355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Печенкин » Неотвратимость » Текст книги (страница 4)
Неотвратимость
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:59

Текст книги "Неотвратимость"


Автор книги: Владимир Печенкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)

8

В истории болезни указывалось, что двадцатилетний Михаил Бобков, монтажник, работая при аварии в скреперной будке домны, простудился на сквозняке. Чтобы удобнее работалось, парень скинул полушубок, понадеялся на закалку. Самоотверженность в штурмовой аварийной горячке? Зряшная лихость, нарушение техники безопасности? Как бы там ни расценивать, а доставлен монтажник Бобков в терапевтическое отделение с температурой 39,3, с диагнозом «пневмония». Больной находился в тяжелом состоянии, и Петр Федорович – он в тот вечер заступил на дежурство при больнице – еще раз зашел в палату. Да, пневмония. Влажные хрипы. Какой богатырь-монтажник! И в работе, видно, горяч, азартный. Ничего, этот справится с влажными хрипами…

В палату вошла дежурная сестра:

– Петр Федорович, к вам пришли, в дежурке дожидаются.

– Кто?

– Не знаю. Просили вас.

Петр Федорович не заметил, что сестра взволнована, голосок дрожит, вот-вот сорвется…

– Да кто там? Доставили больного? Что с вами, сестра?

– Просят вас…

Петр Федорович укрыл больного одеялом, похлопал ободряюще по плечу и отправился в дежурку. И здесь ему сообщили, что его сын Виктор убит.

Кто сообщил, Петр Федорович не помнил. Да и не вспоминал. Возле него хлопотала плачущая дежурная сестра, делала ему укол, подносила стакан, остро пахнущий каплями Зеленина. Покорно подставил руку для инъекции, выпил капли. Один у него был сын…

Сестра звонила по телефону, приехал кто-то из коллег.

– Петр Федорович, дорогой, поезжайте, отдохните. Санитарная машина вас доставит домой. Петр Федорович, вы меня слышите?

Отвечал всем:

– Подождите, пожалуйста, подождите.

Его жена, тоже врач, умерла десять лет назад. Она чудом, вернее, упорством жила, еще и работала в поликлинике– после тяжелого ранения под Сталинградом. Там она мужественно сражалась за чужие жизни в полевом госпитале. Потом долгие годы – за свою жизнь. И вот силы ее иссякли, и мужество уже не могло спасти… Петр Федорович и Витя жили вдвоем.

Доктор Алексеев тоже служил в полевом госпитале. И он мог погибнуть тогда от фашистской бомбы, от фашистской мины. Погибнуть на войне. Но как же Витя?.. Сейчас не война. Он вздохнул, оглядел всех и встал.

– Мне нужно поехать к нему.

– Но, Петр Федорович, вам лучше бы…

– Кто-то здесь сказал, что можно поехать на машине? Благодарю. Он, вероятно, в морге?

Он выдержал поездку в морг. Неподвижное белое лицо сына. Холодный лоб. Дорогу домой выдержал. Вошел в опустевшую квартиру. И этой пустоты он выдержать не смог.

Не плакал, не бился, не проклинал, не отвечал на хлопоты двоих врачей – коллеги не решились оставить в эту ночь Петра Федоровича одного. Как и в первые минуты, когда сообщили о гибели сына, охватило его сейчас оцепенение, но более глубокое и безнадежное, потому что тогда, в первые минуты, теплилась еще надежда, тогда все его существо отказывалось полностью поверить в ужас непоправимого.

Сидел в кресле с каменной неподвижностью. Коллеги подняли его, уложили в постель. Надолго. У Петра Федоровича отнялись ноги.

9

Его часто навещали коллеги из городской больницы. Лечащий врач, старичок-невропатолог, чудаковатый, флегматичный, в первые, самые трудные вечера просиживал здесь до полуночи, не утешал, не задавал глубокомысленных вопросов о самочувствии, а читал что-нибудь из новостей медицины, читал неторопливо, повторяя интересные строки, картавил через вставные челюсти. Мерные, шепелявые, шамкающие слова скользили над сознанием больного, мимо, мимо. Иногда усыпляли, иногда задевали, будили профессиональный интерес к новым диагностическим или терапевтическим приемам, вырывали из постоянных больных дум. Невропатолог дважды так и засыпал в кресле у постели, уронив журнал на пол, невозмутимый, старенький, многое на своем веку повидавший. Петр Федорович долго слушал его посапывание, смотрел на приоткрытый по-детски рот, на белые брови, смешно поднятые над очками. И тоже забывался непрочным сном.

