинулись к двери. Оттолкнув Ипатьевну, Фроська первой выскочила на крыльцо, сунула бумагу за пазуху и побежала тёмной улицей в сторону Черемши.
Прибрежной тропой, не останавливаясь, она пробежала мимо рабочего общежития, потом миновала мельницу и остановилась только перед мостом, перевела дыхание, огляделась: куда же она бежит? Впрочем, она хорошо знала куда – в сельсовет, к Вахрамееву. Ну а если там не окажется, тогда к нему домой (дело-то важное, придётся побеспокоить его носатую Клавдию Ивановну).
На мосту, на традиционном "чалдонтопе", где, как обычно по вечерам, прохаживались молодёжные пары, Фроська пошла неторопливым шагом, заносчиво вздёрнув голову, чувствуя затылком тяжёлую косу. А свернув за угол, снова побежала, радостно приметив огонёк в сельсоветских окнах.
Озадаченно замешкалась у калитки: в окно хорошо было видно, что Вахрамеевская комната пуста. Свет горит, дверь на крыльцо раскрыта, а его самого нигде нет. Странно, не под стол же он залез?
Но тут она услыхала сбоку, у сарая, знакомый голос: Вахрамеев добродушно бурчал, поругивая своего мерина (видно, засыпал овса на ночь). И так сладко, так тревожно-боязно делалось на душе Фроськи, пока она на цыпочках, прикусив язык, подкрадывалась к полуоткрытому сараю.
Тихонько гукнула филином, потом уже у порога – ещё раз.
– Кто тут бродит? – Вахрамеев шагнул во двор и отпрянул испуганно: Фроська с размаху повисла у него на шее, впилась губами в щеку, в нос и только потом нашла его губы. Счастливо и удивлённо отстранилась:
– Почему не бреешься? Колется.
– Усы завожу…
– Зачем?!
– Для солидности. И ещё – чтобы тебя щекотать.
– Меня?
– А кого же ещё? Щекочут тех, кого любят.
Ей было не просто приятно услышать это – она блаженно поёжилась, засмеялась тихонько. Он помнит и думает о ней – вот что самое существенное.
Она потянула его в сторону от двери, в тёмный угол сарая, откуда пряно несло свежим луговым сеном. Оба упали, едва почувствовав под ногами мягкий сухой шелест…
Уже потом, в ярко освещённой канцелярии, они стыдливо щурились, разглядывая друг друга, а Вахрамеев досадливо и долго поправлял свой командирский ремень – портупея съехала, захлестнулась на плече.
Фроська наполнила стакан из щербатого графина, но напиться никак не могла – попала в рот смешинка. Прямо-таки заливалась от смеха: вспомнила, как он испугался, отдёрнул руку, обнаружив у неё на груди хрустящую твёрдую бумагу.
– Ну, будет тебе, Ефросинья! – смущённо кашлянул Вахрамеев. – Давай сюда эту крамолу.
– А сам взять боишься?
– Да в окно видно с улицы. Народ ходит.
– Эх, Коленька! – вздохнула Фроська. – Беда мне с тобой… За любовь бояться не надо, понял, залётка? Ладно уж, бери свою бумагу. Про тебя писана.
Пока он читал, возмущённо хмыкая, Фроська приводила в порядок растрёпанную косу, заплетала ленточкой и всё поглядывала на Вахрамеева, чему-то посмеиваясь.
– Коля, а усы-то какие будут?
– Чего? – Вахрамеев оторвался от письма. Рассерженное лицо – пятнами, видно, зацепили его кержаки под самое девятое ребро.
– Усы, говорю, куда будут? Кверху или книзу?
– А ну тебя! – отмахнулся он. – Тут, понимаешь, грязные помои льют на меня, а ты с усами заладила. Понимать момент надо.
– Подумаешь, момент! – передразнила Фроська. – Порви да в нужник выброси эту бумагу. Они тут на вранье спокон века живут.
– Нельзя ни рвать, ни выбрасывать. Потому как политическая бумага – разъяснительная работа требуется. Надо соображать.
