355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Борисов » Станислав Лем » Текст книги (страница 19)
Станислав Лем
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:59

Текст книги "Станислав Лем"


Автор книги: Владимир Борисов


Соавторы: Геннадий Прашкевич
сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)

23

Другое дело: кому нужна столь масштабная Красота?

Кто в ней нуждается? Кто способен осознать, понять, почувствовать её, как свою?

Писатель по привычке уже не ожидал каких-то разумных рецензий на свой роман, но во втором номере журнала «Новый мир» за 1973 год неожиданно появилась статья критика и литературоведа Ирины Роднянской – «Два лица Станислава Лема».

Лем не удержался и написал Канделю: «Вот какая-то удивительно умная баба написала любопытную рецензию на “Глас Господа”, то есть такую, которая меня поразила. И ведь ловко написала. То есть написала и то, что могла, и то, чего не могла. Хитрая какая-то баба…»{131}

24

Следующая книга Лема оказалась далёкой от беллетристики.

Объёмный труд «Философия случая: Литература в свете эмпирии». И замахнулся писатель ни много ни мало – на общую теорию литературы.

Давно, ещё в июне 1964 года, он писал Мрожеку: «Подозреваю, что существует множество великолепных книг, философских трактатов, глубоких интеллектуальных открытий и т. п., очень хорошо спрятанных, скрытых в печатном море, которое давно уже нас всех затопило, и нет никакого способа добраться до них, кроме как случайно…»{132}

И позже (2 мая 1967 года), когда работа над книгой была в самом разгаре:

«То, что меня пугало, страшило, то, что я описывал в первом издании “Суммы технологии” как бедствие будущего, как некий потоп информации, становится фактом. Мир распадается на информационные анклавы. Но и этим дело не кончится. Всё меньше читается из того, что имеется для чтения. В абсолютных цифрах, кто знает, может, и больше, но уровень критериев не повышается, это страшно, это на самом деле лавина, в которой сгинет крошечный мизер лучших вещей, всё заполняется волнами бумажной швали. И то же самое происходит в кино, в художественных галереях, критерии слабнут, размякают, куда-то расползаются, появляются критики-специалисты и сразу же – критики критиков-специалистов…»{133}

Авторское предисловие к «Философии случая» начинается словами:

«Книга эта – вторая моя авантюра. Первой была “Сумма технологии”. Ведь, в сущности, это – опыты “общей теории всего”, как выразился один из моих близких друзей. Два опыта, два покушения – создать такую теорию. В этом и состоит авантюризм…»{134}

Сейчас подход Станислава Лема представляется не авантюрным, а скорее единственно возможным, поскольку в мире действительно всё связано и взаимосвязано. Литература является отдельным случаем человеческого творчества, которое, в свою очередь, питает человеческую культуру, а культурные процессы можно сравнить с биологическими и генетическими процессами, каковые управляются физическими законами. Будучи одновременно писателем, внимательным читателем, критиком, а также знатоком научных методологий, Станислав Лем в «Философии случая» не ограничивается чисто филологическим подходом к проблеме, он активно использует взгляды и положения других научных дисциплин – теории информации, кибернетики, социологии, психологии творчества. «Эта книга, – писал он, – выглядит как гидра с множеством голов, из поочерёдного перечисления которых видно, что тут есть голова (глава) по информатике – значительных размеров, есть голова лингвистическая, есть маленькие логические главки и ряд более мелких. Мне представляется, что все они связаны друг с другом единым, так сказать, тематическим телом и потому ни одна из них не является лишней. Однако, хотя в этом можно усомниться, глядя на названия отдельных разделов, – книга эта не что иное, как вразброд марширующая колонна одних только Вступлений к Недосягаемому Идеалу, именуемому Эмпирической Теорией Литературы»{135}.

В беседах со Станиславом Бересем писатель не раз возвращался к мысли об угрозах «перепроизводства» искусства.

«Произошла одна довольно смешная вещь: в первом издании “Суммы технологии” последняя глава касалась судьбы искусства в эпоху технологического взрыва. Тогда я писал это, глубоко веря в то, что само широкое распространение произведений во всех областях литературы, музыки и пластики является уничтожающим фактором, потому что если у нас есть тысяча Шекспиров, то никто не будет Шекспиром.