Утром прибегали медсестры, умелые, ловкие, делали уколы, приговаривали бодро и весело. Вливания, ионо-форез, горбольничные новости – все, что могли ему во здравие дать. Он же смущался, что вот приходится кому-то беспокоиться из-за него, уверял, что чувствует себя лучше, и каждому посещению тихо, про себя радовался, насколько можно радоваться в его положении. Лечь в больницу решительно отказался. Коллеги не настаивали, полагая, что домашний покой лучше ему, чем больничное внимание. Он и сам уверял: дома мне спокойнее.

Но как жутко было видеть дверь, в которую еще недавно входил сын. Стул, на котором он сидел еще мальчонкой. Телевизор, им отремонтированный, будильник, подымавший его сначала в школу, потом на смену. Против воли чудилось: Витя здесь, он только вышел из комнаты… и полоснет по сердцу – он убит! Живой, веселый, деятельный приходил к нему сын в зыбких сновидениях, говорил с отцом, улыбался родной улыбкой… и кошмаром было пробуждение.

Приехала из Липецка дальняя родственница Филипповна, вдова, такая же одинокая, как и он теперь. Старушку маяли свои недуги, о которых, в отличие от многих сверстниц, распространяться не любила. Два одиноких человека обменивались за день едва ли десятком слов. Она подавала лекарства, приносила к постели еду, на его отрицательное качание головой сердито стучала ложкой о тарелку, и он, покорно вздохнув, без аппетита ел, чтобы не огорчать старуху – Петр Федорович терпеть не мог огорчать чем-либо людей.

Петр Федорович не смог быть на суде. Не видел убийцу сына. Но много думал о нем бессонными ночами, знал о нем, исподволь выведывая его черты от посетителей-коллег, хотя они темы этой избегали. Он болезненно рисовал в воображении лицо, глаза, плечи, фигуру убийцы – получалось что-то ненастоящее, расплывчатое, безличное и бесхребетное. Не мог представить его образ. Потому что не мог понять: зачем это сделал неведомый человек по фамилии Извольский?..

Потом ему сказали, что преступник осужден на десять лет в колонии усиленного режима. Петр Федорович не ответил на это ничего.

Приходили бывшие его пациенты – опытный врач и отзывчивый человек Алексеев имел в городе добрую известность. И уходили, его не увидя, – старуха Филипповна никого, кроме врачей, не допускала:

– Нельзя, хворает он.

– Знаем, что болен, потому и пришли, – отвечали ей. – Нас вылечил, а сам вот… Может, что ему надо, так скажите, мы постараемся…

– Надо покой. А боле ничего. Так что не прогневайтесь, не пущу.

Ей пытались вручить мед («горный, очень полезный, из Средней Азии!»), варенья малинового («свое, не куплено, с чаем пускай попьет…»). Филипповна отвергала дары: «У нас диетпитание».

Один, приличный и обходительный, шибко настойчивый, прибегал раза четыре, желал передать лично Петру Федоровичу ананасы.

– Да поймите же, их не достать!

– И не надо доставать. У нас диета. Нам, может, такие штуки вредно.

Филипповна невзлюбила этого обходительного: настырный, суетливый, от таких вот и здоровые хворают, не то что…

Петр Федорович, слышавший голоса в коридоре, спрашивал:

– Кто приходил?

– Да говорят, больные твои.

– Так, может быть, они на консультацию, а ты их опять выпроводила! Ах, как нехорошо!

– Да они здоровее тебя. Бог даст, сам оздо-ровеешь, тогда и лечи сызнова всех. А пока лежи знай.

Филипповна давно жила одиноко, люди ее утомляли, она полагала, что и Петру Федоровичу они только помешают выздоравливать. Неровен час, брякнут чего-нибудь неосторожно, либо сочувствовать кинутся, рану бередить. Пускала только «своих» – больничных сотрудников– эти полезные, боль понимают, зазря ни в теле, ни в душе не ковыряются.