Она подумала, что сегодняшняя ночь, когда окончательно переступлен порог, должна принадлежать им обоим по полному праву. Они могут до свету провести её в том же сарае, а ещё лучше – в тайге, на прохладном пихтовом лапнике. И что он нынче не пойдёт ни к какой-такой жене, а останется с ней – стоит только ей захотеть. Вот сейчас предложить – и пойдёт в тайгу как миленький…
Однако вместо этого она насмешливо сказала:
– Ну что ж, соображай, Коленька! Думай, – она подошла к нему сзади, обняла и поцеловала. Потом с удовольствием потянулась: – Эх-ма… Мне теперича всё понятно стало: любить не грех, Коленька… Одно это – истина, остальное – враки. Пойду-ка я спать, милёнок мой ненаглядный. Да во сне тебя досмотрю да с тобой договорю.
Вахрамеев бросился было провожать, но она спокойно усадила его на место.
– Оставайся здесь, не надо, чтобы нас видели. И бумага пущай остаётся. А ещё вот что: ты уж, пожалуйста, поберегись. Кержаки, они народ угорелый, на своей дороге никого не терпят. Я-то их не боюсь, а ты – подумай, пораскинь умом, как лучше с ними сладить. Только учти: слабину перед ними не показывай, сразу сожрут. Ну, прощай.
Фроська вышла, спустилась с крыльца и, когда проходила мимо освещённого окна, ухмыльнулась, покрутила пальцем над губой, дескать, валяй, заводи усы, только чтоб кверху закручивались! Колечками.
Вахрамеев помахал ей и подумал, что Ефросинья, в общем-то, озорная, отчаянная девка и что он наверняка ещё хлебнёт с ней неприятностей. Ему показалось странным, что он думает об этом с радостью.
…А Фроську на барачном крыльце поджидала комендантша Ипатьевна. Сидела на верхней ступеньке и гладила на коленях любимого дымчатого кота.
– Ну что, потушили огонь-то в моленной? – спросила Фроська.
– Ефросинья, отдай бумагу! – вместо ответа с тихой угрозой сказала Ипатьевна.
– Ещё чего! – Фроська занесла ногу на ступеньку, подбоченилась, как когда-то делала Оксана Третьяк. – Да я и в глаза не видела вашу бумагу.
– Врёшь! Отдай лучше с миром, по-честному.
– По-честному? – насмешливо переспросила Фроська и вдруг вспомнила стыд, унижение, бессильную ярость, испытанные в кержацкой моленной. – Это с вами, подлецами, да по-честному? Вы же совсем заврались, дерьмом обросли, как хорьки, воняете. Теперь это дерьмо в рабочий народ кидать начали? Я вот завтра всей бригаде расскажу про вашу пакостную бумагу.
– Сучка антихристова! – прошипела Ипатьевна и гневно швырнула кота под ноги Фроське.
– А ты крыса старая. Христопродавка.
Фроська хотела хорошенько пнуть кота, но передумала: чем он-то виноват?
Глава 23
Ночью прошла гроза, промыла-прополоскала тайгу, и в утреннем солнце Черемша густо дымилась, стояла вся в пару, поблёскивая мокрыми крышами. Гошка шёл улицей, зорко и весело озираясь по сторонам из-под лакированного козырька форменной фуражки; минуя лужи, заглядывал в них, не слишком ли выбился чубчик?
Новыми, умытыми казались деревянные избы с пятнистыми от дождя стенами, да и Гошка чувствовал себя празднично обновлённым в жестковатой хлопчатобумажной гимнастёрке, в тугом ремне, который поскрипывал при каждом вдохе.
Напротив сельповского крыльца, где гомонила пёстрая бабья очередь, Гошка остановился и, бросив за спину руки, с минуту покрасовался, подрыгал начищенным голенищем. Приподнял фуражку (привет женскому полу!) и пошёл дальше.
Притихшая было очередь загорланила ему вслед, а какая-то молодуха кинула картошкой, однако Гошка не оглянулся, хотя и немного забрызгало сапоги: с бабьём только свяжись.
У дверей пожарного депо сидел на чурбане Спиридон, грелся на солнышке и читал газету, водя по ней пальцем. Гошка вспомнил давнюю ссору с бывшим шорником, но решил быть великодушным – сегодня ему это позволялось. Даже положено было.