Это утверждение встретило суровую оценку Лешека Колаковского.

Я полемизировал с ним по-немецки, но это было через четырнадцать лет после выхода книги, когда во многом “Сумма технологии” уже перестала быть фантастической, особенно во фрагментах, касающихся генной инженерии. Тем не менее Колаковский своим категорическим неодобрением привёл меня в столь сильное уныние, что я выбросил эту главу из последующих изданий. Однако сейчас вижу, что во многом был прав я. Когда недавно во Франкфурте на книжной ярмарке шестьдесят четыре тысячи издателей представили сразу двести восемьдесят восемь тысяч новых названий, кто-то подсчитал, что если за всё время многодневной ярмарки попытаться просмотреть все эти книги, то на каждую придётся примерно четыре десятых секунды. Не стоит и мечтать о том, чтобы прочитать уже изданное. Ни у кого на это не хватит жизни. Получается, что уже не нужно никакой цензуры, никакого политического вмешательства, поскольку искусство, столь растиражированное, само по себе неизбежно подвергается губительной инфляции. Это меня всегда волновало, поэтому я, наверное, когда-нибудь к этому вернусь. Может, даже напишу новую часть “Философии случая”…»{136}

25

Казалось бы, в 1968 году дела у Станислава Лема шли неплохо – книги переиздавались, их переводили за границей, выходило собрание сочинений, но каким-то беспокойным, даже трагичным складывался тот високосный год. Каждый день радио, газеты, телевидение приносили всё новые и новые тревожные новости.

Американский военный самолёт случайно «обронил» атомную бомбу над льдистой Гренландией…

Погибла в северной части Тихого океана советская подлодка К-129 с тремя баллистическими ракетами на борту…

Американские солдаты расстреляли жителей вьетнамской деревни Сонгми…

В американском городе Мемфис убит Мартин Лютер Кинг (1929–1968)…

Застрелен в Лос-Анджелесе сенатор Роберт Кеннеди (1925–1968)…

Сотни вооружённых конфликтов, государственных переворотов.

Ни чемпионат Европы по футболу, ни летние Олимпийские игры, проведённые в Мехико, не сгладили напряжения. Казалось, какое-то безумие охватило мир. За десять дней до начала Олимпийских игр мексиканские студенты при поддержке профсоюзов вывели на главную площадь столицы более пятнадцати тысяч демонстрантов под лозунгом «Не хотим Олимпийских игр, хотим революций!».

А давно ли хиппи выдвигали совсем другой лозунг: «Не хотим заниматься войнами, хотим заниматься любовью»?

Организация Объединённых Наций объявила 1968 год Международным годом прав человека. Но ещё до событий в Мехико мир потрясли майские события во Франции. Там студенты столичных университетов вышли на площади под лозунгом «Запрещать запрещается!». Марксисты, маоисты, троцкисты, анархисты – все они требовали свободы, а заодно немедленной отставки президента де Голля, сорокачасовой рабочей недели, пенсии в 60 лет и минимального оклада в тысячу франков. Самое удивительное заключалось в том, что парижские волнения начались на фоне поистине беспрецедентного экономического роста Франции. Уровень жизни в 1968 году во Франции достиг самой высокой послевоенной отметки. Это позволило социологам и журналистам утверждать, что сытый обыватель не менее опасен, чем голодный, а некоторым министрам заявить об откровенной вредности высшего образования. «Нам нужны не умники, нам нужны потребители». Не правда ли, это кое-что напоминает?

Станислав Лем внимательно присматривался к событиям.

Переживший войну, оккупацию, смену нескольких режимов, он теперь по-настоящему боялся новых катастрофических потрясений.

И они не заставили себя ждать.

5 января всё того же года первым секретарём Коммунистической партии Чехословакии был избран Александр Дубчек (1921–1992). Профессиональный партийный работник, он тем не менее склонялся к реформам, по крайней мере считал вполне законными требования граждан обеспечить в стране гражданские права, хотя бы частично децентрализовать экономику, сделать реальными свободу слова, печати, передвижений. Программный документ реформаторов «Две тысячи слов, обращенные к рабочим, крестьянам, служащим, учёным, работникам искусства и всем прочим» в одночасье стал знаменитым.

