Текст книги "Черемша"
Автор книги: Владимир Петров
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Глава 8
Звонарица Агашка, помнится, бывало, поучала Фроську: «Ты в мир не ходи – в миру правды нет. А коли пойдёшь, рот не разевай: каждый тебя облапошить горазд. Никому не верь, токмо на себя надейся, на бога уповай».
Ну, это Фроська и без неё знала. И ещё знала главное: нельзя раскрывать душу перед чужими людьми, нельзя изливать сокровенное, как иные глупые болтливые бабы. Оно всё равно, что дверь в избу перед жуликами распахнуть – уволокут добро. Болтливых жалеют, но никогда не уважают.
Комендантша рабочего общежития завела Фроську в свою каморку, поила чаем, выспрашивала: кто такая, откуда появилась, куда устроилась? Фроська прихлёбывала чай, дула на блюдце, помалкивала, только и сказала, что имя да фамилию. Комендантша однако не обиделась, жалеючи промолвила: "Сколько нонче вас из тайги-то повылазило, убогих", и стала выдавать постельные принадлежности.
Место для Фроськи она определила в самом дальнем углу, у фанерной перегородки, за которой, пояснила комендантша, располагается семейная половина барака: они там живут попарно к клетушках-семиметровках. "Конечно, ночами-то слышно бывает, – сказала комендантша. – Только нашим девкам некогда прислушиваться: наработаются за день на стройке, потом ещё до полуночи на гулянке прошлындают. Придут, плюхнутся в постель, и до утра".
– Грязно тут у вас, – сказала Фроська, садясь на отведённый ей скрипучий топчан. – И клопы, поди, есть?
– Есть, а как же. Клопы, они завсегда при дереве живут. А что грязно, так сами виноваты. Неряхи девки, упаси господь. Разве ж одна уборщица намоется на всех?
У самой-то в кладовке, что в коровнике, подумала Фроська, вспомнив недавнее чаепитие, на полу грязь наросла коростой, посуда замызганная. И кошатиной разит, как в норе какой-нибудь: трёх котов держит, старая перечница. Нашто они ей?
Фроська нашла в бытовке ведро, тряпку, промыла и насухо протёрла топчан, потом подумала, разулась и принялась мыть пол на всём проходе барака, скоблила и тёрла веником-голиком до самого вечера. Для просушки распахнула двери: в лучах закатного солнца мытые листвяжные плахи курились парком, пахли чистотой, блестели, как навощённые. На крыльцо и в сенцы Фроська наломала пихтового лапника, а себе под матрац положила полынь-травы – для сонного духа, да и чтобы клопов, блох отгонять.
Комендантша "маялась поясницей", а на самом деле полдня, запершись, проспала в своей каморке – Фроська слышала, как она похрапывала, простуженно сипела носом. Когда явились с работы девки, Фроська, заголив подол, домывала нижнюю ступеньку крыльца.
Размахивая веником, никого не пускала в барак, требуя снять грязную рабочую обувь. Девки напирали, горланили, ругались: многие торопились переодеться да поспеть в клуб, там сегодня крутили новое кино "Ущелье аламасов".
– Скидывай обувку! – кричала Фроська. – Вы, паразитки, небось в свою-то избу не потащите грязь. А сюды можно?
– Кто приказал? – шумели девки.
– Комендантша, – соврала Фроська.
Принялись барабанить в окно комендантши. Та проснулась, испуганно выскочила в коридор, увидала выскобленные полы, пихтовый лапник, мигом сообразила и стала собирать у топчанов и выбрасывать в окна домашние тапочки. У кого тапочек не оказалось, тех Фроська пропускала только босиком: ничего, теперь лето – простуда не схватит.
Уже когда в барак прошли все девки, на крыльце возле Фроськи задержалась последняя – рослая, ладно и крепко сбитая, в полинялой майке-футболке, под которой рельефно угадывался тугой лифчик. Виделось в ней нечто размашистое, да и стрижена вроде бы под парня – на затылке рыжеватые волосы, срезанные аккуратным уступом. Она рассматривала Фроську пристально, чуть насмешливо, поставив на ступеньку ногу в закатанной штанине.
– Новенькая?
– А то не видишь? Новенькая.
– Уборщица?
– Не. На плотину устроилась.
– Откуда сама-то?