Дед сперва увидел сапоги и, оторвавшись от газеты, стал поднимать голову: от изумления очки его сползли на самый конец носа. Нажав кнопку на горле, он просипел:
– Эка вырядился, варнак! Аль в милиционеры пошёл?
– В охранники, – снисходительно поправил Гошка. – Конный военизированный дозор. В форме не разбираешься, дед.
Спиридон с ухмылкой постучал кулаком по лбу, потом показал на Гошкину гимнастёрку и ещё на землю – на большую лужу прямо посередине улицы. Сердито зашелестел газетой.
Гошку позабавила эта жестикуляция. Размахался, старый, руками, ровно пугало огородное на ветру.
– Ты на что намекаешь?
Спиридон плюнул, "воткнул" свою говорящую машинку.
– Не в коня корм, говорю. Понял? Вечером напьёшься да в грязи, как свинья, вывозишься. Вот и вся твоя форма.
Гошка только расхохотался в ответ. Ну народ, от зависти прямо трескаются по швам! С приятным удивлением он подумал, что казённая форма, очевидно, не только украшает его и возвышает над остальными людьми. Она ещё служит диковинной бронёй, от которой отскакивают оскорбления, чужая недоброжелательность.
– Ладно, старик. Сиди и сопи в свою дырку, – махнул рукой Гошка и отправился дальше.
А дальше запланирован был клуб. Конечно, с утра там показаться некому, разве что пацанва соберётся на утренний сеанс. Да и не в этом состояла цель: у Гошки имелся разговор к Стёпке-киномеханику, черемшанскому комсоргу.
У клуба, у длинной афишной доски Гошка остановился, стал разглядывать плакаты, разные карикатуры на капиталистов, фотографии под стеклом. Правда, поблизости никого не было, зато напротив, чуть нискосок через улицу, стоял дом с тюлевыми занавесками на окнах – там жила учительница Варвара Васильевна, которая когда-то называла его "несносным" и не однажды выставляла за дверь класса. А вдруг она глядит сейчас в окошко? Пускай полюбуется. (Только надо стать вполоборота, чтобы лицо видно. А то со спины не узнает).
Чудные были картинки на доске, занимательные. Особенно про наших лётчиков. Это надо же: целых двое суток держались в воздухе, на самый край земли махнули! Настоящие герои! Не зря им и премии небывалые выдали: по двадцать да по тридцать тысяч рублей.
Клубные двери распахнулись, и на крыльцо высыпали девчонки-старшеклассницы – целый выводок и все под медсестёр наряжены: в косынках с крестиками и с повязками на руках. Были у них ещё брезентовые сумки, тоже с красными крестиками (не у всех, правда), и трое санитарных носилок – зелёных, с крашеными палками. Девчонки загалдели, кинулись врассыпную по улице, а четверо набросились, как очумелые, на Гошку, пытаясь его свалить на подставленные носилки.
– Ну-ка полегче, шмакодявки! – заорал Гошка. – Вы чего ко мне пристали?
– Вы раненый, пострадавший, – запищала спасительница, и Гошка узнал одну из сопливых Грунькиных сестёр.
– Отстань говорю, Дунька! Я нахожусь при исполнении.
– Девочки! – крикнула с крыльца женщина, очевидно, врачиха. – Не трогайте товарища. Военные эвакуации не подлежат, я же говорила.
– Ну вот, дурёхи, слыхали приказ? – Гошка наконец-то отцепил Дунькину руку, оправил гимнастёрку. – Вы лучше вон туда бегите, к пожарному депо. Там сидит старик – его в самом деле спасать надо.
"Санитарки" мигом свернули носилки и рысью помчались к пожарному депо. Гошка крикнул вдогонку:
– Клизму ему поставьте. А то он животом мучается.
Завернув за угол, Гошка постучал в обитую жестью дверь, где была резиденция киномеханика. Открыл ему конопатый парнишка, из тех липучих юнцов, что вечно вертятся у клуба, перематывают ленты, развешивают афиши, а то и торчат в дверях заместо контролёров.
– Где Стёпка?
– Вы спрашиваете про Степана Игнатьевича? – прищурился конопатый, жадно разглядывая Гошкины зелёные петлицы. – Они в Заречье. Будут трассировать улицу.
– Чего? – скривился Гошка (ну и сопляки заумные пошли: словечками-то какими кидаются!)