Но Советский Союз не собирался попустительствовать реформаторам.

«Доктрина Брежнева» допускала (и создана была для этого) прямое применение военной силы для выполнения той или иной социалистической страной условий Варшавского договора. В ночь с 20 на 21 августа в Чехословакию вошли советские войска, поддержанные союзниками (кроме Румынии)…

И всё-таки год закончился не только разочарованиями.

21 декабря американские астронавты Фрэнк Борман, Джеймс Ловелл и Уильям Андерс впервые в истории человечества вывели космический корабль «Аполлон-8» на окололунную орбиту…

26

Писатель всё чаще задумывается над своим положением.

25 декабря 1968 года он пишет Владиславу Капущинскому (1898–1979) – польскому биофизику, сотруднику медицинской академии в Варшаве:

«После издания романа “Солярис” я стал в России предметом поклонения как обычных читателей, так и титанов духа.

Я солгал бы, говоря, что проявления такого интереса меня не радовали. Вполне естественно удовлетворение, которое вызывали во мне эти контакты, то, как каждый раз я бывал “вылущен” из круга членов СПП[62]62
  Союз польских писателей.


[Закрыть]
(ибо обычно пребывал в качестве делегата именно этого союза), – причём, как правило, по инициативе весьма уважаемых представителей мира науки. “Сам” Капица выкрал меня к себе (о необычности его интереса свидетельствовал тот факт, что он закрылся со мной в кабинете и оставил за дверью множество своих сотрудников, которых я затем, чтобы как-то поправить ситуацию, пригласил на разговор в гостиницу). Профессор Добрушин появился у меня в гостинице после десяти часов вечера со множеством математиков и кибернетиков, и мы провели полночи, разговаривая de omnis rebus et quibusdam aliis[63]63
  Обо всех вещах и ещё о некоторых других (лат.).


[Закрыть]
,
ибо Шкловский представил меня своим людям как интеллектуального суперзверя. Некий палеонтолог[64]64
  Александр Павлович Расницын – один из ведущих российских специалистов в области палеоэнтомологии.


[Закрыть]
назвал “сепульками” открытые им новые виды ископаемых насекомых (s. mirabilis и s. syricta), а на посвященной им монографии коллектив Института Палеонтологии поставил вассальные подписи. Наконец, во время моего пребывания в Москве стихийный порыв тамошних научных сотрудников привёл к тому, что наше одуревшее, не готовое к этому посольство устроило приём, на котором различные знаменитости меня чествовали.

В нашей стране ничего подобного со мной никогда не происходило.

Можно, конечно, утверждать, что после таких (повторяющихся) случаев мне в голову ударила газированная вода и я, как всякий самодур, бесполезно и смешно ожидал доморощенной похвалы и апофеоза.

Однако всё не так просто.

Сколько раз западные издатели обращались ко мне с просьбой прислать им рецензии на мои произведения, прежде всего серьёзные, а я не мог им ничего такого прислать, потому что никаких рецензий не было, даже таких, которые, пусть бы оспаривая меня, свидетельствовали о том, что затронутая мной проблематика значительна и оригинальна. Единственным исключением оказалась когда-то рецензия Кола-ковского на “Сумму” в “Творчестве”, которая настолько книгу “уничтожала”, что её автор потом прислал мне частное письмо, в котором пояснял, что на самом деле книга замечательная, а некоторая вспыльчивость его критики вызвана огромной разницей меж нашими стилями мышления. Конечно, это было частное письмо, то есть такое, которое публично использовать невозможно. Но, во всяком случае, это был факт хоть какого-то интереса, больше похожего, правда, на раздражение, но всё-таки – интереса, что для меня, совершенно изолированного в моей стране, было явлением.

Сколько раз меня спрашивали за границей: как мои концепции восприняты нашими учёными, какие коллективные обсуждения они проходили, как я воспитываю свою “школу”, есть ли у меня последователи среди талантливой литературной молодёжи?

Неприятные вопросы!

Помню, как во время моего пребывания в Дубне я столкнулся с особым феноменом.