– Откуда надо. К примеру, с кудыкиной горы.
– Ишь ты! Сердитая какая! – усмехнулась рыжеволосая, не спеша поднялась на крыльцо. Оттуда ещё раз, со спины, уважительно оглядела Фроську. – Гарная у тебя коса, прямо роскошная! Однако придётся тебе её срезать, иначе намучаешься. Ради той же самой гигиены!
– Чего, чего? – Фроська обернулась, зло прищурилась, показала фигу. – На-кось, выкуси!. Буду я косу резать ради вашей гигиены! Чего захотела! Мыться надо почаще, а то вы тут, я гляжу, все дерьмом поросли.
Рыжеволосая не обиделась – расхохоталась. Смех у неё был приятный – лёгкий, соблазнительный, такой, что и у других непременно вызывает улыбку. Искренность, доброта явно исходили от этой статной, грудастой молодухи.
– Слушай, – сказала она, опускаясь на ступеньку ниже. – Иди ко мне в бригаду.
– А ты кто такая?
– Я – бригадир бетонщиц Оксана Третьяк. У меня одни девчата-харьковчанки, с Украины. Так пойдёшь?
– Подумаю… – степенно сказала Фроська.
– Ну, думай, думай. А вообще, ты мне нравишься: люблю колючих.
Бригадирша убежала в барак, а Фроська только потом сообразила, что ведь саму-то её тоже определили в бетонщицы, поставили, как сказал кадровик, "на бетонорастворный узел". Уж не в бригаду ли к этой рыжухе? Зря не спросила… Ну-ин ладно, завтра поутру на стройке всё одно выяснится.
В клуб на кинокартину Фроська не пошла, не хотелось в первый день на люди лезть. Да и не любила она кино, в Стрижной Яме прошлым, летам сходила как-то украдкой – сельские девки подговорили (мать Авдотья на Успенье посылала их с покойной Ульяной-хроменькой "на побирушки"). Не понравилось, вовсе не поглянулось – целуются люди, в постель друг к дружке лазят, всякие непристойности вытворяют, а ты сидишь и вроде бы в дверную щель чужую жизнь подглядываешь… И непонятного много: что-то написанное промелькнёт, – а прочитать, слово сложить, не успеешь. Не то что псалтырь, где каждую буковку не спеша ногтем пометить можно.
Вечерний барак, будто разворошённый муравейник: девки шныряли по проходам, штопали, гладили, одеколонились, наводили румяна, чистили туфли, бегали в бытовку жарить картошку, кружками тащили кипяток из титана. За стенкой ссорились семейные, на завалинке под окнами наяривала трёхрядка. Фроська сидела на своём топчане, жевала зачерствелую шаньгу, жмурилась – от яркого электрического света, разноцветных тряпок, людского многоголосья у неё с непрывички мельтешило в глазах. Ну базар, ну шабаш ведьминский! Это как жить-то тут при таком столповороте? Очумеешь.
Девки Фроську не трогали, не задевали, а ежели которая по надобности пробегала мимо, отворачивались, пренебрежительно скривив губы. Им, видишь ты, Фроськины бутылы не понравились, дескать, дурно дёгтем пахнут. А Фроське плевать – мало ли кто чем пахнет? Ей вот, к примеру, самой одеколон вонючий не по нутру, а терпит же, не кричит, не кривляется.
Одна вон тут соседка, эдакая сыроежка-пигалица, давеча попробовала хвост подымать, уму-разуму учить: ты такая, ты сякая, некультурная да необразованная, бревно бревном. И вообще, полено с глазами, религиозным дурманом повитое. Сей же час убирай икону с тумбочки, а не то саму вместе с топчанам в окно выкинем. И ручищи тянет к иконе, это к пресвятой-то Параскевии!
Фроська дала ей по рукам и сказала: "Ежели ещё раз сунешься, так врежу, что неделю плохие сны видеть будешь!" Убежала к комендантше жаловаться.
Ну и живут люди, ей-богу! Каждый каждого старается под себя переделать: будь таким, как я. А одинаковые люди, человеки-гривенники, кому они нужны?