– Ну значит, размечать новую улицу. В порядке комсомольского шефства. А вы, товарищ, из Осоавиахима прибыли?
– Из роддома прибежал, – хмыкнул Гошка и с треском захлопнул дверь перед носом уж больно любопытного клубного "активиста".
Впрочем, спускаясь с крылечка, он посмеялся: а ведь парень-то не узнал его! Помнится, этот конопатый громче всех орал, когда однажды Гошка через окно переправлял в клуб корешей из своей "стаи". Да, времена меняются, и форма, как ни говори, вроде совсем нового обличья.
Надо было идти в Заречье. А между тем становилось жарко и всё сильнее трещала голова после вчерашней выпивки (они с Корытиным парились в бане, а потом "хлопнули килограмм" – по бутылке самогона на нос). Может, зайти в рабочую столовую да пивом опохмелиться? Неудобно в форме. К тому же вечером предстоит заступать на дежурство, на сторожевой пост, и запах нежелателен. Корытин так и сказал: "Будет вонять – получишь в морду и вертайся домой".
Переходя по кладкам через Шульбу, Гошка увидел на зареченском взгорке группу ребят (пересчитал – шестеро) и среди них – Стёпку. Его нельзя было не заметить: чёрная птичья голова киномеханика возвышалась над остальными, вертелась, как на шарнире, поблёскивали-вспыхивали на солнце очки.
Гошка остановился у большого фанерного щита, только что вкопанного на середине будущей улицы. Масляными красками на щите нарисованы были броские жёлтые домики с голубыми ставнями, окружённые аккуратным розовым штакетником. В углу от красного солнца на всю улицу растекались стрелы-лучи, в то же время на уличных столбах горели столь же красные, как и солнце, электрические фонари в ореоле ярких лучей. Это было совершенно непонятно.
Подошедшему Стёпке Гошка указал на вопиющее несоответствие.
– Неважно, – сказал Степан. – Это не пейзаж, а план-проект. Реклама для будущих жителей, для кержаков. Она должна быть как можно привлекательней. Отражать перспективу новой улицы, её прекрасное будущее.
Киномеханик был голым до пояса и выглядел довольно – хило, если не сказать больше. Все кости на виду, а уж рёбра пересчитать можно, как на школьном макете, что стоит в углу биологического кабинета. Гошка усмехнулся, вспомнив, что Стёпка собирался его учить иноземному боксу. Такой учитель ненароком и рассыпаться может.
– Ну что, Полторанин, ты, говорят, в ВОХР назначен? – спросил Стёпка, разглядывая тёмно-серую форму.
– Назначен, – кивнул Гошка. – По линии государственной службы.
– Это хорошо, – Степан попробовал на ощупь суконную петлицу, погладил пальцем. – Форма тебе идёт. А сюда зачем пришёл?
– К тебе потолковать пришёл. – Гошка чего-то замешкался, чувствуя липнувшую к спине гимнастёрку: ну и жарит сегодня солнце! – Значит, дело такое, что я теперь при исполнении долга… При народном достоянии приставлен, чтобы бдительно охранять… Чтобы, значит…
– Говори, говори! – подтолкнул Степан запнувшегося охранника, яростно двигая лопатками от досаждавшей мошкары. При этом суставы у него захрустели, защёлкали так, как будто шелушили пережаренную в костре кедровую шишку.
– В общем, должность у меня ответственная, – наконец, решился Гошка. – Мне, поди, в комсомол надо поступать. Ты комсорг, как думаешь?
– А сам как думаешь?
– Думаю: надо. Я ж всё-таки теперича на виду… И опять же – заслуги некоторые есть. Вот, пожалуйста, именными часами наградили за спасение коней.
Гошка вынул часы из брючного кармана, подержал, чтоб поблестели на солнце, и протянул комсоргу. Тот приложил их к уху, удовлетворённо кивнул: хорошо идут – постукивают.
– Понятно… – серьёзно задумался Стёпка. – Значит, Полторанин, желаешь вступить в комсомол… А как у тебя с диктатурой пролетариата?
– Нормально. Признаю и поддерживаю.
– А помнишь, что ты говорил на Заимке?
– Я осознал и уже перековался. Газеты читаю и радио слушаю. Про испанские события интересуюсь.