Впрочем, однажды ее непреклонность поколебалась. Она увидела в окно, как у подъезда остановился легковой автомобиль, дверца распахнулась широко, резко, вылез крупный, седой, в пальто, без шапки, напористым шагом двинулся в подъезд. Вылез и шофер, стал протирать бок машины, слегка забрызганный. Видать, начальство какое приехало…

Филипповна хмыкнула про себя, поджала губы и пошла встретить да проводить.

На немой старухин вопрос посетитель поклонился крупной седой головой, спросил глуховатым голосом:

– Доктор Алексеев здесь живет? Можно его видеть?

Филипповна подумала, что вот этот и в самом деле на консультацию норовит – говорит уверенно, а как бы с виноватинкой, веко дергается. Совесть бы поимел: других докторов ему мало?

– Хворает доктор Алексеев, – ответила сурово. – В поликлинику идите, ежели врача вам надобно.

– Не врача, а его бы увидеть хотел…

– Не велено. Покой прописан.

К ним уже приезжали на легковых автомобилях – из горсовета, из горкома, – Филипповна тоже не допустила: мало ли что из горкома, больному только лечащий врач – начальство. И те ушли, пожелав Петру Федоровичу быстрейшего выздоровления.

Этот не уходил, не говорил пожеланий. Только несколько раз кивнул понимающе. Брови надломились, глаза понурились – опять же ровно повиниться хотел. Али когда-то обиды Петру чинил? Али уж не родич ли того бандюги? Нет, у родичей совести не хватило бы сунуться… Виноватость так не шла энергичному, четкому лицу, что старуха медлила закрыть дверь.

– Как его состояние?

– Да уж состояние…

– Понимаю. – Широкие плечи дрогнули.

– Вы из горсовета, что ль? Приходили уж из горсовета.

– Нет, я с завода.

– Лечились у него или как?

– И не лечился. Мы незнакомы.

– Почто же пришли-то?

– Узнать, не нужно ли чего? В его несчастье… Словом, нужна ли какая-либо помощь? Что могу для него сделать?

– Здоровья своего одолжить не можете, а в остальном все больница делает.

– Так. Ну, извините. До свиданья.

Он пошел вниз по лестнице. Филипповна еще раз подивилась: такой крепкий, в полной силе мужчина, а чтой-то в нем горюет – ишь, идет, как в воду опущенный. И не знаком, и не лечиться… С лица и со спины вот – человек хороший, самостоятельный. Жалко даже его выпроваживать.

– Погодите, – сказала Филипповна. – Вот я погляжу, как он там, не задремал ли. Ну глядите, чтоб про сына ни-ни.

Петр Федорович читал.

– Кто приходил?

– С завода какой-то.

– Опять выгнала?

– Нет. У дверей стоит.

– Так проси! Может, необходимо человеку.

Петр Федорович не мог вспомнить, от чего лечил этого человека, стоящего у двери. Что-нибудь неопасное– сложных пациентов доктор помнил долго.

– Позвольте, с кем имею удовольствие?..

– Ельников, директор завода «Механик», – представился посетитель, – Заехал узнать…

– Проходите же, садитесь вон в кресло. Слушаю вас, чем могу помочь?

– Вы – помочь? Доктор, да это я заехал узнать, не нужно ли вам что-нибудь!

Ельников присел в кресло. Только сейчас пришло ему в голову, что ведь к больному следует приходить с фруктами, с конфетами… или с чем? Когда была в больнице жена, он знал, что ей нужно, что она любит.

– Просто зашел навестить. Мы оба фронтовики, оба… – Ельников чуть не сказал «отцы», – оба, насколько мне известно, воевали на Первом Украинском.

Петр Федорович улыбнулся:

– Это вы воевали, а я лечил.

– Значит, тоже воевали.

– Пусть так. Но уж если мы фронтовики, так и говорите прямо: с чем пришли? По внешнему виду, здоровьем природа вас не обидела. Вот разве что нервы… А? Отдыхать надо вам полноценно, дорогой мой.

– Нервы? Это временно. Пройдет. Не обо мне речь. Что мы, завод, можем сделать для вас?

– Право не знаю. Ничего мне не нужно. А скажите-ка, что у вас с профилакторием? Закончили стройку?

– Два корпуса закончены полностью, в третьем отделочные работы. В июле планируем первый массовый заезд. Хотите, пришлю вам путевку? Какой там воздух, бор кругом сосновый, река чистая, рыбная! Хотите? Сами сказали: полноценный отдых…

– Я наотдыхался, дорогой мой. Пора бы и к обязанностям приступать, да вот ноги…

– Вам нужно еще…

– Работу нужно, вот что. У вас, Николай Викторович, ранения были? В госпиталях прифронтовых леживали?

