Текст книги "…И никаких версий. Готовится убийство"
Автор книги: Владимир Кашин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Дмитрий Иванович позавидовал сейчас Полищуку. Сам он не был героем, бросившим вызов жестокости, хотя не однажды задумывался над парадоксами жизни, над противоречиями провозглашаемых в обществе лозунгов и ежедневной практикой. Но не разрешал своим мыслям ринуться в омут сомнений, разувериться во всем. Это лишило бы его возможности бороться с несправедливостью на своем пусть ограниченном, но для кого-то из людей жизненно важном поле. В отличие от Полищука он мог поддержать оступившегося и защитить невинного.
Коваль долго сидел у председателя сельсовета. Ему правился этот умный, честный человек. Захотелось даже рассказать о деле, которое привело его в Выселки, но сдержался: не было у него на это права. Тайна не его, а Пидпригорщуков.
Уже совсем стемнело, когда он вышел из сельсовета. По его просьбе Полищук назвал людей, которые имеют зарегистрированные ружья. Держит ли кто-нибудь в селе огнестрельное оружие незаконно, председатель не знал. Ибо если бы знал, то давно изъял бы… Кроме того, Дмитрий Иванович выяснил, что большинство собственников ружей, среди них и Василь Пидпригорщук, хранят их в сельсовете, под замком, а патроны в сейфе, и, довольный, сердечно попрощался со своим новым знакомым.
Осторожно спускаясь по тропинке, ведущей к подворью Пидпригорщуков, Дмитрий Иванович обдумывал свои дальнейшие действия. Следовало снять отпечатки пальцев с тетрадного листка с угрожающей фразой, а также с вещей, к которым прикасались подозреваемые: бидончика, побывавшего в руках у Ковтуна, а теперь вот и с заявления – его принес в сельсовет Бондарь. В беседе с Полищуком Коваль поинтересовался, ограничился Бондарь устным обвинением командира дружины или оставил письменный донос, и когда председатель сельсовета показал листок, написанный Бондарем, решил, что позже попросит его для экспертизы. Надо еще как-то получить отпечатки пальцев младшего Ковтуна и тогда уже съездить в Полтаву, в областное управление, за следственным чемоданчиком, необходимым для идентификации следов, которого у Коваля здесь не было.
Полковник остановился и залюбовался прозрачным августовским вечером. Звезды, большие и золотые, уже зависли над головой. После второго укоса трав резко пахло свежим сеном и детством. Было тихо, только неистовствовали сверчки. У Дмитрия Ивановича вдруг защемило сердце. Показалось, что время, как в фантастической машине, открутилось назад, мигом отлетело полстолетия, что живы еще отец и мать и он снова мальчишкой стоит на высоком отцовском подворье возле кобелякской соборной церкви и, испытывая трепет, пробует осмыслить, что же там, за далекими зорями, и что такое неизмеримая вечность, перед которой все в мире – ничто…
На душе было светло, и Дмитрий Иванович еще четче, чем до сих пор, понял, почему так легко согласился в Киеве на предложение Пидпригорщуков.
4
– Вол, а не человек, – сжав уголки губ, сказал Петро Пидпригорщук о старом Ковтуне в ответ на вопрос Коваля. Он в последний раз затянулся, бросил окурок на землю и затер его ногой. – Работать умеет. Поскитался по свету, научился хозяйничать, но вредина, упрямый и цепкий. А скупой – второго такого не найдешь, за копейку повесится!
Они беседовали втроем за столиком под акацией: Коваль и братья Пидпригорщуки, только что возвратившиеся с поля. Лида еще не пришла из своей конторы, а Оля хозяйничала в доме, собирая детей в пионерлагерь. К Петру Кирилловичу подбежала старшенькая, Верунька, прижалась к нему, пожаловалась, что не хочет ехать в лагерь, ей и дома хорошо, а там будет скучать.
– Но ведь ты не одна будешь, а с Мишей, Андрейкой, Парасочкой… А дома что делать? Бегать по двору как одичавшая коза? Меня целый день нет, мамы тоже…
Верунька влезла на колени к отцу, захныкала.
– Любимица отцовская, – улыбнулся Василь Кириллович. – Мои разбойники с радостью едут.