Степан наморщил лоб, закусил губы, будто в тяжком раздумье. Потом схлестнул ладони, приложил их к груди и стал крупно вышагивать вдоль красивого щита – туда и обратно. При каждом шаге давил ладонью и гулко хрустел пальцами, рассуждая вслух:
– Допустим, со стороны образования у тебя плюс… Со стороны соцпроисхождения тоже плюс: бедняцко-крестьянское. Должность твоя позволяет, даже требует. Но вот твой морально-политический облик… Эх! – Степан с силой сдавил пальцы, и они хрустнули, как деревянная клетушка-мышеловка, на которую случайно сели. – Внушаешь ты мне подозрения в этом, Полторанин! Сильные подозрения!
– Да я вроде ничего… – смутился Гошка. – Раньше, верно, бывало… По молодости, по глупости…
Комсорг ещё немного побегал, потрещал пальцами и вдруг резко замер, словно наткнулся на невидимый забор. Отчаянно рубанул рукой.
– Ладно, Полторанин! Раздевайся!
Гошка вытаращил глаза:
– Ка… как, раздевайся?
– До пояса раздевайся, скидывай гимнастёрку. Включаю тебя в бригаду "комсомольский аврал". В качестве первого общественного поручения.
– А зачем?
– Будешь работать с ребятами, делать разметку. Для каждого дома, двора, для каждого огорода.
Гошка удивлённо отступил на шаг, сиял фуражку и вытер мокрый лоб: это ещё что за новости? Какой-такой аврал?
– А я, между прочим, на службе, – сказал Гошка. – Мне в двадцать ноль-ноль заступать в наряд. Днём по инструкции положено отдыхать, выспаться перед ночной вахтой.
– Ты что, отказываешься?
– Не отказываюсь, а не имею возможности. Этим твоим архаровцам делать нечего – они же школьники, на каникулах находятся, вот и пускай вкалывают. А я на службе.
Да и вообще, подумал Гошка, чего это ради станет он, служилый уважаемый человек, отмеченный наградой, копаться в земле наравне с желторотиками? На виду у всей Черемши, да к тому же задаром, за здорово живёшь. Видали, нашли дурачка…
– Вот делают воскресники, так я, может, и подумаю, – сказал Гошка.
– Ты лучше сейчас подумай.
– Нет, – отрезал Гошка. – Сейчас думать не желаю. Больно жарко, голова трещит (пойти опохмелиться, что ли?).
– Ну и валяй отсюда. Не о чем нам говорить! – рассердился Степан.
Вот так, язви тебя в душу! – без сожаления, даже с иронией подумал Гошка. Всюду баш-на-баш, иначе не договоришься. В первую очередь – от тебя требуют, а за так – не найдётся простак. Что же такое получается?
А ежели ты душу распахнул навстречу революционной жизни, ежели всерьёз задумал перековаться?
Гошка грустно посмотрел на часы, поболтал ими на ремешке: без пяти двенадцать. Надо, пожалуй, пойти и столовку, она сейчас уже открывается. Выпить кружку пива, а уж тогда поразмышлять насчёт житья-бытья. Да и народу, наконец, показаться, а то за полдня никого путного, кроме нескольких молокососов, не встретил во всей Черемше.
И отчего это люди с пристрастием друг к другу относятся, почему норовят обязательно наступить на мозоль? А ведь пишется везде "братья по классу". Крупными буквами. Эх-ма… Ёлки-палки, щи с малиной…
Возле столовой, кроме бродячей собаки, лежащей на мураве сбоку крыльца, ещё никого не было, однако у пивного ларька, с теневой стороны, слышались голоса. И пожалуй, знакомые.
Это гужевались, давили бутылку плодоягодного два давних Гошкиных приятеля из приезжих переселенцев – два Ваньки. Когда-то Гошка даже водил с ними компанию.
– Наше вам, – кивнул Гошка. – Сосёте? А промфинплан горит.
– Пущай горит, – сказал дылдастый Ванька-чёрный. – Мы, однако, не пожарники.
Оба парня уже были "под мухой", вино они мешали с пивом, наливая в пивные кружки, и обалдевали прямо на глазах. Через полчаса брякнутся тут же на этих камнях. Как пить дать, прикинул Гошка и заказал кружку пива.