– Дважды. Пулевое в плечо, осколком в ногу. Но, как видите, ваши фронтовые коллеги починили надежно.

– Мы старались. Но я о другом. В госпитале, раненным, бомбежку не испытывали?

– Случалось.

– Ага! Помните ощущение? Когда не в бою, не при деле ты, а… В каких войсках служили?

– Артиллерия. Командовал батареей, дивизионом.

– Вот! В сражении вы – бог войны. Бьете по цели, и в вас снаряды летят, и рвутся близко, а вы плюете на все это, вам некогда переживать свист осколков, грохот, опасность, вам цель поразить надо! Так ведь? Так. И совсем иное в госпитале: беспомощный, на койке лежите, а над вами завывают вражеские моторы, смерть висит, и руки, и мысли делом не заняты, тут вы сами – цель. А?

– Мерзкое состояние! – подхватил Ельников. – И ведь, черт возьми, бомбили-то железнодорожную станцию, а госпиталь в лесу, в палатках, и умом понимаешь, что не в тебя свистит бомба, а – жуть! Бессильный страх в койку вжимает…

– Да, вот именно! А вы говорите!..

– Что я говорю? – опешил Ельников.

– Что меня в сосновый бор, в тишину у речки. Не-ет, дорогой мой, при ничем не занятых мыслях и руках тяжело выносить удары. Сами знаете по военному времени.

– И по мирному времени знаю, я ведь тоже чуть сына не потерял… – Ельников закусил губу: о-о, как неосторожно вырвалось!..

– А что с сыном? Болезнь? Ранение?

– Пожалуй, болезнь. Но кризис как будто миновал. Оставим эту тему, Петр Федорович.

– Болезнь, это несколько другое по сути. Тут пока никто не застрахован. Но почему мы, наши сыновья не застрахованы от…

Упоминание о чьем-то сыне, тоже чуть не потерянном, всколыхнуло то, о чем думал Петр Федорович все эти месяцы, о чем избегали с ним говорить. И Ельникову, совершенно незнакомому человеку, но ровеснику, тоже отцу, бывшему фронтовику Петр Федорович излил свое недоумение.

– Почему?! А? Все это время беспокоит меня вопрос… Что же за люди – сегодняшние преступники? Нельзя же отделаться одними словами: моральный урод. Ведь он не сумасшедший, он вменяем. Нормален, как ни странно. Вам доводилось видеть лицом к лицу фашиста? Пленного солдата или офицера, какие они были году этак в сорок втором? Я видел, лечил даже раненых пленных солдат. Ну и вот, я всем сознанием своим, каждым нервом против фашизма с его жестокостью, надменностью, с его презрением к человеку, к жизни человеческой. И все-таки могу понять его, того солдата, гитлеровца. Его с юности, с детства натаскивали: «Убивай! Убивай всех, ибо ты ариец! Убивай во имя идеи, тебя благословляют фюрер и бог, убивай! Грабь! Громи!» Он отравлен фашизмом чуть ли не с пеленок. У нас иное, у нас с детства внушается, что человек, его жизнь, счастье, честь – превыше всего. Так почему у нас есть убийцы? Кто их воспитал?

Петр Федорович умолк – над ним стояла Филипповна, молча укоризненно покачивая головой.

Побледневший Ельников вымолвил, как пощады просил:

– Доктор, прошу вас, хватит! Не надо!

– Надо! И говорить, и искать, и действовать, как на фронте…

Филипповна перебила:

– Пора вам уходить, мил человек. Не прогневайтесь.

– Филипповна! Как не стыдно! – возмутился Петр Федорович.

– В самом деле, мне пора, доктор, – поднялся Ельников, – я еще буду заезжать к вам, если позволите. Что нужно, чтобы вы поскорее встали на ноги? Что могу для вас сделать, доктор?

– Что вы можете, то уже сделали.

– Не понял.

– Да вот пришли ко мне. Чуткость, дорогой мой, тоже лекарство. Еще какое сильное лекарство! Внимание человека к человеку, не формальное, не казенное – а от души. Вы пришли – от души. Мы и незнакомы, и делом никаким не связаны, а вот навестили.

Ельников вынул платок. В комнате не жарко, но он отер лоб, щеки – чтобы хоть на секунду скрыть от доктора свое лицо. Думал: «Связаны мы, доктор, связаны… Делом, тем самым, что вас подкосило. Дружки они, мой сын и убийца вашего сына. Виноват я, доктор, вот что привело…»

Вслух сказал:

– Я оставлю телефоны, домашний и служебный. – Вырвал листок, написались неровные, шаткие цифры. – Звоните в любое время, если потребуется что. Выздоравливайте, доктор.

– Обязательно. Только бы мне на ноги, потом легче пойдет.

Петр Федорович протянул бледную руку с тонкими пальцами.

Филипповна проводила Ельникова и поспешила к больному. Петр Федорович, приподнявшись в постели, шевелил под одеялом коленями.

– Дрыгаешь? – грубовато похвалила Филипповна.

– Послушай, а Ельников-то – с душой мужик. А? Как это ты его впустила, ангел-хранитель?

– Что, не надо было?

– Нет, хорошо, правильно.

– То-то. Я век прожила, людей чую.

– Говорят, человек он порядочный. И за это, видать, нервами расплачивается.

– Оно завсегда так. А ты вот: на ноги встану, на ноги встану, а сам ешь худо, ровно ребенок маленький. Манную кашу сварила, принести?

Ельников сказал шоферу:

– В управление, – и хотел сесть в машину. Тут его позвали вкрадчиво:

– Николай Викторович, здравствуйте!

Пригнувшись к машине, глядя исподлобья, Ельников кивнул – он узнал Извольского, видел его на суде. Но там Извольский был бледен, подавлен, плакал даже. Теперь, похоже, совсем оправился. Улыбка бодренькая, этакая свойская и в то же время настойчивая… как у «толкача», который хочет отхватить сверх лимита дефицит. И повадка та же: руку на дверцу как бы случайно положил и придерживает, не сядешь в машину.

– Простите великодушно, Николай Викторович, вы не у Алексеева были? Ах, такое горе, такая у нас с ним трагедия!.. Скажите, как его самочувствие?

– К сожалению, намного хуже, чем у нас с вами.

– Я много раз заходил, хотел лично высказать соболезнования… Но эта старая ведьма… – У Ельникова дрогнула щека, Извольский заметил, поправился: – Эта старушка никого не пускает. Но у вас, я вижу, контакт наладился?

– Зачем вам доктор Алексеев? – прямо спросил Ельников.

– Ах, Николай Викторович! Как никто другой, я способен прочувствовать его муки! Так хочется его поддержать, и морально, и, если нужно, материально… Фрукты вот ему нужно кушать, а их у нас, знаете, нелегко достать. Скажите, как он? Ему лучше? Ужас! Мы потеряли самое дорогое – наше будущее, сыновей! Вы ж понимаете, вы сам отец, ваш Олежка такой…

– Извините, мне надо ехать, – Ельников решительно раскрыл дверцу. – А вы не ходите к Алексееву, не смейте ходить. Слышите?

10

Лишь в середине мая Петр Федорович поднялся на ноги. Филипповна водила его по комнате вокруг стола. К концу мая уже и сам, с тросточкой, в погожий день долго спускался по лестнице, под надзором все той же Филипповны – посторонней помощи он совестился – выбирался на улицу.

Уговаривали ехать на курорт, на юг, принимать ванны. Возражал: «Дома стены помогают». Главный врач больницы схитрил: сам принес и вручил путевку, при этом– расхваливал курорт, что там просто-таки чудеса происходят, инвалиды исцеляются, и что достать путевку – тоже чудо административной оперативности. И Петр Федорович согласился, чтобы не огорчать доброго главврача.

В самом деле, южный курорт вернул ему здоровье – что возможно было вернуть. Приехал и на другой же день явился в свою больницу, без тросточки, загорелый, лицо как фотонегатив – темное, а волосы белые-белые. Коллеги радовались, во-первых, так веег-да радуются врачи каждому выздоровевшему. Во-вторых, что вернется к ним опытный терапевт. Однако лечащий врач, флегматичный старичок-невропатолог, на все лады осмотрев и ощупав бодрящегося Петра Федоровича, велел. продолжать процедуры, продлил больничный лист. Петр Федорович обижался, уверял, что ему сейчас нужна разминка, работа хотя бы неполный день. Невропатолог приводил свои резоны, убеждал окольным путем, аналогиями:

– А я ведь, Петр Федорович, все еще в подвале живу. Да-с, представь себе, все еще. Наш дом второй год на капитальном ремонте. Хотели ремонтники как лучше, а вышло как хуже. Они, видишь ли, в свое время обязательства громкие приняли: сварганить капремонт досрочно. Ну-с, выполнили, доложили и отметили. Прекрасно. Только в дом въезжать нельзя. То канализация вдруг подвал затопит – трубы из-за поспешности не сменили, то водопровод где-то там заткнется сам собой, то полы в дугу изогнутся. Полгода доделывают. А жильцы кто где ютятся, ждут.

– Надо же куда-то идти, добиваться! – тотчас отзывался Петр Федорович. – В горжилотдел или еще куда. У тебя радикулит, тебе нельзя в подвале! Время у меня сейчас есть, схожу вот, поговорю.

– Уж из тебя ходок… Да ты и о себе никогда порадеть не умел.

– Для себя просить неудобно. Надо же – второй год в подвале! Разве можно так!

– Погоди, ты не сочувствуй, а на ус мотай. Не жалуюсь я, для примера говорю: дом шлакоблочный, и то спешка ему боком выходит. Ты у меня на капремонте– могу ли тебя досрочно на работу выдать, чтоб после долечивать? Нет, дружочек, не просись. Когда забегаешь, как до болезни, вот и отпущу с больничного с чистой совестью. А пока – покой, да-с.

– Покой – это не для меня, вредно мне его принимать в больших дозах.

– Кто из нас лечащий врач? Я? Вот я и определяю дозу.

Подобные споры возникали между ними не раз. Невропатолог славный был старик, а с хорошими людьми Петр Федорович спорить не любил. Смирился, брал продленный больничный лист и шел домой. Шел, обязательно обходя стороной лежавший на его пути сквер, тот самый сквер, где убили Витю… Петр Федорович выполнял указания лечащего врача: нужен покой. Чтобы скорее вернуться к работе и опять беспокоиться, волноваться за чье-то здоровье, чью-то жизнь.

Стояла июльская теплынь. Набегали веселые дожди, поливали зелень, умывали улицы, дома и так же быстро уносились, предоставив солнцу снова сиять и греть. Ранними погожими утрами Петр Федорович ходил на площадку соседнего детского сада. В этот час здесь нет воспитателей, еще спят у себя дома ребятишки– никого на песчаных дорожках, скрытых акациями. Петр Федорович снимал пиджак, аккуратно клал на ребячью скамеечку. Пытался бежать по дорожке. Минуту передохнув – еще раз, еще. Поглядывал на часы, чтоб не застали его за смешным ковыляющим беганьем. Ноги надо разминать, приучать, чтоб слушались, подчинялись. Пора, давно пора на работу.

В то утро, немного запыхавшись, довольный, что бег получается все ровнее, Петр Федорович надел пиджак, присел отдохнуть. Солнечные лучи не успели еще прогреть, просушить ночную влажность зелени, было свежо, светло в молодом детском скверике. Засмотрелся доктор Алексеев, задумался.

За углом, со стороны фасада, тихонько скрипнула калитка. Петр Федорович глянул на часы: рано еще воспитательницам и нянечкам, да уж, видно, домой надо пойти, чтоб не застали, а то неудобно будет. Навстречу из-за угла вышел плотный, средних лет мужчина в ладно сшитом белом костюме. Петр Федорович подумал: «Не замечены ли мои тут забеги? Скажут, впал старик в детсадиковый возраст…»

– Тысячу извинений, доктор, что нарушил ваше уединение, – мужчина почтительно снял шляпу. – Рад, весьма рад видеть вас, э-э… надеюсь, в полном здравии?

– Доброе утро, – поклонился и Петр Федорович. Обратил внимание: незнакомец говорит бодрые слова и радостным тоном, между тем круглое его лицо хранит выражение горестное. Болен?

– Простите еще раз, доктор, но мне нужно с вами поговорить. Очень нужно, поверьте. Иначе не решился бы беспокоить.

– Ничего, прошу вас. Может быть, домой ко мне? Или позже, в поликлинике?

– Я не задержу вас долго.

– Что ж, к вашим услугам. Вы у меня не лечились?