Вот хотя бы девки – ведь разные все, а тоже, гляди, под одну дуньку выряжаются. На всех косынки одинаковые, майки трикотажные, да и стрижены все на одни манер, под мальчишку – "фокстрот" называется. Тошнотное однообразие Фроське и в ските опостылело, но там обряд, монастырский устав. Здесь, говорят, мода. Неужто и ей придётся напоказ груди обтягивать, коленки голые выставлять, чёрным угольем брови мусолить?
А пропади вы все пропадом! Фроська рассерженно шмыгнула носом, втянула спёртый барачный воздух, пахнущий пудрой, ваксой, жареной картошкой. Уйду, ежели не понравится. Тайга-то большая…
Из Фроськиного угла хорошо видна была противоположная передняя половина барака – там раздавала клубные билеты Оксана своим "харкивянкам". У них в углу интереснее: на стене вышитые полотенца, картинки и большая разноцветная карта. Фроська ещё днём её разглядывала, да только мало что поняла. Карта показалась ей заманчивым окном в огромный мир, но окном смутным, полупрозрачным, через которое ничего толком не разберёшь, вот как бывало через слюдяное окошко монастырской бани. Города обозначены, реки, моря и озёра – велик и непонятен белый свет, во все стороны вокруг Черемши раскинулся…
А они, чернявые Оксанины девчата, оказывается, чуть ли не с края света сюда приехали. Из-под какого-то Харькова. Чудно получается… То ли им там туго жилось, то ли здесь рабочих рук не хватает? А может, женихов поискать в другие края подались? Да уж какие тут в Черемше женихи – шантрапа одна, голь перекатная.
Фроську дважды звали к комендантше, но она и бровью не повела, лениво и мрачно дожёвывала монастырскую шаньгу. Лишь после того, как барак опустел и ватага девчат вместе с гармонистом прошествовала мимо окон в кино, Фроська поднялась, сняла с тумбочки и спрятала под подушку икону и направилась к комендантше.
Та кормила котов ужином: каждому наливала в баночку парное молоко.
– Непутёвая ты, Фроська, – вздохнула комендантша. – Работящая, а непутёвая.
– Какая есть, – сказала Фроська.
– Пошто дерёшься-то?
– А я так живу: меня не трогай, и я не трону.
– Кто тебя трогал?
– А та пигалица лупоглазая. Иконку почала лапать.
– Иконку? – сразу оживилась комендантша. – Какая иконка-то?
– Пресвятой Параскевы-пятницы.
– Да ты, никак, верующая, девонька? – старуха торопливо взяла с подоконника очки, нацепила их и стала уважительно рассматривать Фроську. – В бога веруешь, моя хорошая?
– До этого никому дела нет! – сухо сказала Фроська, отпихивая кота, который вздумал тереться о ногу мордой, вымоченной в молоке. – Брысь, кошлатый!
Комендантша засуетилась, торопливо расчистила стол, заваленный всяким барахлом. Перед самоваром поставила уже знакомые Фроське замызганные чашки. Правда, в очках-то она разглядела, наконец, какие они грязные, и, охнув, бросилась за полотенцем.
Когда старуха сдёрнула со стены вафельное полотенце, у Фроськи удивлённо обмерло сердце: под полотенцем, оказывается, висел телефон – аккуратная деревянная коробка с блестящими штучками – точно такой она видела утром в сельсовете!
– Да ты садись, садись! Чай-то с сахаром будешь пить али с вареньем? – тараторила комендантша, обхаживая Фроську, как какую-нибудь желанную гостью – близкую родственницу.
Кержачка, поняла Фроська, наверняка беспоповка-федосеевка. Здесь в Черемше у них и моленная была когда-то, а черемшанские мужики, помнится, бадьи с мёдом привозили в Авдотьину пустынь, для даров. Не проговориться бы, что беглая монашка… Упаси господь!
Отвечала односложно, дескать, верую – сама по себе, и живу сама по себе. А что касательно общин кержацких, про то не ведаю. Теперь вот работать пошла, в люди выходить надобно – такая нынче жизнь.
– И то верно, моя хорошая, – поддакнула комендантша. – Твоё дело известное, молодое. А что бога не забываешь, Ефросинья, – великая на тебя благодать сойдёт со временем. Трудно будет, так я тебя с хорошими людьми сведу, однодумцами. Как пожелаешь.
– Нет, – мотнула головой Фроська. – Этого не надо. Я же сказала: живу сама по себе.
– Ну, как знаешь. Уж я-то всегда помогу, заместо матери родной стану. Зови меня Ипатьевной, слышь-ка.
– Ладно, – кивнула Фроська, наливая себе вторую чашку из самовара. – Мне покуда помощь не требуется. Вот только просьбу к тебе имею, Ипатьевна… Насчёт этой коробки, телефона, стало быть. Поговорить по ней можно?
– А почему же – конечно, можно, – старуха удивлённо поджала губы. – А с кем говорить собираешься?
– Да есть тут сродственник… Дальний, по матери.
Фроська подошла к телефону, оглядела, осторожно сняла с крючка трубку с двумя блестящими чашками; внутри что-то тоненько звякнуло.
– Как с ней говорить-то, Ипатьевна? Растолкуй.
Комендантша показала: сперва крути вот эту ручку, опосля снимай трубку, прикладывай к уху и говори "але", чтобы, значит, тебя там услыхали. Ну, а дальше…
– Дальше я сама знаю. Спасибо! – нетерпеливо перебила Фроська, шмыгнула в затруднении носом. – Слышь-ка, Ипатьевна… У тебя, вон, гляди, коты на двор просятся, двери скребут. Поди, приспичило им?
– Да уж пойду, прогуляю, – поняла намёк комендантша, неодобрительно покачала головой: до чего ушлая девка! Набросила полушалок на плечи. – Ты полегче крути, не поломай машинку – я за неё головой в ответе.
Фроська с детства ненавидела кошек, когда-то ей, девчонке-батрачке, доводилось в драке отбирать у хозяйского кота лакомые куски со стола. Однако сейчас она, пожалуй, впервые в жизни, с нежностью проводила взглядом торчащие у порога кошачьи хвосты. Тут же принялась крутить телефонную ручку.
– Але, але! – прокричала она в трубку, чувствуя, как быстро потеют пальцы, сжимающие – гладкую деревяшку. – Але, я говорю!
– Коммутатор слушает, – женский голос прозвучал сухо и равнодушно.
– Мне Вахрамеев нужен! Который председатель сельсовета.
– Не кричите, я слышу, – трубка зашелестела, два три раза тренькнула, и опять бесцветный голос. – Сельсовет не отвечает.
– Дайте мне Вахрамеева! – упрямо, сердито повторила Фроська.
– Хорошо. Постараюсь найти.
Вот то-то и оно, отметила Фроська про себя, с ними надо говорить построже, они все тут такое любят. Подумав, добавила в трубку.
– Ищи давай. Быстренько!
Вскоре трубка заговорила, и, к немалому удивлению, голос опять был женский, только другой – чуть дребезжащий и вроде бы заспанный.
– Квартира Вахрамеева слушает.
– Квартира? – опешила Фроська. – А ты кто будешь?
– Я жена Вахрамеева.
– Вот те раз… – Фроська отняла трубку от уха, поглядела на неё изумлённо-испуганно. – Жена… Учительница, что ли?
– Она самая. Другой у него нет.
– Да уж, конечно, – вздохнула Фроська. – Так-то оно так…
– Ну говорите, что вам нужно? – с досадой и раздражением спросила квартира. – Что ему передать?
– Ничего не надо передавать. Он где?
– Уехал на лесосеку и вернётся поздно. Завтра с утра будет в сельсовете. Можете его там увидеть.
– Его-то я увижу… – в медленном раздумье, словно размышляя вслух, проговорила Фроська. – Да вот хотелось бы увидеть тебя, какая ты есть…
– Меня? – вскрикнула трубка. – Зачем? Кто это говорит?
– Да кто говорит – обыкновенная баба в юбке…
– Что за глупости? Что всё это значит?
– Ладно, ладно, ты не кипятись. Я ведь так, про себя говорю, оставляй без внимания. Ложись-ка спать: утро вечера мудренее…
Фроська долго гуляла по ночной улице, сидела на камне у берега Шульбы, слушала глухое бормотанье воды. Усмехаясь, вспоминала телефонную трубку: а ведь напугалась учительница… Другой, говорит, жены у него нет. Ну, это ещё поглядим…
На душе было легко, покойно-радостно и немножко стыдно, словно она сделала нелёгкое, очень необходимое дело, не совсем честно сделала, обманув кого-то при этом. Может быть, даже самое себя…
Один из котов Ипатьевны всё время крутился рядом, тёрся о ногу, щекотал икры вздыбленным хвостом, игриво кусал суконные казённые тапочки. Экий варнак! – подумала Фроська. – Противный, а ласковый. Надо будет завтра разглядеть, какой он из себя, да кличку спросить у Ипатьевны.
Утром, собираясь на работу, Фроська долго не могла найти свои кержацкие бутылы. Видать, их выбросили или припрятали куда-то вернувшиеся поздно с гулянки девчата, из тех, которые не терпели вонького дегтярного духа. Бутылы помог найти Фроськин вчерашний друг – дымчатый кот с белым колечком на хвосте. Он повёл Фроську по коридору во двор, спустился по ступенькам и ткнулся носом прямо в подкрылечные дверцы. Там на старых мётлах и лежала просмолённая Фроськина обувка.
Глава 9
Вахрамеев к Кержацкой Пади подбирался давно, крепкий был орешек, с ходу не раскусишь, не угрызешь. С переселением он явно затянул, хотя решение на этот счёт состоялось ещё в прошлом году.
Кержацкая Падь – проросток Черемши, давнее её корневище. Тут первое семя проклюнулось, тут когда-то легли бревенчатые венцы первого кержацкого сруба. Именно здесь свил своё гнездо Троеглазовский раскольничий скит, пришедший с низовьев Бухтармы, а уж потом, много позднее, появилось Приречье, понаехали скобари-переселенцы, прилепилось и новое название – Черемша.
Даже стройка с её адскими машинами, сотнями пришлых рабочих, корёживших заповедную "Адамову землю", не очень-то встряхнула Кержацкую Падь, может быть, только потревожила столетнюю медвежью спячку. Десятка три парней да с дюжину девок ушли-таки на строительство, соблазнились новой жизнью, "кином, вином да табаком", как говаривали-брюзжали старики.
Падь жила жизнью последней осаждённой крепости, у которой уже качались башни и бастионы, опасливо трещали бронированные ворота: новое неудержимо напирало со всех сторон.
Честно говоря, Вахрамеев побаивался Пади. Он вон даже на Авдотьиной пустыни обжёгся. Из райисполкома прислали письмо (нажаловались!), в котором председателя журили и советовали впредь действовать осмотрительнее, "не преследовать граждан за религиозные убеждения". Рекомендовали также хорошенько изучить проект новой Конституции он будет скоро опубликован в печати. Самому изучить и людям растолковать как следует.
Да, времена меняются. Помнится, военком эскадрона инструктировал их перед увольнением в запас: "Идите вперёд смело и решительно, если надо, действуйте напролом. Помните: революция продолжается!"
Нет, с кержаками напролом не выйдет, настырный и завзятый народ. Потому и начинать приходилось издалека – с углежогов.
Артельщики-углежоги изумили Вахрамеева: ни дать ни взять лесные черти, чумазые, прокопчённые, пропахшие древесным дымом и горелой смолой. Они показывали ему чадящие, заваленные землёй угольные ямы, в которых тлели сухие брёвна, объясняли хитрости своего непростого дела, как запаливать и какой держать огонь, с какого боку ловить ветер-свежак и какая должна быть окончательная кондиция готового уголька.
Кузнечный уголь – это тебе не самоварная шелуха, потому как железо жар любит. Ты ему сперва подай солового хрусткого "березнячка", а уж потом ядерно-чёрного листвяжного, а то и кедрового уголька – "едино для аспидного сугреву". А уж тогда куй-молоти на здоровье. Ежели потребуется, пошевели, поработай мехами, и сваривай железо. Почему бы нет – при добротном-то уземистом угольке?
"Упрелую", готовую яму бригадир Устин Троеглазов определял по дыму: шумно тянул в огромные, заросшие седой щетиной ноздри, перекрестясь, говорил: "Эта сподобилась!" – и выпивал по такому случаю стакан картофельного самогону.
Ямы горели-"шаили" подолгу, днями, неделями, смотря какие брёвна и для какой надобности уголь. Артельщики не бездельничали, ладили берестяную утварь, туеса, котомки, ковши, плошки, короба. Теперь, когда после первых громов таёжное лето брало разбег и берёза, отогнав соки, бурно шла в лист, – наступало самое время "берестяного свежевания". Береста шелушилась легко, стоило лишь сделать топором продольные насечки. И чулком тоже шла сподобисто: надо только хорошенько обстукать обушком вокруг спиленного ствола, обрезать по кругу, и готов тебе логушок для медовухи – приделывай днище.
Устинова продукция славилась в Черемше: ёмкая, ладная, украшенная узорами, которые он чеканил на бересте кренями-штампами, изготовленными из каменно-твёрдых вересковых корней. Берестяная посуда у кержачек нарасхват – ничего не прокиснет в ней, не проквасится, в любую жару родниковая вода стылой остаётся.
До поздней ночи пробыл Вахрамеев у углежогов (там и заночевал), просидел подле Устинова пенька, на котором тот обстукивал, обрезал, изукрашивал берестяные листы, хитростно выпучивал, тачал к ним осиновые плашки – донышки. Уж больно рукодельным был мастер. Казалось, непонятная чародейная сила пряталась в его корявых толстых пальцах, похожих на сучья столетней пихты.
Разговор у них шёл осторожный, неторопливый, с оглядкой, с долгими паузами-отсидками. Будто оба они с разных сторон подбирались к токующему глухарю, часто затаивались, боясь обнаружить друг друга, а ещё пуще боясь спугнуть того самого глухаря. Насчёт свадебной драки председатель упомянул только для затравки (он и начал с этого: приехал, мол, разобраться). А потом стал исподволь прощупывать про Кержацкую Падь. Дядька Устин был в общине давно отрезанным ломтём, но там с ним считались, и авторитетом он пользовался непререкаемым.
Молчаливым, трудным на раскачку оказался артельный бригадир, но кое-что всё-таки рассказал. И весьма существенное.
Однако и после этого Вахрамеев не сразу поехал в Кержацкую Падь. Подождал несколько дней, навёл справки, посоветовался с парторгом Денисовым. А когда пришли газеты с проектом новой Конституции, сразу сообразил: теперь в самый раз! Причина веская поговорить с народом, да заодно растолковать мужикам-старообрядцам, какие они теперь есть граждане, что им даётся-полагается и что от них обязательно требуется. По Главному закону.
Кержацкая Падь начиналась сразу за мостом, влево от поворота основной дороги. При въезде лежал огромный и гладкий, облизанный ветрами, камень-валун, неизвестно когда и как сюда попавший. Барсучий камень был своеобразной рубежной вехой, за которой располагалась территория кержацкой общины. Камень пестрел надписями, нацарапанными гвоздём, выведенными мелом, краской, а то и дёгтем. Тут изощрялась в грамоте кержацкая ребятня, даже матерщина, и та с ошибками.
Поджидая Павла Слетко – заместителя Денисова, Вахрамеев перекуривал, от нечего делать читал надписи, посмеивался. Школа кержачат за уши от бога оттаскивает, дома ревностные родители к псалтырю тянут за эти же самые уши… Как тут выдержишь, не заматюкаешься? Вот и достаётся Барсучьему камню.
Падь выглядела будничной приветливой деревенькой, по-вечернему хлопотливой. Но впечатление обманчивое: стоит лишь показаться чужому на чистом муравнике улицы, как всё мгновенно изменится, уличная жизнь захлопнется, будто створки нечаянно тронутой раковины. Сразу померкнут весёлые резные наличники, угрюмо-серыми сделаются затейливые крашеные палисадники. Из-за них – насупленные лица, недобрые взгляды, в которых немой вопрос: чаво надо? И оголтелый собачий лай, какого не услышишь нигде в Черемше.
Собаки здесь особенные, лайка-троеглазовка, известная по всему Алтаю. Выводили её десятилетиями, оттачивая звериный нрав. И по сей день бытует у кержаков безжалостно-трезвая отсевка: по осени ведут полугодовалые собачьи выводки в тайгу на медвежьи тропы, "гостевать к хозяину". Которые идут на медведя смело и злобно – тем жить; заскулила, попятилась, к бутылам прижалась – ту на поводок и к зиме на тёплые охотничьи рукавички-мохнашки.
И к людям требования не менее суровые. Зато какая чистоплотность, ухоженность, хозяйская рачительность! В речку Кедровку ни одна соринка не упадёт, не то, что Шульбинские берега в Черемше, вечно заваленные кучами коровьего навоза. Тут всё работается миром: печки начинают топить, как по команде, в одно время, на покосы уходят все разом, зимой белковать в тайгу – артелью, прямо тебе кержацкая рота, если к тому же учесть, что все они отменные стрелки-охотники.
Вахрамеев кстати вспомнил наставление эскадронного военкома: "…уходите в запас не отдыхать, а готовить к обороне людей, способных и умеющих воевать. Через пять лет за спиной каждого из вас должен быть, по меньшей мере, батальон обученных вами людей". Он на минуту представил в воинском строю бородатых кержаков в зипунах и бутылах – и рассмеялся вслух.
– Ты чего это регочешь? – спросил подошедший сзади Слетко. – А, матюки изучаешь? От же паразиты, те пацаны. Оно три буквы выучит и уже лезет на заборе мировое хамство закарбувать. Взорвать треба цей поганый камень к чёртовой матери!
– Наоборот, Павло, – сказал Вахрамеев. – Его надо сохранить для потомков как памятник нашей культурной отсталости. Чтобы учёные не в земле искали, а сразу бы его углядели. Будут удивляться, когда расшифруют.
– Очи повылазят, як роздывляться на оци трехэтажны шматки, – хохотнул Слетко. – Ну темнота эти кержаки, прямо неначе стародавни скифы!
– А между прочим, они дельный народ, – серьёзно сказал Вахрамеев. – Я вот тут подумал: это же готовые бойцы. Каждый белку в глаз бьёт не хуже ворошиловского стрелка.
– Ну так у чим справа? Поведи их на стрельбище, хай сдадут нормы, – подначил Слетко. – Осоавиахим тебе грамоту пришлёт.
– Не так-то просто к ним подступиться, Павло… Это тебе не на токарном станке шпиндель крутить. Колючие, варнаки…
– Шо вы с ними цокаетесь, як тот дурень с глечиком? – раздражённо сказал Слетко. – И Денисов тоже мне каже: иди, Павло, агитируй за лошадей. А зачем? Хиба ты не можешь дать разнарядку – и хай им грець. Указание радянской власти!
Вахрамеев давно знал и уважал Павла Слетко – харьковского специалиста-гидротурбинщика. Это он ещё в первый год стройки сумел дать Черемше электрический ток, отремонтировав откуда-то привезённую изношенную шведскую турбину, настроив её так, что карандаш стоймя поставишь – не шелохнётся. Вот только горяч, норовист парень и фанатично упрям. Вахрамеев вчера уговаривал Денисова не посылать с ним "заводного" механика, но парторг настоял на своём – у него у самого упрямства, пожалуй, на десятерых хватит.
– Понимаешь, Павло, разнарядками да указаниями здесь толку не добьешся. Ведь кержаки, они кто? Веками гонимые люди. Они, брат, научились приспосабливаться, их голой рукой не возьмёшь. Ты думаешь, они тут живут так себе, цыганским табором? Обыкновенные единоличники? Ничего подобного – у них артель. Промысловая охотничья артель, зарегистрированная в районе, в промкооперации. Понял? И ещё учти, что их защищает даже область. А как же? Они сдают пушнину, они дают государству валюту. В прошлом году заработали валюты столько, что хватило бы купить пять экскаваторов "Бьюсайрус", которые у нас имеются на стройке.
– Мабуть, они его и взорвали, – жёлчно сказал Слетко.
– Следователь разберётся, кто взорвал. А гадать – пустое дело.
Слетко сердито мял в руке свою старенькую кожаную кепку, носил он её редко, вечно держал зажатой в кулаке и, если надевал – в цеху, у станка – то обязательно козырьком назад.
– Так що ж таке получается, председатель? Мабуть, коней они не дадут?
– Могут не дать. По закону. Кони у них артельные, для охотничьих нужд. Надо просить, нажимать на сознательность.
– Тю, халепа! – Павло яростно шлёпнул кепкой о ладонь. – Шоб я, потомственный пролетарий-гегемон, схилявся перед ними куркулями? Ни, не хочу. Не буду.
– Как знаешь, – пожал плечами Вахрамеев. – Обойдусь и без тебя. Только ведь у нас с тобой партийное поручение, ты не забывай.
Он скатал в колечко, сунул в карман галифе нагайку и направился в Кержацкую Падь. В конце концов, будет даже спокойнее без такого шебутного оратора.
– Почекай! – крикнул вдогонку Слетко. – Коня-то забери. Твой конь?
– Мой, – обернулся Вахрамеев. – Пускай остаётся. Он чужого не подпустит. Ну, ты идёшь, что ли?
– Та иду…
Мужики сидели у начатого нового сруба на штабеле ошкуренных брёвен, сидели рядочками: внизу – один ряд, потом второй и выше – третий. Как есть собрались сфотографироваться на добрую артельную память.
Начальственным гостям вынесли из избы скамейку и столик – лёгкий, кухонный, ножки врастопырку. Вахрамеев накрыл его куском красной бязи, который всегда держал в полевой сумке в качестве походной скатерти для собраний и заседаний.
Сидели, играли в молчанку, ждали кого-то. Вахрамеев исподлобья разглядывал мужиков: крепкие, щекастые, породистые, язви их в душу. У всех бороды кудлатые, чёсаные, будто дворницкие мётлы. Сидят ухмыляются, прячутся за этими бородами, как за занавесками. Поди узнай, что у каждого на душе?
А ведь кто-то из них прошлым летом стрелял в него на Хавроньином увале – там вокруг покосы только ихние, кержацкие, других нет. Пуля срезала ветку прямо над головой. Промаха не было – просто предупреждали, такие, как эти, не промахиваются.
Низкорослый Слетко, нервничая, дрыгал ботинками – ноги со скамейки не доставали до земли. Вахрамеев незаметно ткнул в бок: уймись, смотрят же на тебя!
"Починай! – шёпотом огрызнулся механик. – Якого биса тянешь?"
Начинать ещё нельзя: не было главного. Не было пока деда Авксентия – патриарха кержацкого рода, и ещё кое-кого из местной иерархии, которой принадлежит решающее слово.
Минут через пять появился, наконец, дед, тыча посохом мураву. Прищуренно огляделся, перекрестил братию на брёвнах, помедлил – и президиум тоже: Ему освободили место в середине первого ряда. А ещё через минуту, запыхавшись, прибежал и тот, кого, собственно, ожидали – Савватей Клинычев (Устин-углежог предупреждал, что Савва – третий по рангу в общине, но первый по влиянию и весу).
– Заметушился, забегался, простите, христа ради! – Савва сбросил с головы войлочную шляпу-пирожок, порылся за пазухой, достал оттуда вчетверо свёрнутую газету. – Вот Афонька-пострелёнок принёс, на почту бегал по моему указу. Радость-то какая, мужики! – он потряс газетой над головой, развернул её и положил-припечатал на красную скатерть. – Праздник у нас великий, братья-товарищи: Конституция объявлена! Мы теперь с вами как есть свободные равноправные граждане. Все права нам дадены! Слава те господи, сподобились мы милости великой, снизошли на нас благости твоя! Слава те!
Сверкая лысиной, Клинычев, оборотясь к президиуму, стал отбивать земные поклоны, за ним поднялись мужики на брёвнах, забормотали, истово крестясь и тряся бородищами.
– Кончай трёп, Клинычев! – шагнув со скамейки и крепко взяв за локоть кержацкого старосту, тихо сказал Вахрамеев. – Слышишь, кончай.
– Погоди, председатель. Сядь, не гоношись… Я ещё не всё сказал.
Он опять выскочил на середину и, размахивая войлочной ермолкой, голосом наторевшего проповедника принялся хвалить и возносить советскую власть, истинно и всенепременно народную, рабочую и крестьянскую, которая, будто матерь родная, заботится и пекется о благе мужицком, о процветании и вознесении отечества нашего… Слава власти народной, слава вождю великому, многие лета, многие лета…
Умел говорить плешивый Савватей, умел поиграть душевностью – не зря считался первым кержацким краснобаем… Тем не менее Вахрамеев понимал, что неё это лишь заранее продуманный спектакль, отрепетированный и умело обставленный, в котором ему и Слетко отводится роли незадачливых простаков-статистов.
– Во даёт! – вполголоса сказал Павло. – Як тот Гришка Распутин. Шоб ты сказился, змей Горынич.