Захмелевшие ребята полезли к Гошке с объяснениями, всякими дурацкими откровенностями, начали было щупать да дёргать за штаны – на прочность, дескать, не вывалишься ли из них? Но Гошка быстренько отвадил остряков.
Ванька-белый, поменьше ростом, держался исправно, больше помалкивал, а у "чёрного" был явно поганый язык: молол без передыху разную дребедень, в которой похвальба пополам с матерщиной. Потом попросил совета: кержаки, мол, деньги хорошие дают за то, чтобы девку одну как следует проучить. Прижать где-нибудь и хворостиной отделать. Шибко, говорят, старикам насолила.
– Так за чем стало? – спросил Гошка, потягивая тёплое пиво.
– Да, понимаешь… Знакомая она наша, вместе работаем… Знает нас как облупленных. Может, ты возьмёшься – дело-то стоящее. Мы на подхвате будем. Выгорит – никто в накладе не останется.
– Что за девка?
– Кержачка одна. Бровастая такая, с косой. В сиреневой майке ходит. Вообще-то, ничего, тёпленькая.
– Уж не с ней ли я вас на мосту видел?
– Точно, с ней. Мы, понимаешь, с Ванькой по рукам ударили. На бутылку. Кто, значит, первый обкрутит её.
– Ну и гады же вы… – Гошка с сожалением посмотрел на оставшееся в кружке пиво, помедлил и выплеснул его "чёрному" в лицо. – Умойся вот, паскуда, и подумай, о чём ты бормочешь.
Тоскливо и муторно сделалось Гошке. Он вдруг вспомнил солнечный школьный класс, пепельную Грунькину косу, пушистую, отливающую золотыми искорками, вспомнил с горечью дурацкую свою любовь… Он три года не насмеливался ей признаться, а потом пришёл лысый дядька и купил Груньку вместе с косой и родинкой на левой щеке. Одни берут за деньги, а другие подлостью – вот как эти два слюнявых недоноска.
– Запомните, оглоеды: если вы хоть пальцем тронете эту девку, я вас обоих порешу. На том свете достану – вы меня знаете.
Парни принялись петушиться, пьяно загалдели, но Гошка не стал их слушать и втолковывать не стал: и так всё понятно. К тому же им хорошо было известно, что слов на ветер он не бросает.
Пекло опять, как накануне перед ночной грозой. Гимнастёрка на плечах прокалилась, под ремнём выступили Мокрые полосы. Навстречу Гошке валил в столовую рабочий люд со стройки, иные здоровались, иные, останавливаясь, удивлённо глядели вслед: форма и впрямь была ему к лицу.
Однако самого Гошку это уже не интересовало – утреннее празднично хвастливое настроение окончательно улетучилось. Хотелось пить и ещё хотелось как следует выспаться перед нарядом. Он об этом и думал сейчас.
Со вчерашнего дня Гошку перевели в новое общежитие – для молодых специалистов. Находилось оно в итээровском городке. И если утром Гошка думал об этом с гордостью, то сейчас досадливо морщился: предстояло ещё километр топать по жаре.
На околице у коровьего выгона Гошку догнала Дуняшка Троеглазова, утренняя настырная "санитарка". Еле отдышалась, слизывая с верхней губы капельки пота.
– Вот письмо Груня велела доставить… Я ей сказала, что видела тебя в новой форме. А она письмо написала. Читай и давай ответ.
– Прямо сейчас? – прищурился Гошка.
– Да уж так приказано.
Гошка развернул треугольник, без особого интереса прочитал торопливые строчки: Грунька назначала ему свидание у Коровьего камня в десять часов. Ничего особенного, если не считать капризного приказного тона. Гошка ухмыльнулся, повёл плечом: неужели она не понимает, что время, когда ей можно и нужно было приказывать ему, давно прошло?
Он хотел было порвать письмо, однако вспомнил про ответ. Пристроив листок на донышке фуражки, написал карандашом косо, вроде резолюции: "Отказать. С брошенными не вожусь". И расписался.
Свернул письмо в прежний треугольник, вручил Дуняшке. Та искренне удивилась:
– Так мало?
– Это не мало, а много, – сказал Гошка.