– Нет. Я здоров. То есть здоров физически. Боль другого рода… Давайте сядем, в ногах правды нет… ах, извините, я не о ваших ногах, пословица такая. Дальше, прошу вас, там есть беседка.

Он уверенно вел в акации, слегка поддерживая под локоть. Беседка низенькая, детская, со всех сторон зеленью укрыта.

– Садитесь, доктор.

– Благодарю. Но право же…

– Сейчас, сейчас. – Незнакомец покашлял в ладонь. – Доктор, моя травма, моя рана… похожа на вашу. Выслушайте, прошу, и вы поймете, вы окажете нам снисхождение, доброе ваше сердце известно всему городу…

– Успокойтесь же, – сказал Петр Федорович. Но сам почувствовал какое-то беспокойство. – Объясните, в чем дело.

– Только от вас, доктор, зависит судьба молодого, очень способного… Но позвольте представиться, моя фамилия Извольский, Владислав Аркадьевич Извольский.

Доктор Алексеев хотел встать и – то ли уйти, то ли… бог знает что… Не встал. Вдруг мертвыми сделались ноги. В груди ледяное что-то повернулось, стеснило. Зелеными стали не только акации, но и стены, и небо, все кругом. Наплыл тошнотворный страх, словно в болезненно кошмарном сне, когда надвигается нечто мерзкое, опасное, надо крикнуть, бежать, а голос, тело скованы бессилием… Нельзя, нельзя, надо очнуться, одолеть слабость, надо одолеть все это…

– Ради бога! – шептал рядом Извольский. – Доктор, выслушайте, не уходите! Неизвестно, кому сейчас хуже, вам или мне.

Слов Петр Федорович не понял. Сквозь зеленый туман проникли только звуки, и было в них неподдельное, искреннее. Это помогло ему очнуться – доктор Алексеев привык отзываться на звуки боли. В ступнях знакомое покалывание – неприятно, а лучше все ж, чем мертвенность, деревянность их. Снять бы туфли, массаж бы… Этот человек что-то говорил? Ах да. Он Извольский. Отец того, убийцы. Зачем он? Подождал бы, что ли, пока хоть ноги, ноги окрепнут. Да и тогда– зачем? Кажется, смог пошевелить пальцами? Да, смог. А встать? Нет. Уж если состоялась эта тягостная встреча, надо через нее пройти, пусть вот так, с бессильными ногами. Так что он?

– …У вас пережито, у меня все впереди. Десять лет! Доктор, это ужасно! – Извольский сдавил пальцами виски, закачал головой. Вышло несколько театрально. Петр Федорович подумал так и одернул себя: «В горе мы не следим, театрально или нет. Но зачем он все это?!»

– Скажите наконец, зачем вы…

– Да-да, сейчас, – заторопился Извольский. – Я боюсь, доктор. Боюсь, что Радик там погибнет. Видели бы вы, как увозили его из суда! Он совершенно убит…

– Убит не он!

– Душевные муки страшнее! Честное слово, лучше бы я был на вашем месте, чем…

– Я не хотел бы поменяться с вами горем.

– Вот видите!

– Да что вам от меня-то?

– Снисхождения, доктор! Мы будем в вечном долгу, только отнеситесь к нам снисходительно. Клянусь, я тоже скорблю о вашей потере. Но какой смысл в гибели двоих? Областной суд вынес приговор, Верховный суд республики оставил без последствий, нашу апелляцию, но мы напишем дальше, в Президиум Верховного…

– При чем тут я?

– О, вы могли бы… Если бы пожелали… пожалели… Простите, я волнуюсь, боже мой! Если бы к нашему обращению в Президиум… присовокупили… что не хотите лишних потерь, что просите смягчить наказание…

Он уже не слушал. Смотрел на Извольского, на белую его руку, белые чистые пальцы, придерживающие шляпу, чтоб не упала с узенькой скамейки. Пальцы не дрожали. Изящные, цепкие, с обручальным кольцом и еще с одним, ценным, должно быть. «Самое главное во вселенной – лишь он, его семья, все остальные люди—* чужие, из них надо извлекать пользу. Из меня он тоже хочет извлечь пользу. Даже странно, почему не пришел раньше? Мог прийти и тогда, сразу, к лежащему, тяжелобольному, ему ничего не стоило. Извольскому-младшему тоже ничего не стоило ударить… Смогу я встать? Смогу? Нужно сейчас же уйти».

Петр Федорович уперся ладонями в крашеные рейки скамьи, подался вперед, приготовился… От напряжения, от недоверия к своим ногам, от голоса, назойливо молящего, – опять в глазах позеленело, не подняться… Переждать, сейчас пройдет.

Извольский все говорил. Петр Федорович слышал то дрожащий шепот, то напряженно-жалкий чуть ли не плач. Слов не было, они скользили мимо, только плачущая интонация, звуки в зеленых кругах напоминали о чем-то уже слышанном или виденном, смутно, как во сне бредовом, напоминали… Голос этот, вкрадчивый будто…

«Бред у меня? Надо уйти, как-нибудь уйти…»

Извольский говорил, и слова падали мимо сознания.

Алексееву почудился запах гари. Он вспомнил.

Горький дым стелется в сером безветрии над землей, за его сизыми пластами – голые печи, трубы… Першит в горле, слезит глаза. Старший лейтенант медслужбы Алексеев морщится от дыма, от рыдающего взахлеб, молящего голоса, от хриплой матерной брани. Крик боли всегда действовал на Алексеева однозначно– скорее надо помочь. Брань, тем более при женщинах, при детях, рождала резкий протест. Но сейчас обратное происходило в нем: плач вызывал негодование, мат – сочувствие. Воет в голос и бьется на земле парень лет двадцати, Алексееву примерно ровесник. На коленях, съежившись, в предсмертном ужасе бьется лицом в опаленную землю, царапает ее грязными татуированными руками. Кругом стоят санитарки и медсестры в военном, местные бабы и старики, кто в чем одеты, оборванный мальчик с бледным лицом, пятеро или шестеро солдат из какой-то пехотной части – солдаты его и изловили, полицая. Сержант и плечистый солдат удерживают, не пускают щуплого, расхристанного старичонку, а тот рвется к полицаю, кроет матом: – Пусти, тудыть твою!.. Пусти, уничтожу гниду! Ты кого обороняешь?! Он стерва хуже Гитлера, он всем людям враг! Над нами измывался, девок, баб наших… Пусти!!

Сержант приводил свой резон:

– Батя, остынь, не лезь. Гада сперва допросить надо. Приказано всех пленных в штаб… Мне, что ль, охота с ним валандаться? Мне часть догонять надо.

– Пусти, Христом богом прошу! Какой он, к черту, пленный, он уголовник продажный! Гитлерам село жечь помогал…

Бабы молчали, не спорили с сержантом, только надвигались со всех сторон, оттирая санитарок. У иных откуда-то взялись обломки, горелые доски. Сержант уловил их тактику.

– Хватит, отставить разговоры! А ну, отойти всем, шагом марш! Батя, я кому сказал! – И когда все местные неохотно попятились, велел солдату – Отведи гада до штаба. В поселке должен дислоцироваться наш штаб дивизии, вон по той дороге два с половиной километра. Особистам сдай эту слякоть, и чтоб живо догонял, понятно?

Полицая пнули, дернули, подняли. Он перестал выть. Алексеев хотел рассмотреть лицо – какой он, предатель? Не увидел лица – нечто грязное, трясущееся, в крови. Солдат тронул полицая стволом автомата, и тот засеменил босыми ногами, руки назад (на левой Алексеев разглядел татуировку – гадюку), подняв плечи до ушей, торопясь прочь от расправы.

– Чтоб живо, понятно? – крикнул еще раз сержант.

Солдат кивнул через плечо, не выпуская из зубов самокрутку. Старичонка плюнул сержанту под ноги и ушел, скрылся в дыму. Бабы хмуро провожали взглядами солдата и полицая. Кто-то сказал, что старичонка был партизанским связным и что у него погибли двое сыновей.

А спустя какой-нибудь час старший лейтенант Алексеев перевязывал голову тому солдату, конвоиру. Парень дешево еще отделался. Очень уж поверил в жал-кость пойманного полицая. Вел, покуривая, поплевывая, – не врага вел, а так, слякоть ничтожную. А слякоть, попросившись сесть по надобности, – жердь в руки да солдата по голове. Добро, что настырный тот дедок сторонкой за ними увязался да вовремя и кончил предателя из трофейного парабеллума, когда уж грязные руки с наколками рвали автомат с груди оглушенного солдата…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю