355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Матлин » Красная камелия в снегу » Текст книги (страница 7)
Красная камелия в снегу
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:42

Текст книги "Красная камелия в снегу"


Автор книги: Владимир Матлин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)

Я уже давно понял, о чем идет речь, но мне хотелось знать, как это случилось.

– История же такова. Осенью сорок первого года (война только недавно началась) Прасковья Афанасьевна – благословенна память ее – принимала роды у Варвары Ершовой, вашей матушки. И родилась мертвая девочка.

– Девочка?

– Да, мертвая девочка, избави нас и помилуй. – Он перекрестился. – А на другой день после родов слух прошел, что на переезде разбомбили поезд с эвакуированными из Ленинграда, ну и вся деревня кинулась туда. Кто за чем, да… Кроме вашей матушки, конечно: она лежала больная, в горе, рядом с мертвым ребенком. А Прасковья пошла. Картина страшная: трупы, части человеческого тела… Ужас! И слышит под насыпью… плач не плач, писк не писк… Спустилась вниз, взглянула: а там женщина лежит с разбитой головой и в мертвых руках сжимает младенца, мальчика не старше месяца. Чуть живой, уже и плакать не может. Прасковья тут же схватила какую-то тряпку, завернула младенца – и бегом в деревню к Варваре. Та, как увидела, говорит: «Это мне Бог послал в утешение за мое горе». У нее еще молоко не перегорело. Она взяла с Прасковьи клятву на иконе, а девочку закопали ночью в лесу без всякого обряда – она ведь не была крещена. Такова история вашего происхождения.

Он помолчал, повздыхал и стал собираться в дорогу.

Я спросил:

– Батюшка, неужели мать перед смертью не рассказала вам об этом?

Он напрягся, лицо его стало непроницаемым:

– Не могу, Алексей Иванович, – тайна исповеди…

Наутро состоялись похороны. Пока я был на похоронах, Таня и Олег съездили в магазин, привезли водки (много) и кое-какой закуски. Ну и я нашел у мамы в погребе разные припасы. В общем, поминки прошли по всем правилам деревенского этикета – кстати, весьма сложного. Поминали Варвару добрым словом, некоторые даже помнили Ивана, ее мужа, которого я всегда считал своим отцом. Я все приглядывался к своим односельчанам и задавался вопросом: знают или нет? Ведь слухи ходили давно, я еще мальчиком был. Относились они ко мне за столом почтительно, но совсем не так, как к своим. Впрочем, я уже давно не был для них своим: ведь большую часть жизни прожил в городе.

Уходили поздно, все пьяные – и мужчины и женщины. Церемонно благодарили за угощение. А Петр Зипунов обнял и трижды поцеловал – не поминай, мол, старого…

На следующее утро мы втроем отбыли домой.

Олег вел машину, Таня сидела рядом с ним, а я сидел на заднем сиденье, размышлял и мучился. Кто же все-таки я такой? Мало ли кто мог ехать в эвакуацию из Ленинграда… Мои биологические родители могли быть простыми рабочими, могли – инженерами. Они могли не быть русскими: недаром меня несколько раз евреи принимали за своего, а в отделе кадров не хотели верить, что я родом из вологодской деревни. Ну что ж, думал я, еврей так еврей, я ничего не имею против них. Даже наоборот – всю жизнь буду благодарен Лазарю Борисовичу Лунцу за все, что он сделал для меня. Когда он умер, я плакал, как по родному отцу. Или Женя Озерский… Да что тут говорить… Мне всегда были противны тупоголовые идиоты, поносящие евреев. Пусть и не тупоголовые, пусть академики – все равно, ненависть к евреям застит ум, превращает их в дураков. До сих пор, пока я был русским, антисемитизм просто шокировал меня умственным убожеством, а если я еврей? Это уже выпады прямо против меня…

Часть дороги я молча думал. В Бабаево, помню, ребята остановились перекусить. И тут меня прорвало…

Мы сидели в какой-то придорожной чайной за столом, покрытым синей клеенкой, и я вдруг почувствовал сильнейшее желание рассказать эту историю, которую всю жизнь носил в себе, прятал от людей. Кому же рассказать, как не жене и ближайшему другу? И я рассказал – все-все: и про школу, и про драку с Петькой Зипуновым, и про Лизавету Родионовну и Бормычиху, про разговор с мамой и вчерашний рассказ священника… И описал свои мучительные сомнения.

Таня, потрясенная, молчала. Но Олег вел себя так, будто в моей истории не было ничего поразительного. Его рассуждения были сугубо рациональными, даже деловыми:

– История интересная, – сказал он, немного подумав, – но в практическом отношении особого значения не имеет. Официально кем ты был, тем и остаешься. Никто не станет менять твои документы на основании рассказа повитухи, которая умерла десять лет назад. Так что ты – Алексей Ершов, сын Ивана Ершова из деревни Большой Овраг. Естественно, русский – ведь оба твои родителя русские.

Теперь скажу тебе то, что давно заметил: да, ты удивительно похож на еврея, говорю как антрополог: скошенный лоб, большой, с изломом, нос, пухлые губы, темные глаза и волнистые волосы. Почти карикатура из «Штюрмера», а уж они-то знали в этом толк… Очень может быть, что та убитая женщина под насыпью была еврейкой. Ну и что? Кто-то будет тебя принимать за еврея – тебя это колышет? Да что далеко за примером ходить? – Он бросил короткий взгляд на сестру. – Когда Танька надумала за тебя замуж идти, наш папаша-генерал закричал: «А ты понимаешь, что он еврей?!» Я говорю: «Папа, я у него в родной избе был, маму его видел…» А он: «Знаем-знаем, они кого хочешь проведут!»

Они оба засмеялись – брат и сестра. Нет, они не в силах понять, что человек не может не быть тем или другим, это разрушает его идентификацию. Существуют, конечно, полукровки, но это тоже особая идентификация. Если уж на то пошло, я совсем не возражаю быть евреем, ведь тогда у меня есть принадлежность, есть внутренняя позиция. Я могу сказать: «Мы, евреи, то-то и то-то…» А сейчас я никто: неизвестно, кто отец, кто мать, русский я или еврей… Это совсем другое, и это больно… Нет, вопрос о моем происхождении далеко не закрыт, для меня он полон значения.

Прошло еще несколько лет. Таня защитила искусствоведческую диссертацию о портретах Боровиковского, после чего, выполняя обещание, данное моей маме, родила подряд сына и дочку. Только мама их не дождалась… Сейчас они уже взрослые, поступают в институт. Я очень надеялся, что у Лазаря проявится интерес к математике, – напрасно, кроме хоккея ему ничто не интересно. Правда, в хоккей он играет хорошо. А вот Варенька как раз обнаруживает склонность к точным наукам.

Моя научная карьера развивается неплохо, грех жаловаться. Еще при советской власти меня избрали чле-ном-корреспондентом. Мои работы известны за границей, меня приглашают в разные страны… ну и так далее… Несколько лет назад читал курс лекций в Израиле, повидал там Якова Моисеевича и Мирру Абрамовну. Они уехали из России одними из первых, как только началась еврейская эмиграция, – в 1973 году, если память мне не изменяет. Я их провожал в аэропорту. Когда мы встретились в Израиле, они были уже очень в возрасте, я навещал их в доме для престарелых. Почти все время они говорили о Жене, о его трагической смерти, которая (вспомним) случилась уже тридцать лет назад. Но для них это – событие, которое произошло только что, и сердечная рана совсем свежая… С этой раной они и умерли – подряд, в течение одного месяца.

А теперь возвратимся к теме рассказа – моему происхождению. Нет, никаких новых фактов я не обнаружил, да и откуда им взяться? Кто хоть что-то знал, все умерли. Но вот однажды у нас дома (мы уже жили в трехкомнатной квартире на Мойке) появляется Олег и заводит такой разговор. «Вы, – говорит он нам с Таней, – что-нибудь слышали о ДНК-генеалогии? Это наука, которая дает ответы на вопросы о происхождении и истории этнических групп, она может рассказать о предках любого человека – кем они были с точки зрения родовой. Короче говоря, сегодня можно обоснованно, с точки зрения науки, рассказать, какого рода-племени данный индивид».