Группа польских физиков, работавших там, сначала в некотором отдалении как бы присматривалась, может даже с удивлением, к тому азарту, с которым русские стремились к общению со мной, и в результате, вдохновлённые этим, присоединились – не к овациям, бога ради, а к нетрадиционной, очень ценной в умственном отношении беседе. У нас в стране им такая мысль в голову бы не пришла, потому что у нас другие традиции, у нас выработалось иное отношение к интеллектуалам.

Мне кажется, я отчётливо показываю разницу между тем, что могло быть чисто амбициозной сладостью похвал, и – элементами интеллектуального излучения, создания новых категорий обмена мыслями, нестандартного подхода к некоторым фундаментальным проблемам.

“Философию случая” заканчивает моё эссе о Томасе Манне: я излагал его “из головы” в ленинградском отделении Академии Наук, когда меня туда пригласили, но я не могу представить себе, чтобы меня кто-нибудь пригласил, например, в польский Институт литературных исследований, чтобы я рассказал что-нибудь подобное. А ведь в силу обстоятельств человек всегда лучше объясняется на родном языке, и я не мог выразить на чужом то, что хотел сказать на самом деле.

У нас ни один читатель – ни массовый, ни тот, с интеллектуальных высот, вообще не пишет автору; видимо, это представляется ему “дикостью”. Вероятно, случаются исключения, но я всегда остро ощущал невостребованность. О том, что речь не идёт о желании постоянной самоапологии, свидетельствует хотя бы то, что уже с давних пор я крайне редко соглашаюсь выступать на так называемых авторских встречах. Публика там обычно собирается случайная, а я хотел бы общаться в более однородной среде, в которую меня (за исключением “Философской Студии”[65]65
  Клуб в Кракове, в котором Лем активно участвовал в 1950-е годы.


[Закрыть]
) – никогда не приглашали. Одним словом, проблемами, которые меня занимают, я по необходимости могу в девяноста девяти процентах обременять лишь заграничных корреспондентов – например, в Австрии или России; но именно там мои тексты по этим проблемам до сих пор не переведены.

Вероятно, всё это накладывает вину и на меня.

Моё умственное развитие было довольно медленным – об этом свидетельствует хотя бы путь от “Сезама” до “Суммы”. О нашем анонимном читателе я не имел бы права сказать ни одного плохого слова, он всё-таки добросовестно шёл за мной, по мере того, как я сам рос интеллектуально, – об этом опосредованно, но выразительно свидетельствует исчезновение с прилавков тиражей моих книг. Но хотя такая неконкретность одобрения автора и ценна, она ни в коей мере не может заменить человеческого, личного, персонального контакта. В определённой мере это тоже было причиной некоторого моего одиночества в том плане, что представленный мною стиль как в литературе, так и в философии до сих пор является у нас чем-то тотально обособленным.

Всё это я понимаю.

Со всем этим давно смирился.

Но именно по контрасту с моей “молодецкой славой” в России осознание положения в родной стране наполняет меня и горечью, и смущением, потому что я прежде всего пишу для поляков. Наука и прилегающие к ней сферы в России – это что-то совсем иное, нежели у нас. Потому что учёных там сплачивает сознание того, что они являются аутентичными творцами имперской мощи и её энергии развития. А у нас, к сожалению, господствует широкая неаутентичность, которая подобно питательной среде плодит так называемый карьеризм, проявляющийся в том, что учёных проблемы науки интересуют гораздо меньше всех других дел. Когда доктор Егоров, российский космонавт, приехал в Варшаву и пожелал (вновь) со мной увидеться, меня позвали в Варшаву. Но во время посещения Института Авиационной Медицины все очень растерялись, когда Егоров, получив книгу для почётных гостей, передал её мне, чтобы я в ней тоже расписался, а это вообще-то не входило в планы – ведь я был всего лишь несчастным литераторишкой для присутствующей там молодёжи. Эти люди, желая сделать мне комплимент, обычно говорили: “У моего сына есть все ваши книги”. Я, как и прежде, далёк от какого-либо идеализирования российской науки, но всё-таки в ней существуют достаточно мощные преобразующие течения, чтобы излечиться хотя бы от собственных болезней (типа лысенковской, скажем).

Впрочем, какой там анализ!

Думаю, я сказал достаточно, чтобы Вы могли понять, сколь ценным был и остаётся для меня в этой ситуации любой голос, опровергающий её. Хотя на самом-то деле речь идёт не обо мне, а скорее о тех, кому и для кого я пишу, о дальнейшем и прошедшем смысле моей работы, об опровержении её сизифовости. К тому же нашу и так не слишком богатую в умственном отношении жизнь опять треплет сильная буря…»{137}

27

Из письма Мрожеку (от 10 апреля 1967 года): «Очень разные судьбы моих книг на Востоке и на Западе. На Востоке меня воспринимают попросту в виде океана. Я получаю из России глубокие письма, даже философские трактаты. Я как тот Мудрый Старец, который знает, как нужно жить, а потрёпанные экземпляры моих польских изданий служат для изучения нашего родного языка. Польша – это особый случай, потому что никто у нас не является пророком. А вот один чех пишет по моему роману оперу. “Астронавты” неплохо идут на Западе, в Швейцарии они вышли в детском издательстве и так далее, а вот моя piece de resistance[66]66
  Самое существенное, основное, главное (фр.).


[Закрыть]
Солярис” издана только во Франции, а в других странах её пристроить не удаётся. Издатели, которым предлагали этот роман, крутили носом – это ведь не обычная, скажем так, привычная НФ, и, несомненно, они правы. Когда кто-то идёт в публичный дом, то ведь не для того, чтобы вести там разговоры на философские темы; красоты души проститутки, которая может оказаться какой-то там новой Соней[67]67
  Имеется в виду Соня Мармеладова, героиня романа Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание».


[Закрыть]
, лишь неприятно его обескуражат и затруднят исполнение кропотливых действий, на которые он настроился. Так и в системах с упорядоченным распорядком всё (а значит, и книги) сразу же получает классификационное отношение, и ни один, даже мудрейший, французский критик, уважающий себя, не обнаружит ценности в серии книжек НФ карманного формата, которых в этой серии EX DEFINITIONE[68]68
  По определению (лат.).


[Закрыть]
найти нельзя. Так доброе априорное знание серьёзно управляет миром и делает жизнь в нём по-настоящему комфортной. А потому тех, кто массово пишет и поглощает НФ, такие вот разные “Солярисы” обмануть не могут. В этом есть глубоко упрятанная правда, касающаяся таинственных и совершенно неизвестных приёмов, с помощью которых происходит столь тотальное игнорирование и фальсификация восприятия любого произведения искусства, любого писательского текста. Я считаю свою судьбу (то есть судьбу своих книг) нормальной. Не думая ни о деньгах, ни о славе, становишься способным к более важным размышлениям и черпаешь из них откровения. Я говорю это совершенно серьёзно. Ожидание того, что третьестепенная литература будет нести первостепенное содержание, столь же нигилистично, сколь и противоположное суждение…»{138}

И ещё: «Финансовых стимулов писать у меня сейчас нет, потому что многое из написанного мною переиздают. На какие-нибудь два-три года мне не о чем беспокоиться, так что я могу делать то, что мне хочется. Вот только мне ничего не хочется. А не хочется, во-первых, из-за всего вышесказанного, а ещё потому, что часто получается так, что мои книги прочитывают неправильно, не так, как мне этого хотелось, ну и частично ещё и потому, что я уже старый, старый конь…»{139}

28

И ещё о бытовых ситуациях.

Сохранилось письмо Станислава Лема (от 4 октября 1967 года) в дирекцию Банка всепольской сберегательной кассы – о глупостях, вследствие которых его жене не выдают деньги в долларах.

«Городской народный совет выдал соответствующее удостоверение о том, что моя жена проживает на улице Нарвик, 21, а не на улице Крепостной, 20, но никак не может подтвердить факт переезда. Но это потому, что переезда не было. Горсовет просто сменил название улицы с Крепостной на Нарвик, а при этом изменился и номер дома с 20 на 21…»

Заканчивает Лем письмо такими словами:

«Если я и теперь не получу ответа, то обращусь к другим властям.

Пишу так, потому что всё яснее вижу: для получения нескольких паршивых долларов у нас приходится всё чаще морочить голову чепухой высшим властям и государственным чиновникам. Но вина за такое позорное положение лежит лишь на тех, кто способствует этому своим тупым бюрократизмом…»{140}


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю