Текст книги "Станислав Лем"
Автор книги: Владимир Борисов
Соавторы: Геннадий Прашкевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)
4
Второй сборник 1965 года – «Охота» – рассказывал о пилоте Пирксе и, кроме известных уже рассказов, включал новые: «Охота», «Несчастный случай», «Рассказ Пиркса», в которых молодой упорный пилот постепенно взрослеет, набирается опыта. Ещё в сборник вошли «Два молодых человека» и «Альтруизин, или Правдивое повествование о том, как отшельник Добриций Космос пожелал осчастливить и что из этого вышло».
«Альтруизин» – глубокая вещь.
Не случайно Лем постоянно включал его в «Кибериаду».
Всемогущие энэсэрцы, достигшие Наивысшей Ступени Развития, не раз пробовали осчастливить всех с помощью самых разных способов, однако пришли к выводу, что это не имеет смысла. Ведь осчастливливание чудесами, несомненно, рискованный приём. Да и кого таким образом преображать? Отдельных индивидов? Но избыток красоты рвёт брачные узы, излишний разум ведёт к одиночеству, а богатство – к безумию. Нет уж! Отдельных индивидов осчастливить невозможно, а общества – не позволено; каждый индивид, каждое общество должны следовать естественным путём, предназначенным самой природой для восхождения по ступеням развития: В результате энэсэрцы безвольно валяются на электронном песке: ведь когда ты всё можешь, ничего не хочется.
Неутешительную картину представляет общество, осчастливленное с помощью альтруизина. По глубинному замыслу изобретателя, препарат должен был внедрить в общество «дух братства, дружбы и глубочайшей симпатии». Ведь поскольку соседи каждой счастливой особи тоже испытывают счастье, то чем счастливее эта особь, тем интенсивнее блаженство соседей. Поэтому они желают такой особи ещё больше счастья – сначала, понятно, в собственных интересах, а потом от всей души. Если же кто-то рядом страдает, все тотчас поспешают на помощь, чтобы избавить себя от индуцированных страданий.
Увы, благими намерениями вымощена дорога в ад.
Реальные результаты действия альтруизина поистине ужасны.
У коттеджа молодожёнов, например, собирается целая толпа, чтобы из самых чистых побуждений поучаствовать в их счастливой первой брачной ночи. А с сочувствием к страдающим, ну, с этим никак не получается. Этих страдающих или норовят побыстрее удалить за пределы чувствительности альтруизина или же радикальным способом облегчают их страдания, так, чтобы они ничего больше не чувствовали.
Кстати, в «Альтруизине» Станислав Лем в уста некоторых энэсэрцев вложил своё чётко обозначенное и обдуманное отношение к проблеме прогрессорства. Допустимо ли развитой цивилизации вмешиваться в жизнь другой, стоящей на более низком уровне развития? Ответ (по мнению энэсэрцев) подразумевается: такая помощь никогда не приведёт ни к чему хорошему.
5
В августе 1965 года появилось и третье издание романа «Неутраченное время» – в трёх томах. Этим изданием краковское Литературное издательство обозначило начало выхода первого собрания сочинений Станислава Лема, которое печаталось вплоть до 1978 года (всего вышло 28 томов).
Конечно, это стало Событием.
И для Лема, и для его читателей.
Работа писателя была отмечена литературной премией II степени министра культуры и искусства ПНР – за творчество в целом, а на телевидении поставили телеспектакль «Профессор Зазуль» – по одному из рассказов знаменитого звездопроходца Ийона Тихого.
В том же году с 5 по 9 сентября 1965 года Станислав Лем участвовал в симпозиуме, посвященном знаменитому чешскому писателю Карелу Чапеку (1890–1938).
Лем с большим удовольствием писал Мрожеку (20 сентября 1965 года):
«Был я в Чехии, с Анджеем Киевским, десять дней на симпозиуме, посвященном Карелу Чапеку, который проводило Европейское содружество писателей COMES[56]56
Comunita Europea degli Scrittori (ит.).
[Закрыть]. До того я был в Чехии пару лет назад. Из экономически-продовольственного коллапса они выбрались. Колбас, копчёностей, бананов, апельсинов – горы. Я жил поначалу в роскошном отеле в Марианских Лазнях (Мариенбад). Красный плюш, псевдобарокко, кельнеры, похожие на профессоров, ванные, как бальные залы, ванны на львиных ножках, атласы, кисти, театральная бар-сцена среди леса колонн, – а среди всего этого крутятся скучающие валютные “быки”, которые по инерции приезжают из какой-нибудь Бельгии или Голландии поваляться в лечебных грязях. Я познакомился там с несколькими французиками, с господами Робером Пинго, Морисом Надо, Маргаритой Дюра, Роже Кайуа, – и с самим Роже Гароди. Но интеллектуальная жизнь – внутри делегационная – оказалась совсем неинтересной. Скорее, интересными оказались мои личные перипетии. Застигнутый перед отлётом в Варшаве непогодой, я, например, пытался защититься от дождя приобретённым зонтом, но это не помогло. Уже в Праге я познакомился близко с вирусами и насморком и там же заразил Киевского, который жутко занемог, а я, поскольку это были мои вирусы, взялся за ним ухаживать, одним словом, говорили мы с ним за малыми дозами сливовицы и бехеровки – о жизни, также и о смерти. Добрый он парень, закомплексованный, правда, нервный, а в общем, способный, но недооценённый, и живёт за бортом действительности. Братание наше достигло пика по возвращении из Лазней в Прагу, где нас по воле случая разместили на этот раз в какой-то паскудной гостинице, из которой мы выскакивали в город, чтобы совершить торговые нападения…
Был я, как говорится, на щите: министрами принимаемый, коктейлями угощаемый (кампари). Ел удивительные блюда, такие как лосось в ландышах и желе, корону св. Вацлава из заячьего паштета, величины (сама корона) сверхъестественной, очень вкусную, салаты и прочие чудеса, даже названий которых я никогда не слышал, а также марципанов горы. Но всё это – в полном вакууме духа. Делегацию СССР возглавлял некогда могущественный бугай соцреализма, сам поэт Сурков, ныне тихий и скромный хрыч, который всех, кого мог, затаскивал в свой номер, из бездонного чемодана доставал бутылку (водка петровская, отличная) и упаивал гостей, общаясь только жестами, поскольку никакими языками, кроме своего родного, не владеет. По случаю отсутствия соответствующих женщин сексуальной жизни внутри симпозиума, можно сказать, не было…
Принимали нас также бургомистр Праги в ратуше, весь в золотых цепях, и Svaz Spisovatelu[57]57
Союз писателей (чеш.).
[Закрыть]. Я заметил, не в первый раз уже, что мужчины у чехов всегда почему-то красивее прекрасного пола. Они флегматичны, мало чем интересуются, зато очень довольны сами собой, очень себя любят, себя хвалят, о себе без перерыва говорят, – например, во время поездки из Праги в Марианские Лазни автобус вдруг останавливается посреди чистого поля и высаживают нас, заграничных, удивлённых, и показывают отмеченный собаками камень – старый, серый, никакой, и объясняют, что это центр всей Европы. Оказывается, это с точностью великой определили профессиональные географы ещё блаженной памяти австро-венгерской монархии сто лет назад. Или рассказывают, что в том-то и том-то веке Прага была больше Парижа во столько-то раз. Всеобщее самолюбование в интеллектуальной плоскости проявляется и в твёрдом убеждении о страшной свободе, царящей ныне, – но при этом, к примеру, никакой иностранной прессы у них не найти. Забавный народец, весьма практичный, но как бы в последние годы поблекший…
А вот мои главные приобретения:
1) заводной слон, который пускает из хобота мыльные пузыри;
2) космонавт, тоже заводной, с идиотской улыбкой ходит и даже не падает;
3) маленькая космическая ракета;
A) frankfurters, или сосиски в консервных банках.
Ну, вот и всё. Слон в дороге сломался, но я его починил»{109}.
6
А вот выдержки из письма Мрожеку от 16 октября 1965 года:
«Пишу тебе уже за пару часов до отъезда в Москву. На прошлой неделе был в Варшаве в качестве гостя на Конгрессе Профсоюзов, где познакомился с Егоровым, космонавтом-врачом, который безумно любит меня и мои книги. Он пригласил меня к себе в гости, когда буду в Москве, так что я уже свой среди космонавтов…»{110}
В СССР исполнилась мечта Лема «поговорить с академиками».
Писатель побывал в Харькове, в Москве, в Ленинграде. Приехал он в составе польской писательской делегации, в которую входили Мария Климас-Блахутова (Катовице), готовившая серию репортажей для еженедельника «Панорама», Эдмунд Кизюрски, председатель Лодзинского отделения Союза польских писателей, прозаик Мариан Пехаль (Лодзь) и поэт Юзеф Ратайчак. Правда, Лема почти сразу «изъяли» из состава польской делегации. В СССР он был очень популярен. Его принимал нобелевский лауреат академик Пётр Капица (1894–1984), с ним беседовал глава Эстонской АН Густав Наан (1919–1994), ему разрешили посетить Объединённый институт ядерных исследований в Дубне, где показали синхрофазотрон.
В Дубну Лем ездил с писателем-фантастом Евгением Велтистовым (1934–1989) и поэтом Давидом Самойловым (1920–1990).
«Станиславу Лему, сыну врача, – писал об этой поездке Велтистов, – было восемнадцать лет, когда Гитлер напал на Польшу. В оккупированном фашистами городе он работал автомехаником, постигая, по его же словам, “искусство малого саботажа”. Вражеские машины должны были выходить из строя не сразу, а где-то на дороге и на долгое время – это требовало умения. Но как бы умно ни устраивались аварии, однажды механику пришлось бежать, скрываться, переходить линию фронта.
После войны Лем учился в Краковском университете. Ему предлагали работать автосварщиком; в те времена дневной заработок сварщика равнялся месячной стипендии студента, но Лем хотел стать медиком. После окончания института он работал в родильном доме, первый брал в руки новорождённых.
Худощавый седой человек. 44 года. Рабочий. Врач. Писатель. Коммунист.
Голые деревья. Деревянные домики. Дорожки, убегающие от крыльца в лес. Грузовики, набитые белыми кочанами. Выпуклые очки и выпуклое окно автобуса. Станислав Лем, известный польский писатель-фантаст, едет в Дубну смотреть синхрофазотрон. Не едут ли вместе с нами его герои – Пирке, Ион Тихий, Эл Брегг? От этого впечатления трудно отделаться. Лем это чувствует и смущённо улыбается.
“Как, вероятно, большинство писателей, – говорит он, – я, когда начинаю новую вещь, не знаю, что будет дальше. Иногда как будто должен получиться небольшой рассказ, как вдруг тебя понесёт, и ты с удивлением наблюдаешь, что рассказ растёт и растёт. Или никак не могу закончить: просто не могу придумать конца. Очень много неудавшихся вещей. Я не считал, но примерно процентов тридцать. Выписок почти не делаю. Отмечаю нужные места закладками, ставлю книгу на полку. (Есть у меня и “моя” полка; там все издания не помещаются, я складываю книги в гараже.) Но пишу только тогда, когда чувствую, что свободно владею материалом. Для работы мне нужны три вещи: книги на полках, машинка и тишина. Ещё, конечно, кофе и много сигарет. Писать авторучкой разучился, диктовать не могу, мысль должна пройти через руки, а на машинке можно писать и в темноте”.
В объединённом институте ядерных проблем работают сотни физиков, представляющих десять стран мира. Директора института академика Н. Н. Боголюбова нет в Дубне; нас принимает вице-директор – чешский профессор И. Улегла.
– Я только что с удовольствием прочитал вашу книгу “Возвращение со звёзд”, – сказал профессор, поздоровавшись с Лемом. – Как читатель хочу задать вам один вопрос. Если в будущем, которое вы описываете, главенствуют новые идеи, новая техника, то почему же не меняется столь радикально психология самого человека?
– Это сложный вопрос. Вероятно, можно искусственно изменить психику путём вживления электродов в мозг, но это, как вы понимаете, чрезвычайно опасно своими последствиями. Полная же картина эволюции человеческой психологии станет ясной, если вести наблюдения за развитием человека с ледникового периода. Это потребует огромного количества информации для психологов. Я же описал только свои представления…
Каждая минута ускорителя строго расписана. Мы отнимем у него примерно пять минут работы. Наверное, об этом и объявляет диспетчер, когда Лем по крутому трапу взбирается на гигантское колесо, но понять хрипящий громкоговоритель так же трудно, как и его вокзального собрата. Ускоритель в рабочем состоянии, закрыт лишь пучок протонов, и пока дружески светит зелёный глаз светофора, физик Мухин, стоя на металлических рёбрах магнита, объясняет, как магнит ускоряет частицы и управляет их движением.
Оглянувшись, Лем сказал:
– Настоящий завод. Завод по производству информации, от которой мы с вами в какой-то мере зависим.
Я сразу вспомнил, как Лем критиковал некоторых фантастов: “Одно только воображение не спасает, всегда надо иметь твёрдую… – (он даже постучал кулаком по столу) – почву под ногами”.
– Всё начинается с ожидания необычного. Я не знаю ещё, что должно случиться, это пока только предчувствие, и оно длится довольно долго. Изучив немало трудов по психологии творчества, я понимаю, что пока работает подсознательная часть моего мозга, что она ещё не связалась с сознанием, и в этот период заключаю договор с издательством. Но, в конце концов, приходит момент, когда надо принимать решение и действовать. И тут наступает второй период, который я называю биологическим сопротивлением организма. Я всё время думаю, как бы убежать из дома. Нельзя. Тогда я достаю пухлую папку, где лежат отбросы от всех старых рукописей. Я хорошо знаю, что там ничего нет, и всё же перебираю один за другим все листки. Это ужасное положение: сознание работает само по себе, подсознание тоже, одно с другим не сцепляется. Я хватаю бумагу, со страхом гляжу на узкое белое полотно, вставляю его в машинку. И вот на чистый листок вдруг приземляется ракета. Поскольку я точно знаю, как там в ней всё устроено, на какие кнопки надо нажимать, она садится удачно. Герой, пропутешествовав сотню лет в космосе, вернулся на Землю. Он рассматривает непонятный город, идёт по улицам, заходит в ресторан, ест, пьёт. Потом новая знакомая даёт ему стакан с какой-то жидкостью. В этот момент я сам ещё не знаю, что в стакане, – просто она угощает. Но дальше я придумываю слово “бетризация” и с ужасом вижу, что вырыл себе яму, которую не могу засыпать…
– Честно говоря, путешествовать я не люблю, а в последнее время меня часто бросает на запад, восток, север, юг. Дома ждёт большая пачка книг – накопились за время отсутствия. Надо их разобрать, некоторые просмотреть, чтобы внести коррективы в свои знания, некоторые сразу отнести на чердак. Научно-популярную литературу почти не читаю, предпочитаю первоисточники. Самые лучшие сведения бывают в письмах учёных: в них всё коротко и – самое главное. Вообще в последнее время заметен настолько большой приток информации, что меня преследует постоянное чувство, будто я опаздываю: масса поездов на вокзале, все спешат, не знаешь, куда броситься, а поезда уносятся с огромной скоростью. Поэтому я только успеваю покупать книги, читать художественную литературу считаю для себя роскошью…»{111}
«Я поехал в Дубну от “Кругозора”, – вспоминал Давид Самойлов. – Выступал в компании со Станиславом Лемом. Тихий человек, замкнутый, в очках, лет сорок с гаком. Во время банкета удалось перекинуться с ним парой откровенных слов. Как я и предполагал, в научной фантастике его меньше всего интересуют фантастика и наука…»{112}
«Академик Пётр Капица, – с удовольствием вспоминал Лем, – пригласил меня в институт, чтобы побеседовать о делах, наиболее занимающих нас обоих, – разумеется, о делах науки. Когда мы с ним прощались, один из ассистентов академика выразил сожаление, что в беседе не принимали участия сотрудники института, и я пригласил всех на вечер к себе в гостиницу. Я никак не ожидал, что их окажется так много: не хватило стульев, сидели на моём чемодане, на кровати, на полу, – и так мы до поздней ночи обсуждали высокие проблемы Земли и космоса. От академика Капицы я получил в подарок миниатюрный сосуд Дьюара, который, несомненно, стал бы гордостью моей коллекции, если б не разбился при упаковке. Потеря эта была отчасти компенсирована благожелательным вниманием академика, приславшего мне впоследствии оттиски некоторых своих работ…»{113}
И далее: «Пригласили меня даже в Институт высоких температур. Попал туда я по специальному министерскому пропуску, так как в Институте этом изучают действительно очень высокие температуры, а именно: температуры взрывов водородных бомб. Город в городе, строго охраняемый. Я отвечал на вопросы учёной публики, настоящая профессия которой осталась для меня неизвестной. А когда (холодно было) после выступления кто-то помогал мне надеть пальто, то одновременно с этим конспиративно всунул в руку какой-то листок, и там было написано (по-русски, естественно), что этому человеку я могу полностью доверять. Пока я ждал машину, этот человек сказал, что после девяти вечера я должен выйти из своей гостиницы (“Пекин”) на улицу и на углу подождать: больше ничего. Заинтригованный, я сделал так, как мне было сказано, подъехал маленький “запорожец” и остановился около меня, а когда открылась дверца, я увидел, что машина полна людей, куда же я сяду?
“Ничего, все войдём”, – сказали мне.
Устроившись на чьих-то коленях, во время езды по тёмным улицам (Москва в тех районах, куда меня везли, отличалась тьмой египетской по ночам) я пару раз поворачивался, чтобы в заднее стекло, уже как польская разновидность Джеймса Бонда, высматривать, не следует ли за нами какая-нибудь другая машина. Потом мы где-то остановились, через какие-то дворы, в кромешной тьме, по коридорам и по крутой лестнице добрались до двери, которая открылась, и меня ослепило ярким светом. А в этой большой комнате вокруг белоснежно накрытого стола сидел цвет советской науки. Конечно, там не было гуманитариев, философов или врачей; исключительно физики, космологи, кибернетики. Помню, что получил книжку от председателя Эстонской Академии наук с каким-то замечательным автографом, у каждого столового прибора с одной стороны лежала пачка американских сигарет, а с другой стояла банка с заграничным (естественно) пивом, а на случай, если я чего-то не понял, кто-то заверил меня, что здесь можно говорить всё. Быстро завязался разговор, и именно эти беседы раззадорили меня, рассеяли мои сомнения, стоит ли писать мне моего “Голема”. И так меня воспринимали в роли суперрационалистичного ересиарха-визионера, и так мы захлёбывались свободой общения, что я действительно до сих пор чувствую себя должником той странной ночной встречи…
Потом физики пригласили меня на ужин на Арбат – в московскую современность, и мы сидели в зале столь же огромном, как ангар для дирижаблей, я заказал и ел якобы куропатку, которая была больше курицы (в СССР всё, включая гномов, было гигантским), а у меня была назначена встреча с одним учёным членом-корреспондентом Академии наук в отеле, и я рассказал об этом хозяевам. Они успокоили меня, сказали, что я наверняка успею к десяти часам (вечера) на такси. Но когда после моих настойчивых просьб беседу закончили (до меня доходили отголоски каких-то переговоров с обслуживающим персоналом), оказалось, что о такси не может быть и речи. Физики бесполезно бросались под колеса автомобилей, которые безжалостно проезжали мимо нас, так что я добрался до отеля лишь к полуночи с глубоким чувством вины за сорванную встречу. Зато в гостинице я пережил ещё одно потрясение. Господин весьма приличного возраста сидел на полу перед моим номером – на портфеле, который подложил под себя, и я был вынужден сделать вид, что такое вот ожидание в такой вот ситуации – в общем-то меня не удивляет, это самое обычное явление на свете, даже неудобно было перед ним извиняться…»{114}
«С эстонским академиком Г. И. Нааном, – вспоминал Лем, – я разговаривал о космических проблемах; он подарил мне новейший свой труд на эту тему. Одному из его коллег, – к стыду моему, не запомнил фамилии! – я обязан рассказом “Новая космогония”, написанным по возвращении в Краков, потому что в разговоре мы подхлёстывали друг друга всё более странными, всё фантастичней и фантастичней звучащими идеями насчёт иных цивилизаций и, наконец, взобрались на такие высоты, с которых допустимо было помыслить о том, что Наивысшие Цивилизации могут не только обитать в космосе, но и участвовать в его конструировании. А поскольку происходило всё это поздней ночью, за щедро уставленным столом с обилием грузинского коньяка, я и вправду не знаю, кто из нас первым эту мысль высказал…
Не знаю, можно ли понять из этих моих отрывочных воспоминаний, что с таким живым радушием, с таким пылким, но критическим интересом, с такой неустанной охотой дискутировать о вопросах литературы и науки, как в Москве, Ленинграде, Харькове, я нигде больше не встречался – ни ранее, ни потом. Но поскольку мне хочется говорить прежде всего о том, чем я обязан знакомствам и дружбе, возникшим в Советском Союзе, следует упомянуть о встрече с научным коллективом именно московского Института высоких температур. Я лелеял тогда мысль о новых фантастических произведениях, основанных на идеях весьма странных и вдобавок понятных лишь тем читателям, которые обладают солидными специальными познаниями. Но как же приниматься за то, чего читатель, приученный к канонам уже существующей фантастики, пожалуй, не поймёт? И вот во время дискуссий в Институте высоких температур мне пришло в голову поставить проблему в открытую. Пускай присутствующие сами решат, сказал я, может ли писатель рисковать до такой степени, обращаясь, например, к предельно абстрактным математическим проблемам? Удивительно, присутствующие чуть ли не единогласно поддержали идею риска. Конечно, заранее неизвестно, оправдается ли этот риск в художественном и интеллектуальном плане, говорили они, но рисковать следует непременно, иначе воображение человеческое никогда не вырвется из естественных ограничений, которые создают традиции в искусстве и науке. И хотя далеко не сразу я начал осуществлять свои замыслы, память об этой поддержке со временем принесла свои плоды…»{115}
«Странным теперь кажется, но было время, когда все, кто побывал в космосе, вполне могли уместиться в одной небольшой комнате. Я был знаком с двумя из них – с доктором медицинских наук Б. Егоровым и с К. Феоктистовым, который тоже вскоре стал доктором, но технических наук. Я читал рецензию Б. Егорова в “Литературной газете” на роман “Непобедимый” – рецензия была одобрительная; и всё же я несколько волновался перед встречей с ним и с его товарищем по космическому рейсу. Только они из всех моих тогдашних читателей могли установить, совпадает ли с истиной то, что я писал об ощущениях человека в космосе. Насколько помню, они меня ничем не попрекнули, хотя то, что стало для них уже реальностью, для меня, когда я писал об этом, существовало только в воображении. У Егорова я был дома, в его московской квартире; он примчал меня туда из гостиницы на своей чёрной “Волге” с такой скоростью, что я (теперь могу признаться) обмирал от страха, сидя рядом. А с К. Феоктистовым я выступал на встрече с читателями и энтузиастами космических полётов в библиотеке имени Горького, но перед этим мы разговаривали о литературе, и я узнал, что космонавт ещё в детстве с увлечением читал “Трилогию” Сенкевича. Был это, можно сказать, романтический период развития советской космонавтики. Егоров потом приехал в Польшу, мы с ним посетили Варшавский центр авиационной медицины; видели, конечно, и самую большую гордость этого учреждения – центрифугу, на которой лётчиков подвергают действию ускорений. Егоров сразу выразил желание не только осмотреть её, но и лично испытать перегрузки, на которые эта центрифуга способна; однако присутствовавший при этом начальник медицинской службы побоялся подвергать гостя таким неприятностям.
Оба советских космонавта искренне любили литературу – и не только фантастическую; это, безусловно, нас сблизило. Я даже признался им по секрету, что свои сочинения на космические темы всегда считал чистой фантазией. Мне даже в голову не приходило, что когда-нибудь смогу увидеть и коснуться рукой человека, который вернулся из космоса на Землю. Именно поэтому я считаю их самыми экзотическими людьми из тех, с которыми подружился в Советском Союзе. Фотографию, на которой я снят с Егоровым и Феоктистовым, а также другую, подаренную мне, где изображены все советские космонавты, побывавшие к тому времени в космосе, я бережно храню в папке, в которой лежат снимки Земли, сделанные с орбиты. Позже делались снимки и лучше, но те, которые я получил от Бориса Егорова, имеют для меня особенную ценность. На них стоит автограф космонавта, а иметь портрет Земли, снятый человеком, который наблюдал её со стороны именно как планету, – это совсем не то, что разглядывать подобные изображения в журналах или в кино. Тогда я, конечно в шутку, называл космонавтику помощью, которую Советский Союз оказал лично мне, писателю, потому что первые шаги, новые и новые рекорды продолжительности орбитальных полётов таили в себе нечто большее, чем поощрение: это был вызов, брошенный воображению. Ведь если то, что я вообразил и изобразил, спроецировав на какое-то неопределённое расстояние во времени, осуществилось так быстро и в таком масштабе, то, понятно, я не имел права останавливаться на достигнутом…»{116}
«Весь вторник и всю среду я протаскался с Лемом, – писал 29 октября 1965 года из Ленинграда в Москву своему старшему брату Борис Стругацкий. – Обеды, заседания, телевидение. Чувствовал себя полным идиотом и закаялся навсегда принимать участие в таких увеселениях. Должен тебе сказать, что Лем действительно сильно переменился. Он очень много и быстро говорит, уклоняется от сколько-нибудь серьёзных бесед, суетится и производит впечатление человека, которому всё обрыдло до предела, который хочет только побыстрее закончить все свои финансовые дела и удрать домой. Кстати, “Мосфильм” снимает две его повести, причём “Солярисом” займётся лично Тарковский (см. “Иваново детство”). Вот такто. И вообще триумф Лема не поддаётся никакому описанию – его встречали в СССР как космонавта, высадившегося на Луне, – только что на улицах народ не ревел…»{117}
И опять из воспоминаний самого Лема:
«Особое внимание я должен был бы уделить моим московским друзьям и переводчикам во главе с Ариадной Громовой, но для этого пришлось бы написать целую книгу. Ариадна Громова, Рафаил Нудельман, Александр Мирер были со мной всюду: на бесчисленных встречах с читателями, в редакциях журналов и издательств, – старались показать мне Москву, на что, однако, времени всегда не хватало. Квартира Ариадны Громовой во время каждого моего пребывания в Москве превращалась в нечто вроде штаба, где было полно народу, где составлялись планы на ближайшие дни, просматривались последние издания, переводы, статьи. В течение немногих дней происходило так много разного, что в моей памяти сохранились только обрывки…»{118}
«Шестидесятые годы, – писал позже А. Мирер, – остались в моей памяти как прекрасные – благодаря Ариадне Громовой, этой маленькой, застенчивой, отчаянно близорукой женщине. Во всяком случае, так кажется теперь. Можно было прийти в квартиру над Зоопарком, по которой расхаживал огромный вальяжный кот и где постоянно бывали интересные люди, а из окна был слышен львиный рык или крики павлинов. Там мы собирались на “посиделки” – поболтать, друг на друга посмотреть и выпить. Маленькая квартира с книжными полками вместо стен и перегородок была большим домом Фантастики. Там встречались громовой Аркадий Стругацкий и тихий Евгений Войскунский; туда однажды примчался из театра Высоцкий, чтобы спеть Станиславу Лему, – прошло двадцать лет, а я всё ещё помню, что он пел. “Протопи ты мне баньку по-белому” и “Охоту на волков”. Володя был очень болен, петь ему было нельзя, и он спел всего две песни, но непроницаемый европеец пан Станислав Лем закрылся рукой и заплакал…»{119}