– Понимаешь, к чему я клоню? – спрашивает он меня. – Есть реальная возможность раскрыть тайну твоего происхождения. Если твои предки были евреями, то, скорее всего, твой гаплотип окажется в группе Л, или другой, характерной именно для евреев, группе. Если же славянами – в подгруппе Rla или I. Правда, там у вас, на севере, сильная примесь угро-финнов, в этом случае есть шанс оказаться в подгруппе N. Во всяком случае узнать, еврей ли ты, можно с большой степенью вероятности. Я имею отношение к проекту обследования русского генофонда. Приходи в любой день ко мне в лабораторию, мы это протолкнем. Только позвони накануне. Понял?

Я не знал, что такое «гаплотип», но главное понял: есть возможность разгадать преследовавшую меня всю жизнь загадку. Мне всегда казалось, что, появись такая возможность, я все сделаю, чтобы ее реализовать. А тут вдруг начал раздумывать и даже как-то сомневаться… Надо подумать, говорил я себе. Допустим, анализ покажет окончательно и бесповоротно, что я еврей. Что дальше? Я перееду в Израиль? Со своей русской женой и детьми? Вряд ли. Просто буду знать, что принадлежу к народу, к которому принадлежали близкие мне люди – Лунц, Женя, его родители, к которому принадлежат многие выдающиеся математики сегодняшнего дня – мои коллеги здесь и за границей. И что? Этот факт изменит их отношение ко мне? Не думаю, они всегда относились ко мне корректно, как к хорошему профессионалу. Так будет и впредь.

И тут же другая мысль: а «русские патриоты», которые так влиятельны в нашей науке? Они вряд ли мне простят «предательство». Столько лет они восторгались мною, поддерживали меня, преувеличенно хвалили – по преимуществу за то, что я русский и деревенский. Первый мужицкий сын со времен Ломоносова! «Собственный Невтон»! Честное слово, мне никогда эта роль не нравилась. Однако я принимал их похвалы и награды, это факт, надо честно признать. Хотя прекрасно понимал, что за этим стоит.

Тот же Каталов в своей статье в какой-то «патриотической» газете объяснял, что успехи «еврейских математиков» (один этот термин чего стоит – это кто такие? специалисты по «еврейской математике»?) раздуты и преувеличены. Все дело в том, что евреи, как южный народ, быстрее созревают, быстрее входят в науку и быстрее захватывают места. Кроме того, их жизненный уровень выше, чем у «коренных народов», и они могут себе позволить нанимать репетиторов. Все это очень скоро иссякает, поскольку подлинного таланта нет… И, не стесняясь, называл имена отечественных математиков-евреев, ученых с мировыми именами.

«С другой стороны, – писал “патриот”, – посмотрите на подлинный талант, который способен пробиться с самого низа, без всякой поддержки, без репетиторов, без всяких средств!» Это, значит, я… Так что плюнуть на них, объявить себя евреем, рассказать про Лунца, без помощи которого я бы не стал математиком, было очень соблазнительно.

Но при всем при том… Откуда у нашего народа этот странный комплекс неполноценности? («Наш» в данном случае – русский. Кажется, я вконец запутался!) В нашей стране всегда были и есть талантливые люди – в том числе и математики. Кому и почему нужно доказывать, что российская земля может рождать «собственных Невто-нов»? Разве это не доказано многократно самой историей?

Мой народ, я ощущаю его своим! Память матери и погибшего отца не отпускают меня…

Два дня и две ночи думал я над этой проблемой, а на третий позвонил Олегу в лабораторию.

– Когда придешь? – спросил он сразу.

– Знаешь, я не приду.

– Вообще?

– Да, вообще. Я раздумал. Пусть все остается как есть.

И я повесил трубку.

Автор благодарит профессора Б.Кушнера и профессора А.Клёсова, консультировавших его по научным вопросам во время работы над этим рассказом.