Полковник Коваль делал вид, что не замечает немого вопроса Пидпригорщуков, который все время будто висел в воздухе: появились ли какие-нибудь сведения об авторе угрожающего послания?
У Дмитрия Ивановича ответа не было. Пока он ограничивался изучением окружения Пидпригорщуков.
– Этого «итальянца» и его Грицька люди стороной обходят. А они, Ковтуны, единственно кого боятся, так это нашего Василя. Правда, на днях он от них добрую шишку на голове заработал.
Василь Кириллович утомленно, словно виновато, улыбнулся:
– Да ну, Петь…
– Мы должны все рассказать Дмитрию Ивановичу без утайки, иначе как же разобраться, кто еще мечтает стать твоим «крестным отцом», – вдруг рассмеялся младший Пидпригорщук – так ему понравилось это «крестным отцом» – и как всегда сжал в паузе уголки рта. – Старый Ковтун, – продолжал он, – какое-то время работал скотником. Исчезли четыре телки. Две обнаружили в «Заповити», а еще двоих словно ветром унесло… Крутили-вертели, дело завели, но доказать не доказали. Решили наказать «итальянца»: перевели в кормоцех. И тогда он вовсе распоясался. Узнал как-то Василь, что Грицько пригонит ночью машину за кормами, взял дружинников и поймал с поличным, когда сбрасывали ворованное на свое подворье. Расскажи, Василь, все как было!
– Да чего говорить, дело известное, – нехотя отозвался тот. – Ну, сказал им: «Тюрьма по вас плачет. На этот раз уж не отвертитесь, будет обоим мир в клеточку». И все же снова отделались товарищеским судом и штрафом… А вот недавно, – продолжил Василь, – поймал их с колхозным зерном – насыпали ночью на току два мешка пшеницы, погрузили на тачку и тянут домой. Перекрыл им дорогу, приказал назад везти. И тогда этот дурной Грицько – в темноте я не заметил, как он подкрался с палкой, – набросился на меня… Скрутил ему руки, отобрал палку, но, вражья душа, успел-таки задеть по голове, – нащупывая ушибленное место, признался Пидпригорщук. – Да ничего, как говорят, до свадьбы заживет… Еле удержался, чтобы ему не накостылять, подумал: ударю – богу душу отдаст, явное превышение необходимой обороны. Тюрьма тогда не ему, а мне светит. Взял только его за шиворот, аж рубаха треснула, поднял и швырнул на землю.
Ковтуны больше всех интересовали полковника.
– И снова угрозы? – спросил, имея в виду их.
– Естественно, – засмеялся механизатор. – И угрозы, и брань. Если бы собирал их всех – большая бы куча получилась. Но, Дмитрий Иванович, не ломайте голову, если обращать внимание на угрозы, то я уже должен был сто раз погибнуть: и подстреленный, и утопленный, и избитый…
– Вот какие, оказывается, ваши выселчане! А рассказывали другое.
– Таких немного – может, трое или пятеро на все село, но канители с ними как с сотней. Ну еще и самогонщики. Сколько аппаратов сами принесли в сельсовет, сколько мы потом еще нашли, а все равно гонят. То в одной хате накроешь, то в другой. А одни додумались в лесу, на той стороне, – Василь показал рукой за реку. – Старый окоп под землянку приспособили и там по очереди гнали. Вот это настоящая беда! И с кормами у нас неважно. В июне – июле сушь была, травы сгорели, да и яровые не успели хорошо подняться, влагу набрать. Стебель короткий – гляди, и соломы не будет. Кукуруза, правда, более или менее. Выстояла. Так ее еще молочную губят. Ломают бессовестно… Приходится каждую ночь в рейд выходить. Сядешь в ней, притаишься и вскоре слышишь: то где-то дальше, то совсем рядом, справа или слева зашуршало. Ломают! Крикнешь: «Что там делаете?!» – притихнут, а двинешься в кукурузу – выпрыгивают и бежать! Даже мешки с початками бросают. А бывает еще хуже: испугаешь – удирают не по дороге, где видно всех, а через поле. Сколько поломают ее, затопчут! Еще больший урон… Да что, Дмитрий Иванович, на всех оглядываться! Не дело. А угроза – это пустяк. Я их немало уже слышал!..
– Но эта последняя – документальная, – с легкой иронией произнес Петро. – Должен учесть.
– Если устные не действуют, что остается делать моим недоброжелателям? Но думаю, эта в том же плане: чтобы напугать. Чтобы глаза закрывал на всякие трюки. Ничего они угрозами не добьются. Моя Оля и особенно его Лида, – кивнул на Петра Кирилловича, – тоже меня предостерегают, Дмитрий Иванович, удирай, мол, от всей этой банды, от врагов своих. Но это же глупость: бросать свое село, удирать от каких-то злодеев! Пусть они от меня удирают. – Василь глубоко затянулся, выпустил дым и сплюнул на землю. – Ох и горька! На работе в суматохе кажется слаще, а насосешься за целый день, придешь домой – гадость!.. Так что не забивайте себе голову, Дмитрий Иванович, нашими делами, – повторил Пидпригорщук. – Пойду, наверное, отдыхать. Сегодня ночью мне снова в рейд, – вздохнул командир дружины. – Кого-нибудь и поймаем. Председатель ему нагоняй даст либо оштрафует или товарищеский суд устроит… А завтра тот тип снова ночью в поле, в кукурузе, или стожок расшивает… Да и ловишь нарушителя, а сам думаешь: что же ему, бедняге, делать без кормов?! Где их достать или купить? Я и сам взял бы бычка-другого на откорм, вырастили бы с Олей, и детям веселее было бы возле животины… Но ведь на колхозном поле нельзя гайдамачить, тем более мне…
– Вот угайдамачат тебя когда-нибудь в той же кукурузе, не заметишь в темноте и кто, – поджал губы младший брат.
– Не бойся, Петро. Все они, – продолжал Василь о ночных полевых гостях, – трусы. Взять того же «итальянца». Горластый, по всякому поводу криком берет, пугает, угрожает. А все это потому, что труслив как заяц, он криком сам себя подбадривает, мол, глядите, как я страшен, бойтесь меня, люди!
– А что там произошло у вас с Бондарем? – спросил полковник.
– Вам и это известно? – удивился Пидпригорщук.
– Жаловался на вас Бондарь.
– Кому?
– Полищуку.
– Ах, гнида! – вспыхнул мужчина. – Знаете, Дмитрий Иванович, есть люди, которые не только соседу, но и всему селу хаты готовы поджечь. Такая у них вся семья. Отец, правда, уже помер. Остались вдвоем с матерью. Самогонщики на все Выселки. Это они придумали в старом окопе винокурню устроить. Там, где люди насмерть стояли! Теперь он немного притих, мать в колонии, но и по нему колония плачет… Вчера ночью, когда я дежурил в сельсовете, вдруг вкатился ко мне этот коротышка. Говорит: «Товарищ дежурный, идите к Галушке, она самогон держит для продажи. Вот вы на одних нападаете, а других под носом не видите. Но я человек справедливый, теперь все осознал и, видите, помогаю вам», – и так довольно улыбается, словно уже всех вокруг пальца обвел. Мне сразу не поверилось, что это правда; знаю, что соседка Бондаря, Фекла Галушка, женщина тихая, скромная, самогоном никогда не занималась. Жизнь у нее сложилась нелегкая: отец погиб на фронте, муж – пьяница, сбежал неизвестно куда, а с того времени, как в прошлом году сын погиб в аварии, совсем сникла, сама не своя стала. Не старая женщина, а по виду глубокая старуха. Еще бы, столько бед на нее сразу свалилось.
Спрашиваю этого Бондаря: «А не врешь?» – отвечает: «Заявляю официально!»
Делать нечего, заявление есть, должны проверить. Взял я понятых и – к Галушке. Искали, искали – ничего нет, ни аппарата, ни самогона. С тем и должны были уйти, ну, думаю, коротышка, я с тобой еще разберусь за эту ложную тревогу! Понятые вышли из хаты, закурили во дворе, а я задержался, пить захотелось, взял в сенях кружку на ведре с водой, поднял фанерку, которая прикрывала его. Смотрю, а там, в воде, стоит бутылка… Заглянул я в грустные, покорные глаза женщины, и такая злоба меня охватила и на нее, на ее беззащитность, и на Бондаря за то, что он оказался прав. Галушка стоит ни жива ни мертва.
Спрашиваю: «Выгнала? Где аппарат?»
Она что-то бормочет, еле расслышал:
«Нет, – говорит, – у меня аппарата… Завтра мне уголь со станции привезут на зиму, а без угощения, сказали, ничего не будет. Должна была доставать».
«Где аппарат?» – снова спрашиваю, а сам думаю: «Откуда у нее аппарат! Если бы гнала, дух из хаты еще не выветрился бы, да и не бутылку наварила бы».
Молчит.
«Купила?»
Молчит.
И тут меня осенило. Как ловко рассчитал все коротышка! Нет, думаю, не будет по его.
«У Бондаря?» – говорю.
Молчит.
Слышу, мои понятые, не дождавшись меня, возвращаются.
Накрыл фанеркой ведро.
«Говори быстрей! Иначе сейчас протокол составим. Бондарь?»
Кивнула она наконец, и я вышел из сеней, сказал понятым: «Действительно ничего нет. Ложная тревога».
Утром, после дежурства, пришел к бабке Фекле, сам вылил эту сивуху в выгребную яму, хорошенько поругал хозяйку и объяснил, что ей, как одинокой дочери погибшего на фронте, и без бутылки привезут топливо. Сам позабочусь. Но чтобы никому ни звука об этой бутылке и чтобы никогда больше не держала это зелье в доме… Такое вот дело…
Конечно, это было нарушение с моей стороны: без санкции произвести обыск. Но прокурор далеко в районе, да и даст ли санкцию, а мне очень хотелось уличить Бондаря во вранье! – закончил Пидпригорщук. – Судите, как хотите, а так вышло… И пускай Бондарь жалуется сколько хочет!..
Во время рассказа дядьки Василя маленькая Верунька уснула на отцовской груди. Свет небольшой электрической лампочки над столом, мерцающий и тусклый от мириад ночных букашек и мотыльков, которые облачком вились вокруг этого искусственного солнышка, выхватывал из темноты лица собеседников.
Пришла из конторы Лида – задержалась: отчет, – хотела забрать у отца сонную Веруньку и отнести в дом, Петро не дал: «Тебе будет тяжело, Лидочка», – поднялся и сам понес ребенка. Лида пошла за ним.
– Бедная женщина, – сказал о ней Василь, – никто не догадывается, как нелегко ей живется… С той поры как Петро привел ее в наш дом, она болеет, и дальше – больше. Стала неуравновешенной, иной раз в глаза заглядывает, добрая, нежная, а бывает, как с цепи сорвется – ругается, плачет… Беда, да и только… Не знаю, что с ней делать…
Коваля несколько удивило, что Василь говорил так, словно болезнь невестки касалась только его: не в множественном числе сказал: «не знаем, что с ней делать», а в единственном: «не знаю».
– Может, все это – хата? – осторожно спросил полковник.
– То есть почему «хата»? – не понял Пидпригорщук.
– Все-таки тесновата для двух семей.
– Лида нашу хату возненавидела, как только пришла сюда. Не нужна она ей. Она, наоборот, рвется отсюда.
– Брат ваш мог бы отдельно построиться. Сам не потянул бы, вы, очевидно, помогли бы.
– Конечно. Но он как раз и не хочет уходить из отцовской. И в конце концов, не так уж нам и тесно. На моей половине две комнаты, у Петра – тоже. И еще у каждого по боковушке… – Василь Кириллович словно что-то не договорил, только тяжело вздохнул, и полковник понял, что ему очень жалко невестку, но помочь ей ничем не может. На миг Дмитрию Ивановичу показалось, что старший Пидпригорщук прячет какую-то тайну, но он сразу же отказался от такого подозрения. От него прятать, Коваля, который приехал устранить смертельную опасность?!
Тем временем к столу возвратился Петр Кириллович. Услышав, что речь идет о его жене, обиженно поджал губы и покачал головой.
– Больная она у меня, Дмитрий Иванович, – наконец произнес он. – И никто не знает, в чем причина, будто кто сглазил. Лежала в райбольнице, одни говорят – печень, другие – сердце, сколько из нее, бедняжки, крови высосали на всякие анализы! Боялись – рак, потому что очень стала худеть, слава богу – не он… Наконец решили: нервы! Нервы – и только. Нервы, конечно, у каждого человека есть. А как лечить? Глотала всякие таблетки. Потом посоветовали: спокойствие – и все пройдет. Да разве у нее не спокойная жизнь? Взял ей путевку в санаторий. Побыла там несколько дней, все бросила, возвратилась. Соскучилась, сказала, по детям, по дому. И все же ей за эту неделю в санатории легче стало. Повеселела.
Ну а потом снова то же самое… Этой весной хотел еще раз купить ей путевку. Отказалась. К знахаркам зачастила, зелье варила, травы какие-то пила – не помогло. Теперь одна надежда на Третьяка – профессора из Полтавы.
– А может, ей действительно полезно было бы переменить место, – заметил Коваль. – Я вот говорю Василю Кирилловичу, тесновато у вас. Так не построиться ли все-таки вам, Петр Кириллович? Новый дом, новая обстановка, новые хлопоты, в чем-то – новая жизнь… Я это по себе хорошо знаю, – улыбнулся он, – недавно из дома, где прошла почти вся жизнь, пришлось переселяться в новую квартиру… Вот от вашего брата слышал, что Лидии Антоновне с первых дней не хотелось здесь жить.
– Не знаю, чем Лидочке наш дом не подошел. Как говорят, хата глиной пахнет, – сокрушенно произнес младший Пидпригорщук. – Когда познакомился – такой веселой, живой была… А женился, привез ее сюда – словно нечистая сила в нее вселилась. Вскоре сникла, начала ныть: не хочу здесь жить да не хочу! «Идем к моей матери!» А у ее матери на том углу, что к станции поближе, не хата, а курятник под соломенной крышей. Ей любо, а мне-то как?.. Не согласился я. Тогда говорит: «Строимся возле матери!» А у меня денег кот наплакал – только окончил агрошколу. И зачем удирать из большого отцовского дома? Детей не было, свободно, хоть в футбол гоняй! Да и то: когда замуж выходила, никаких условий не выдвигала, а как женой стала – сразу капризы! – губы Петра обиженно сжались. Он немного помолчал, словно обида захлестнула его. – Но увидела, – продолжил, – что привередничать со мной дело пустое – я знаю, с первых дней жене поддашься, всю жизнь на голове сидеть будет, – и притихла! А как Верунька родилась, казалось, совсем успокоилась, только болеть начала… А может, действительно новый дом нужен, – через минуту раздумчиво добавил младший Пидпригорщук, – может, в этом действительно нечистая сила живет? – Он потер лоб. – Говорят же люди, что бывает такое. К нам с Василем она привыкла, мы здесь родились, а вот пришлых мучает… Хотя, впрочем, с его Олей, – кивнул на брата, – как будто бы все нормально…
Василь Кириллович промолчал.
Разговор о доме, о нечистой силе не внес ясности в дело, которое интересовало Коваля. Братья жили в отцовском доме дружно, дружили и их жены, дети. «А Лидии Антоновне, все же, наверное, хочется большей самостоятельности, отдельного хозяйства, – решил он, – потому и стремится отделиться от семьи старшего брата».
Коваль собирался в Полтаву за следственным чемоданчиком. Дедуктивный метод психологического исследования характеров, которого придерживался в своей сыщицкой практике Дмитрий Иванович, в этот раз без дополнения его конкретными деталями не оправдывал надежд. Опираясь только на психологическое изучение окружения Пидпригорщуков, он должен был прожить в Выселках длительное время, которое ему не давало ежедневно ожидаемое трагическое событие. Одним махом понять все переплетения взаимоотношений сельчан, вылущить из этих взаимоотношений те, что могли быть связаны с угрозой Василю Пидпригорщуку, было нелегко. Поэтому придется исходить не только из дедуктивных размышлений, но также и из материально-оперативных деталей, которые будут подпирать эти размышления, в данном случае отталкиваться от отпечатков пальцев на угрожающем послании. В Кобелякский райотдел обращаться за чемоданчиком Коваль не хотел, хотя это было рядом: не знали его там молодые сотрудники, в то время как в областном управлении уголовного розыска еще есть люди, с которыми он раньше работал.
– Поеду завтра в Полтаву, – сказал Коваль Петру Кирилловичу. – Если этот профессор тот самый Андрей Третьяк, с которым я учился, – он собирался-таки после школы в мединститут, – то проблемы нет, – напомнил о своем обещании полковник.
– Только покамест Лидочке не нужно об этом знать, – попросил Петр Кириллович. – Не любит она, когда о ее болезни распространяются… Да еще, простите, при постороннем человеке…
Коваль кивнул:
– Я понимаю.
Оля позвала со двора мужа. Все поднялись со скамеек и направились в дом.
5
Когда Дмитрий Иванович, постучав, решительно вошел в кабинет невропатолога, тот поднял из-под очков удивленный и одновременно сердитый взгляд на посетителя. Время было неприемное, и профессор читал какие-то бумаги. Появление Коваля перебило его мысли, и врач был обескуражен беспардонным вторжением в его крепость незнакомого человека.
– Вам что? – спросил, стянув брови над переносицей. Еще секунда-две – и он попросил бы Коваля выйти.
Дмитрий Иванович в свою очередь не сразу узнал в полном пожилом человеке с обрюзглым лицом, в белом как снег, отглаженном халате и такой же шапочке бывшего отличника их класса стройного Андрея Третьяка. Цепким взглядом окинул профессора. Черные как терн глаза врача, мешки под глазами – почечная болезнь терзала Третьяка смолоду – и еще некоторые мелкие детали: манера сердито вскидывать голову, жесты, – убедили Коваля, что перед ним тот самый Андрей, которого он ищет.
– Вам кого? – повысил голос хозяин кабинета.
– Вас, товарищ Третьяк.
– Ясно, что меня. Кто вы?
– Присмотритесь внимательней.
Профессор все еще с недовольным выражением лица всмотрелся в посетителя. Видно, что-то знакомое угадывалось ему в чертах Дмитрия Ивановича, взгляд его смягчился. Однако ассоциации, которые вели бы его в далекое детство, еще не появились. Возможно, он узнавал в нем бывшего пациента из числа тех уважаемых людей, которые свободно переступают порог любых кабинетов.
– Не понимаю вас.
– Моя фамилия Коваль.
– Коваль… Коваль… – повторил врач распространенную на Украине фамилию. – Какой Коваль?.. О боже мой! – Лицо его посветлело, он вытаращил глаза, подхватился с кресла. – Димка? – словно еще не веря своим глазам, воскликнул он.
– «Какой», «какой», – передразнил его полковник. – Тот самый Димка, который не раз тебе уши драл. Заважничали вы, товарищ Третьяк. Это и неудивительно: еще в школе вы отличались высокомерием, особенно когда лучше всех отвечали по биологии или когда у вас просили переписать задачку… Ну, здравствуй, профессор, – протянул руку Коваль. – Вспомнил наконец? Полностью?.. А то еще выгонишь из кабинета.
– О боже! – еще раз вскрикнул профессор, и бывшие одноклассники обнялись.
– Ты так удивился моему появлению, – засмеялся Коваль, освобождаясь из объятий профессора, – будто увидел перед собой привидение. Надеюсь, похоронку тебе на меня не присылали?
– Не говори глупости! Я кое-что слышал о тебе, даже интересовался. Знаю, что стал милиционером…
– И еще каким! – шутя задрал нос Коваль.
– Да, да… Ты, рассказывали, кого-то ловко поймал, вспоминаю – что-то очень интересное…
– То ли я ловил, то ли меня поймали. Вижу, ты очень интересовался! Так глубоко интересовался, что узнать никак не мог.
– Прости, но столько лет, столько лет!
– Я неузнаваемо изменился?
– Нет, – отмахнулся Третьяк. – Просто неожиданно…
– А я считал, что невропатологи тренированные люди и не теряются при неожиданностях.
Посмеялись, пошутили, все время присматриваясь друг к другу, словно каждый привыкал к новому облику товарища. Долго вспоминали школьные годы, одноклассников – всех их война или растоптала, или разбросала по свету.
Тем временем начало темнеть, и Дмитрий Иванович перешел к делу, которое привело его в кабинет Третьяка.
– Отдыхаю сейчас в Выселках. Помнишь их? Разбойничье гнездо, как когда-то говорили в Кобеляках. А теперь прекрасное село, богатый колхоз… Прошу тебя, помоги одной нашей землячке, она из Выселок. У нее плохо с нервами. Посмотри ее, возможно, следует положить в больницу. Муж ее очень переживает. Она шастает по всяким знахаркам и гадалкам, детям все меньше внимания уделяет, семья может распасться.
– Из Выселок, говоришь… Врачей игнорирует, только знахарки да гадалки? А как фамилия нашей землячки?
– Пидпригорщук Лидия Антоновна.
– Знакома мне эта фамилия, знакома, – пробормотал Третьяк после небольшой паузы. – Знаю эту женщину. Консультировал. Уже обращалась ко мне… – Профессор пытливо взглянул на Коваля и вдруг замолчал.
В кабинете воцарилась тишина.
Дмитрий Иванович вспомнил сегодняшний день в Полтаве.
В город он приехал, чтобы попросить в отделе уголовного розыска следственный чемоданчик и заодно встретиться, как обещал, с профессором Третьяком.
Перед встречей с ним блуждал по городу, узнавая и не узнавая его. Радовался, что он снова в Полтаве, в той самой Полтаве, которая хотя и показала себя мачехой в страшную зиму тридцать третьего года, но все-таки была частичкой его детства, Полтаве, где скитался мальчишкой пусть и голодным, но жаждущим познать мир, чувствовавшим в себе неосознанную силу жизни.
Работая в министерстве, Коваль не однажды приезжал в возрожденный после войны город, но, всегда занятый оперативными делами, ограниченный во времени, он не имел ни малейшей возможности оглядеться и предаться воспоминаниям.
Направляясь к профессору, Дмитрий Иванович забрел на улицу, ведущую к городскому саду. И здесь воспоминания о недолгой учебе в Полтаве охватили его.
В тот тридцать третий год, когда больная мать опухла от голода в Кобеляках, его отправили к знакомым в Полтаву, где он поступил в техникум механизации и электрификации сельского хозяйства. Техникум вместе со строительным институтом находился за городским садом в высоком белоколонном здании дореволюционного Института благородных девиц, стоявшем над обрывом, с которого была видна пойма Ворсклы и железнодорожная станция Полтава-Южная.
Идя знакомой дорогой – она словно уводила его в прошлое, – Коваль вспоминал, как пробегал здесь, спеша на занятия, как продавал на рынке, возле тюрьмы, свой студенческий паек хлеба – сто пятьдесят граммов за полтора рубля, потому что за эти деньги мог трижды поесть без хлеба в техникумской столовой горячий рассольник сплошь из гнилых огурцов. Вспоминал, как, живя у знакомой старушки, на всю ночь ставил в горячую печь горшок с кипятком, чтобы в нем к утру хоть немного размягчился плоский квадратик ребристой, как черепица, макухи, спрессованной вместе с шерстью в твердый камушек.
Не раз в течение жизни вспоминалось ему это время. Из полтавчан в их группе учились сын городского прокурора по фамилии Арнаутов и дочь директора мясокомбината Таня Пащенко. Арнаутова ненавидели. Откормленный, с пухлыми румяными щеками, он в перерыве садился верхом на парту, вынимал из портфеля пачку белого печенья с маслом и уписывал его у всех на глазах. Ребята отворачивались или выходили из класса. Помнил он и толстяка Сриблянского – подростка с маленькими живыми глазками, юного ростовщика, который предлагал изголодавшемуся товарищу свой хлебный паек сегодня, с тем чтобы позже должник отдал два. У него всегда водились деньги, и он охотно давал их взаймы сокурсникам, но не «за так», а за проценты.
Интересно, думалось Ковалю, как сложилась судьба этих двух подростков потом, когда война высветила все спрятанное в людях. Именно такие, как Арнаутов и Сриблянский, становились клевретами фашистов и на оккупированных территориях. Бывало, во время расследования дел о стяжательстве, грабеже, убийстве перед ним иногда вдруг тенями проплывали эти личности. И тогда ошарашивал преступника неожиданными вопросами о его детстве.
Из полтавчан на его курсе была еще девочка Таня Пащенко – стройная, миленькая, манящая. По вечерам она приглашала к себе домой готовить уроки то одного, то другого сокурсника или сокурсницу, зная, что мать обязательно накормит голодного гостя ужином. Дмитрий Коваль от Таниных приглашений отказывался. Она была его первым увлечением, а может, и неосознанной любовью, гордой и неприступной…
Таня, чтобы ничем не выделяться среди товарищей, так же как и все, брала паек – кусочек черного хлеба. Большинство студентов, в том числе и Дмитрий Коваль, не получали стипендию и несли хлеб на рынок, надеясь продержаться на обедах в студенческой столовой. Но что такое сто пятьдесят граммов в тот тридцать третий год! Небольшой мякиш непропеченного суррогатного хлеба, который прилипал к рукам и сам тянулся ко рту. Он не имел товарного вида и, пока несли его до рынка, казалось, уменьшался в теплых ладошках голодных подростков. Поэтому студенты обменивались хлебными карточками. Кто-нибудь один брал на семь карточек (шесть чужих и одну свою) сразу кило пятьдесят граммов, довесок съедал сам, а кило – целый килограмм! – нес на рынок, где легко менял его на десятку. Потом всю неделю по его карточке хлеб получали другие.
Тане не было нужды нести на рынок свой паек, но она из чувства товарищества тоже принимала участие в этой горькой игре, в большинстве случаев не требуя взамен чужой карточки.
Весной получилось так: когда Дмитрий Коваль в свою очередь забрал хлеб по Таниной карточке, техникум внезапно расформировали. Третий и четвертый курс перевели в Киев, а студентов первого, на котором он учился, а также и второго отпустили домой. Он не получил больше хлебную карточку и остался должником Тани.
Прошло много лет, отгремела война. Дмитрий Иванович забыл уже об этом эпизоде своей жизни, но сегодня, пройдя по знакомым дорожкам, вдруг вспомнил. До боли в сердце захотелось найти Таню. Да и причина есть – старый должок отдать. Впрочем, где его нынче добыть, черный как земля, клейкий как замазка, хлеб тридцать третьего года! А отдавать сегодняшний, пышный, настоящий хлеб неинтересно. Тот, наполовину с мякиной, был и вкуснее, и дороже. Тому хлебу и цены не было. Его ценой была сама жизнь. Видно, долг этот он, Коваль, уже никогда не отдаст. Да и где ее найдешь сейчас, Таню Пащенко? Кто знает, жива ли, как сложилась ее судьба? И фамилию она, наверное, сменила, не будешь же объявлять всесоюзный розыск!..
Воспоминания промелькнули быстро. Их вытеснила неотвязная мысль: «Как там в Выселках? Не прогремел ли во время моего отсутствия роковой выстрел, не пролилась ли кровь?»
Нет, полковник не считал, что угрожающее предупреждение – шутка. Так не шутят. Рассматривая наклеенные на листок из школьной тетради буковки, он обратил внимание на то, как неровно они наклеены, как танцуют эти бумажные буковки и налезают друг на друга строки. Дмитрий Иванович понимал, что тот, кто клеил их, находился в состоянии крайнего нервного возбуждения. У Коваля был большой опыт, и он хорошо знал, что происходит с человеком, когда у него взрываются страсти и он становится способным на поступки неуправляемые…
– Так что же ты хочешь, Дмитрий? – нарушил молчание профессор.
Голос Третьяка вывел полковника из задумчивости.
– Что с ней?
– Действительно нервы не в порядке, – сказал Третьяк. – Боюсь, что в ее случае медицина бессильна.
Коваль, в удивлении поднял брови.
– То есть как? Так страшно?
– Да нет, – врач чуть улыбнулся. – Просто нервное расстройство.
– А все-таки? На какой почве? – уже настойчиво начал расспрашивать Дмитрий Иванович. Может быть, он так и не заинтересовался бы этим недугом, если бы лицо Третьяка не приняло странное таинственное выражение.
– Понимаешь, Дима, – замялся тот, и полные губы его снова растянулись в неловкой улыбке. – Профессиональная тайна. Не разглашается.