СОЛОМОН, ВОДИТЕЛЬ АВТОБУСА

Автобус номер двадцать девять ходил от центра города до химкомбината. Это был обыкновенный маршрутный автобус, но поскольку на химкомбинат ездили почти одни работники комбината, пассажиры автобуса все знали друг друга. Все были сослуживцы. И все нервничали, боялись, что автобус опять сломается, застрянет в пути, – такое случалось нередко. Надо сказать, что автобусный парк состоял сплошь из рухляди, списанных отовсюду машин. Поэтому ходили городские автобусы крайне нерегулярно. А опозданий на работу нам не прощали. Время было строгое, военное…

Мне только-только исполнилось пятнадцать, но я наврал в отделе кадров, что шестнадцать, и начальник посмотрел на это сквозь пальцы: люди нужны были до зарезу. Таким образом я был зачислен учеником наладчика, а это значило, что я получаю рабочую карточку, то есть 800 граммов хлеба в день. Благодаря чему моя семья – мама и две младшие сестры – из голодного существования переходили на полуголодное. Так что я очень ценил свою работу и опаздывать не хотел, как и остальные сотрудники химкомбината.

В тот день, о котором я рассказываю, два утренних автобуса не вышли на линию, и потому на трехчасовой набралось полно народу. К вечерней смене мы вроде бы поспевали, – только бы в пути ничего не случились! Мы тревожно поглядывали на водителя, невзрачного молчаливого человека, заросшего рыжей щетиной. В автобусном парке он появился недавно, про него никто ничего не знал. Знали только, что зовут его Соломон.

Поначалу все шло хорошо, автобус в клубах желтой пыли и лилового дыма продвигался в сторону комбината; позади остался центр города, железнодорожная станция, мост. И тут черт толкнул в бок спавшего до того Бубака. Он проснулся и начал что-то говорить. Вначале это было неразборчивое пьяное бормотание, но потом речь его сделалась более определенной и стало понятно, что он говорит на обычную для пьяных тему – поносит евреев. К этому все давно привыкли, и внимания на его болтовню никто не обращал, тем более что сам Бубак был личностью мало уважаемой: всегда полупьяный, оборванный, грязный, скандальный. На работе его без конца переводили с места на место: из табельщиков в диспетчеры, из диспетчеров в охранники, из охранников в кладовщики… Толку от него не было нигде. Но ему все прощалось, поскольку был он инвалидом войны, только недавно вернувшимся с фронта, вернее из госпиталя, – раненый, контуженный, больной, рука не двигается, нога не сгибается, голова трясется… Нес он обычное:

– Ишь абрамчики… жиды проклятые. Сидят, понимаешь, в тылу, на рынке торгуют, а мы за них кррровь проливаем… Я на Втором Украинском воевал, Днепр, понимаешь, форсировал. А они жируют в тылу…

Как я уже сказал, это обычное, почти что природное явление: пьяные обязательно поносят евреев. Не то что трезвые никогда этого не делают – делают, еще как! Но трезвому нужен какой-то повод. Ну, допустим, на рынке запросили слишком высокую цену, и тогда уж… И неважно, что продавец-то вовсе не еврей…

Так вот, дребезжа и содрогаясь всем корпусом, автобус двигался по шоссе, люди негромко переговаривались, кондукторша Зойка считала деньги в своей сумке, как вдруг пассажиры вскрикнули и повалились друг на друга: автобус резко затормозил, съехал на обочину и остановился. Передняя дверь открылась, и негромкий хрипловатый голос произнес:

– Пусть он вийдет. Никуда не поеду, пока он не вий-дет с автобуса.

Это заговорил водитель Соломон. Кажется, до той поры никто не слышал его голоса, а тут вдруг сфинкс заговорил. Наступила тишина. Потом люди стали спрашивать друг друга:

– Кто «пусть выйдет»? Кто?

– Да это он на Бубака, – объяснила Зойка поведение своего напарника. – Ну, за то, что ругает евреев. А он сам, Соломон-то, он это… – И понизив голос: – Еврей.

Тут опять наступила глухая пауза. Прервала паузу Лизавета Фадеевна, пожилая женщина, работавшая нормировщицей много лет:

– Да брось ты, Соломон, кто на Бубака обращает внимание? Пьянь безмозглая, контуженный на голову. На него обижаться – себя не уважать, ей-богу. Давай поедем, а то опоздаем не ровен час.

– Никуда я не поеду, – ответил водитель ровным голосом. – Пусть он вийдет с автобуса.

Тут пассажиры дружно стали уговаривать Соломона, что Бубак – просто ничтожество, наплевать на него, нужно ехать. Соломон выслушал их, ничего не отвечая, вытащил ключ из зажигания, встал и вышел из автобуса.

– Пока он не вийдет, не поеду, – бросил он на ходу. Отойдя в сторонку, он уселся на желтую осеннюю траву. Дверь автобуса осталась открытой.

Что делать? До начала смены всего полчаса, а еще ехать и ехать…

– Когда следующий автобус? – спросил кто-то из пассажиров.

Зойка махнула рукой.

– Да не будет никакого следующего. Сегодня на линию один Соломон вышел, все остальные в ремонте. А Соломон сам чинит свой автобус, он ведь механик.

– Во, хитрый еврей, – подал голос Бубак.

Кто-то предложил:

– Надо пойти к нему, попросить за всех.

– Вот Зойка с ним работает, знает его, – сказала Лизавета Фадеевна. – Пойди, Зоя, поговори с ним. Скажи, мы извиняемся за Бубака и просим ехать. Должен же он понимать, в каком мы положении.

– Вот еще, – огрызнулась Зойка. – Я его не обижала, чего это я пойду извиняться? Вы его обговняли, вот теперь и расхлебывайте.

Тут неожиданно вступил старик Поплугов, инспектор ОТК:

– Я полагаю, нужно вот его послать на переговоры. – Он указал на меня. И отвечая на недоуменные взгляды: – Его Соломон быстрее поймет, чем нас, потому что они свои…

Эта фраза шибанула меня, как утюгом по голове. «Свои»! До сих пор я наивно надеялся, что мои сотрудники не знают и не догадываются, а вот даже Поплугов, с которым я никак не соприкасаюсь, прекрасно знает…

Предложение Поплугова понравилось, и все дружно стали меня просить поговорить с Соломоном. «Ты ведь тоже опаздываешь на работу».

Ох, как мне не хотелось… Но противиться воле коллектива я не посмел и медленно поплелся к тому месту, где на травке сидел Соломон. Подойдя вплотную, я сел рядом с ним и прочно замолчал, не зная, что сказать. Соломон сбоку посмотрел на меня, усмехнулся и проговорил:

– Ага, тебя выбрали. Они думают, еврей еврею не откажет. Так они ошибаются. Не поеду, пока этот под сидит в автобусе.

В общем, на другой ответ я не особенно и надеялся. Больше меня задело, что вот и Соломон с первого взгляда определил…

Несколько минут мы молча сидели, опустив ноги в канаву. Молчание прервал Соломон:

– Слушай, а ты сам-то откуда? Ведь евреи в этом городе не живут.

– Мы эвакуированные из Ленинграда. Мама и две сестры – девять лет и семь. А папа на фронте.

– Пишет? Папа-то.

– Что-то давно не было писем…

– Ну, это еще ничего не значит. Ничего плохого. В наступлении почта хуже работает.

Мы опять помолчали. Соломон вздохнул, потер щетину на подбородке и тихо сказал:

– У меня семья осталась в Виннице. Жена и сын. Что с ними? В газетах такое пишут… не хочется верить.

Я заметил, что из автобуса за нами пристально наблюдают. Они не могли слышать нашего разговора, только видели, что мы о чем-то беседуем. И это, наверное, подавало им надежду. Я подумал, что будет честнее вернуться в автобус и сказать, что миссия моя провалилась.

Мое сообщение, естественно, радости не вызвало. В наступившей тишине голос старика Поплугова прозвучал твердо:

– В таком разе пусть Бубак вылезает. Его вина.

– Да я-то что такого сделал? – возмутился Бубак. – Я только сказал, что все говорят. Чего вы на меня вешаете?

– А Соломону обидно, – сказала Зойка. – Он фронтовик, у него левой ступни нет, миной оторвало. Еле-еле разрешили автобус водить. Ему обидно.

– А я-то откуда знаю, что он инвалид? Я ничего такого не сделал. Только сказал…

– Во-во. Сперва подумай, потом варежку разевай. Твоя вина, вылазь! – включилась Лизавета Фадеевна.

Тут все пассажиры разом навалились на Бубака: твоя вина, вылезай из автобуса! Что ему оставалось делать? Бурча под нос ругательства, он вылез. Постоял несколько секунд, раздумывая, а потом поковылял в сторону комбината.

– Эй, Соломон, он вылез! Поехали, поехали! – закричали несколько человек и замахали руками из окон.

Соломон поднялся с травы, отряхнулся и направился к автобусу. Я обратил внимание, что он хромает на левую ногу. Он сразу завел двигатель и плавно взял с места. Работники комбината заметно повеселели: авось не опоздаем, поспеем в последнюю минуту.

Автобус набрал скорость и в клубах дыма двигался по шоссе, как вдруг затормозил и остановился. «Что опять?» – заволновались пассажиры и кинулись к окнам.

По обочине, сильно хромая, шел Бубак.

Передняя дверь автобуса распахнулась.

– Пусть садится, – сказал Соломон. – Я не знал, что он хромой…

Вот и все, вся история – случай с водителем автобуса Соломоном. Вскоре меня перевели в утреннюю смену, и я потерял Соломона из виду. Вспомнил я его значительно позже, когда, читая историю Холокоста, узнал, что в Виннице все еврейское население было поголовно уничтожено. При активном участии местных полицаев.

МЕШУМЕД

Самым неприятным было возвращаться домой. Бабушка встречала его неизменным «ты же с утра ничего не кушал», и все убожество их семейного быта наваливалось со всех сторон. В тысячный раз, но как бы впервые, он видел темноватую комнату, перегороженную надвое линялой занавеской, обеденный стол под синей клеенкой, мамину кровать у одной стены, свой диван – у противоположной. И бабушку в теплом халате и с вечно спущенным чулком.

– Ты же с утра ничего не кушал. Помой руки, я погрею тебе котлетки с картошкой. Что значит, ты не голодный? Ой, этот ребенок доводит меня до разрыва сердца…

Говорила бабушка с надрывом и подвыванием, картавила, многие слова произносила неправильно: «ребьенок», «курца», «виход», а вопрос «я знаю?» означал у нее «я не знаю». В свою речь она то и дело вставляла еврейские слова и обороты, и сколько родные ни пытались отучить ее от этого, она не поддавалась перевоспитанию. Ее невестка, то есть его мать, говорила довольно правильно, без акцента, но казенным языком технаря на производственном совещании. Что же касается внука, он со временем сдался, отступился, поняв, что ничего не выйдет: нельзя научить правильному языку человека в таком возрасте. И вообще…

С некоторых пор Зиновий стал многое понимать – так ему казалось, во всяком случае. Может быть, просто кончилось детство: семнадцать лет, что ни говори, уже не ребенок, и теперь он начинал видеть многие вещи в новом свете. Он раньше никогда не смотрел на себя и своих домашних как бы со стороны: они были некой данностью, чем-то само собой разумеющимся – мама, бабушка, даже умерший пять лет назад отец… Они были такие, какие были, и не подлежали критическому переосмыслению.

До поры до времени, пока что-то в нем не изменилось. Он никому об этом не говорил, он сам себя порицал, но ничего поделать не мог: ему были неприятны его домашние, их манеры, их поношенная одежда, их речь. Ему было стыдно за них. И стыдно за себя.

Особенно остро эти чувства охватывали его, когда Зиновий возвращался домой от Грыдловых. Контраст бил в глаза на каждом шагу, на каждом слове… «Ты же не кушал с утра. Я тебе погрею котлетки». А там: «Зиновий, вы, должно быть, проголодались. Давайте чаю попьем. У нас пряники есть, настоящие тульские. Нет-нет, отказов не принимаю».

Лариса Витальевна любила угощать. Правда, Зиновий никогда не бывал у Грыдловых на обеде – так, чай среди дня. Он заходил к ним после школы, они вместе делали уроки – Зиновий помогал Глебу Грыдлову по математике. Часа в четыре появлялась Лариса Витальевна. Она приветливо здоровалась, расспрашивала, что сегодня было в школе, слушая с одинаковым вниманием и сына, и Зиновия. Потом следовало приглашение к чаю. Чай она разливала сама из двух фарфоровых чайников – один большой, другой поменьше, а Зяма боялся ненароком опрокинуть чашку или уронить салфетку на пол.

– Вы, наверное, слышали словосочетание «пара чая», – говорила она, доливая кипяток в чашку. – В наше время многие думают, что это значит две чашки чая. На самом деле не так… Передайте мне, пожалуйста, варенье… На самом деле это два чайника – для заварки и для кипятка. Когда кипяток наливали непосредственно из самовара, такой потребности не возникало. Но представьте себе, в чайной или в трактире – там не было самовара на каждом столе. Вот и стали подавать чай в двух чайниках – парами – один с заваркой, другой с кипятком. Между прочим, чисто русский обычай, за границей наливают чай из одного чайника. Или опускают пакетик с чаем в кипяток… По-моему, это ужасно.

Она передергивала плечами и смеялась. Зяма слушал ее и время от времени ловил себя на том, что смысла слов не понимает; он слышит ее голос, интонации, смех, и все это вместе с ароматом чая и позвякиванием изящных фарфоровых чашечек сливается в прекрасную мелодию, которая наполняет его, отдается в душе чем-то нежным, а главное – ищет выхода в словах, таких же прекрасных, как атмосфера за столом у Грыдловых. Как голос Ларисы Витальевны. Дома, вечером и ночью, ворочаясь на неудобном диване, он будет искать и находить эти слова, а утром следующего дня будет записывать их в секретную тетрадь в зеленой обложке, перечитывать и удивляться: до чего же плохо, до чего же далеко от того, что хотелось выразить…

Чаепитие продолжалось часов до пяти. Лариса Витальевна любила рассказывать всякие забавные истории из жизни русских писателей: как Горького приняли в хор, а Шаляпина не приняли, как Чехов лечил мужиков, как Пушкин встретил Кюхельбекера на почтовой станции… Литература была не только ее профессией, но и страстью, она могла говорить о книгах без конца. Речь прерывалась только репликами Глеба, вроде этой: «Мам, эти пряники мне не нравятся. Скажи Валентине, чтобы больше такие не покупала».

В пять часов Зяма вставал из-за стола, вежливо благодарил хозяйку и направлялся к выходу. Он знал, что скоро дома появится сам полковник Грыдлов. Не то чтобы Зяма его боялся или не любил, просто в его присутствии чувствовал себя как-то неловко.

Когда он переступал порог своей квартиры, в ушах его еще звучал мягкий завораживающий голос, сливающийся с мелодичным позвякиванием фарфора.

– Ты же с утра ничего не кушал, – произносила бабушка с надрывом.

Зяма мрачнел:

– Я не голодный. Может, позже, когда мама придет. А сейчас… у меня уроков много.

Уроки он делал за тем же столом, за которым семья обедала: другого стола в комнате не было. В кухне стоял еще один, небольшой, но там же теснились и четыре кухонных стола соседей по коммунальной квартире – совсем неподходящее для занятий место. Зяма загибал край клеенки, раскладывал тетради и книги, придвигался к столу и застывал в неудобной позе, положив голову на локоть. Так он сидел очень долго, изредка меняя локти. Бабушка время от времени вскрикивала: «Этот ребьенок убьет меня, он с утра не кушал!», – но Зяма не обращал на нее внимания. О чем он думал? Меньше всего об уроках…

С Глебом они считались друзьями, но разве мог Глеб – счастливчик, родившийся с серебряной ложкой во рту, – разве мог он понять Зиновия, его переживания, его мучительный стыд?.. Свою второсортность Зяма ощущал буквально во всем: и в бабушкином акценте, и в синей клеенке, и в стоптанных ботинках, и в смешном звучании своего имени – Зиновий Фиш… Рыба? Ни рыба ни мясо…

Но особенно острые переживания доставляли ему мысли о собственной матери в сопоставлении с Ларисой Витальевной. Он жалел свою мать, понимал, как тяжело ей одной, без мужа, содержать семью. Она была способным и энергичным человеком, за пять лет работы на заводе сумела пробиться в заместители начальника цеха, не имея при этом специального образования. Зяма понимал, как непросто ей приходится среди сослуживцев – почти сплошь мужчин не самого тонкого воспитания. Иногда она рассказывала ему о пьяных драках, которые ей приходится разнимать, об угрозах и оскорблениях в свой адрес. Небольшого роста, сутулая, седоватая, с длинным, рано постаревшим лицом… Зяма представлял ее рядом со статной, холеной Ларисой Витальевной. А потом себя рядом с Глебом: А: В = N: М. Пропорция – так это называется в алгебре. Глеб был зримо похож на мать – высокий, стройный, белокурый. Ну а он, Зяма…

Рабочий день у мамы кончался в пять, но она почти всегда оставалась на какие-то «мероприятия» или на сверхурочные, чтобы заработать «лишнюю копейку», как она говорила. Копейки эти были ох какие нелишние: несмотря на малый рост, Зяма постоянно вырастал из своей одежды. Штаны еще бабушка ухитрялась удлинить и расставить, а что делать с ботинками? А с пальто?

Часов в девять наконец появлялась мама. Сначала она долго мылась в ванной (к недовольству соседей: ванная комната была одна на все пять семей), затем надевала халат и садилась к столу. Бабушка надрывно жаловалась: «Ребьенок не кушал. Ева, скажи ему!..» Мама смотрела на него усталыми глазами и тихо роняла:

– Ты похудел в последние дни. И вырос как будто.

Она начинала засыпать прямо за столом, над недоеденной котлетой, бормотала что-то вроде: «Я сегодня… день тяжелый…» – и перемещалась в кровать, которая была в двух шагах от стола. Убрав остатки обеда и помыв посуду, бабушка уходила к себе за занавеску, Зиновий оставался один. И вот тогда появлялась зеленая тетрадь…

Писать, вернее, сочинять стихи Зиновий начал давно, даже не помнил, когда. Сначала он их запоминал, потом стал записывать. Это была уже вторая тетрадь. Стихи свои он не показывал никому и никогда – ни Глебу, ни маме, ни учительнице литературы Надежде Степановне. За исключением тех трех стихотворений, которые написал специально для стенгазеты по просьбе учительницы: про весну, Первое мая и Международный женский день. Но это не в счет.

Зяма не писал, а записывал, поскольку сочинял всегда, постоянно, целый день – и дома, и в школе на уроках. Записывать стихи в тетрадку – какое это было ни с чем не сравнимое чувство, странное чувство: как будто через эти слова окружающий мир становился понятным, осмысленным, как будто проявлялись невидимые иначе связи.

 
Не укоряй свою судьбу:
Она твоим дана рожденьем.
И, как уродливый горбун,
Тащи свое происхожденье.
 

Тайну зеленой тетради он бережно хранил, но все же настал день, когда тетрадь была прочитана, и вовсе не против его воли, а передана им самим из рук в руки и затем уже прочитана. Произошло это так.

Лариса Витальевна Грыдлова поддерживала постоянную и интенсивную связь со школой, где учились Глеб и Зиновий. На то была причина: Глеб академическими успехами не блистал, парень он был не слишком способный и не слишком усердный, и мать чувствовала необходимость держать его под контролем. В школе она больше всего общалась с Надеждой Степановной, преподававшей, как было уже сказано, язык и литературу, – может быть, потому, что Грыдлова сама не так давно работала в школе учительницей русского языка. И вот в одном разговоре Лариса Витальевна упомянула имя Зиновия Фиша (они с Глебом учились в одном классе). Надежда Степановна с энтузиазмом принялась рассказывать, какой это необычайно способный мальчик, какие глубокие сочинения он пишет и как три раза по ее просьбе он написал для стенгазеты стихи – совершенно великолепные, на профессиональном уровне, хоть сейчас печатай в «Огоньке».

Лариса Витальевна это запомнила и на очередном чаепитии у себя дома сказала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю