Текст книги "Исполнение желаний"
Автор книги: Владимир Круковер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
Займи полтинник, а?
Солнце окончательно зашло, липкий ветер усилил мороз, по земле начинала свои круги сибирская поземка.
***
Фотограф проснулся в четыре утра. Его так трясло, что путь от койки до стола показался бесконечным. Горлышко графина выбило дробь на зубах, вода пролилась в вырез рубахи.
В окно пробивался качающийся свет фонаря со столба напротив. Ревокур вернулся к кровати, опал на нее, как сырое тесто, попытался вспомнить вчерашнее. После того как он врезал у столовой с ханыгами бутылку белой, все пошло кругами.
Захотелось курить. Подвывая, трясясь, Фотограф добрел до вешалки, пошарил в кармане пальто сигареты. Что-то звякнуло. Недопитая, почти полная бутылка подмигивала из нагрудного кармана. Он взял ее бережно, обеими руками. Такого счастья он давно не испытывал. Он думал, что до утра ему придется несколько часов мучаться, дрожать, скулить и блевать. Святая жидкость в бутылке открывала перед ним мгновенное спокойствие.
Он налил в один стакан вино, в другой – воду из графина, выпил, давясь, и сразу запил водой.
Курить захотелось еще сильней. Он ходил по комнате кругами, постанывал сквозь зубы, его по-прежнему колотило, а вино стремилось назад.
Он налил еще полстакана, выпил, запил водой, трудно удерживая рвоту. Дико хотелось курить.
Он снова обшарил карманы. Было в них два рубля с мелочью, что его обрадовало, так как приближалось утро, была отвертка с ключами, расческа. Были, неизвестно откуда взявшиеся, женские часы, был хвост сушеной рыбы и прочая труха. Сигарет не было.
Вино начало действовать – мерзкая тряска прекратилась. Он допил оставшееся уже без воды, почти без тошноты, пожевал сушеный хвост, выплюнул.
Часы показывали 4-30. Фонарь мотал по комнате серые тени, он, наверное, взвизгивал на ветру в такт своему качанию, но в комнате этого слышно не было.
Фотограф решил одеться и обнаружил, что он, в сущности, одет, только пиджак валялся на полу, да башмаки с носками. Он вышел в коридор, прошел к угловой комнате, которая выполняла в этом общежитии функции гостиничной, для временных приезжих.
У двери он постоял, прислушиваясь. В комнате горел свет, слышались шаги.
То, что постоялец не спал, обрадовало горемыку. Он тихонечко постучал, дверь сразу открылась и на него пахнуло сказочным ароматом кофе и хорошего табака.
А, маэстро Фотограф, – фантастически элегантный господин сделал царственный жест, – прошу, прошу.
Господин, назвать его по другому язык не поворачивался, был одет в серебристый, непонятного покроя костюм, по которому переливались, как живые, черные сполохи. Совершенно лысый череп не уродовал его, а, скорей, придавал некую элегантность узкому лицу с птичьим носом и совершенно прозрачными глазами.
Ревокур безвольно вошел, чисто механически принял из рук загадочного господина пузатую чашку с кофе, сделал глоток, отметив, что кофе не просто превосходен, но и с коньяком, сел в кресло и закурил, наконец.
Ничего, что я без спроса? – кивнул он на пачку сигарет, приподнял голову и столкнулся взглядом с незнакомцем. Сразу же встал, аккуратно поставил чашку на стол и молча вышел в темноту холодного коридора.
Он шел по этому коридору к своей, насквозь опостылевшей комнате, и знал, что может еще вернуться.
Но не вернулся.
В комнате он докурил шикарную сигарету с двойным фильтром, лег ничком на кровать и уснул мгновенно. Проснулся от противного скрипа будильника, побрел в столовую, где выпил две бутылки сухого яблочного. Он пил стакан за стаканом и мрачно жевал кусочек хлеба с горчицей.
В этот день была суббота, Дом быта не работал, но он попросил сторожа открыть, прошел в лабораторию, взял аппарат, зарядил кассету и пошел по домам.
Через час, отщелкав обе пленки, он располагал 18 рублями, на которые купил две бутылки белого, бутылку 0,8 кагора и каких-то конфет.
Он занес все это в свою общежитскую келью, выпил стакан водки, побродил по комнате, выпил еще стакан водки, разделся до трусов и лег спать.
Проснулся уже под вечер, выпил с конфетами два стакана водки и опять нырнул в кровать.
Где-то за полночь ему приснился удивительный сон.
Он шел по полю, нарисованному на картоне, Тут и там стояли игрушечные домики из папье-маше. В каждом домике сидел маленький человечек. На домиках были вывески:
“Дом, где говорят только правду”, “Дом, где говорят только неправду”, Дом, где только едят”, “Дом, где только смеются”, “Дом, где только читают стихи”.
У этого домика он остановился. В окошечке сидел розовый человечек, он был совершенно неподвижен, только щеки вздувались и опадали. Слышались стихи:
Я забыл, как имя твое, вечность.
Я забыл, как выдумать стихи.
Я забыл простую человечность,
В глубине бушующих стихий.
Я забыл, как делают погоду,
Я забыл, как делают детей,
Я стремлюсь к дурацкому народу
С комплексом ужаснейших идей.
Я забыл про вещую надежду,
Я забыл про вещую любовь...
Стихи ему не понравились. Он отошел к другому домику, где такой же неподвижный, розовый человечек жевал с бешеной скоростью разнообразные продукты. В его крошечном рту исчезали огромные сосиски, головки сыра, жареные куры, бутерброды... Все это человечек запивал соками из красивых бутылок с иностранными надписями.
У следующего домика человечек бил себя ватной авторучкой в грудь и восклицал:
Я говорю только правду! Я склонен говорить только правду! Я хочу говорить правду! Я жажду правды! Правда – моя сущность! Я правдив своей правдой!
Фотограф шагнул, было, дальше и почувствовал, что падает в пустоту. Это было долгое, тошнотворное падение. Перед глазами что-то мелькало, вспучивалось, потом падение замедлилось, он увидел себя, лежащим на черной постели под белым балдахином.
Что прикажите, маэстро? – склонился над ним какой-то Шут гороховый.
У Шута горохового были прозрачные глаза без зрачков, пахло от него хорошими сигаретами, которые Фотограф, никогда не курил, и черным кофе с коньяком.
Виски, – сказал Фотограф, – с маринадом. И халву арахисовую с томатной пассировкой.
Все заколыхалось, Шут исчез, Ревокур вскочил и обнаружил себя на собственной кровати в постылой комнате общежития.
Было четыре утра.
Чувствовал он себя удивительно бодро. Но еще удивительней был тот факт, что он почти не испытывал угнетающего похмелья. Но выпить он бы не отказался.
Он весело заправил кровать, налил грамм сто, выпил, закусил какой-то гадостью, потер небритую щеку.
“Кажется, я вырвался из запоя? – со страхом и надеждой думал он. – А что, отоспался, поел... Еще воскресенье впереди. Как было бы здорово! Ведь я третий месяц не просыхаю”.
Ему ужасно захотелось вымыться в парной бане, постричься, побриться, переодеться во все чистое. Но было слишком рано, он стеснялся, даже, пройти по коридору к умывальнику и греметь там.
Налил еще грамм 50, выпил, наслаждаясь обволакивающей теплотой в теле.
Жить стало хорошо.
Он включил плитку, вскипятил чай, достал сахар. Хотелось горячего, густого чая, очень сладкого и много.
На улице серело. Он подумал о том, что в воскресенье надо подробнейшим образом выяснить, что за человек преследовал его все это время, скорее, даже, не человек, а образ человека. Все эти неудачные снимки были нелогичными, он допускал, что все это – пьяный бред. Но, кто тогда остановился в гостиничной комнате общежития? Там ли он сейчас?
Он собрался, было, сразу это выяснить, но захотел сперва привести в порядок внешний вид. Вместе с исчезновением похмелья, явились привычные социальные стереотипы. Он остро ощущал свое грязное тело, мятую одежду, всю свою неприбранность, опухлость.
Чайник вскипел, он заварил чай в кружке, достал из груды книг в углу “Антологию фантастики”, с наслаждением выпил три стакана густого и сладкого напитка, поглядывая в книжку, лег, с головой закутался в одеяло и заснул так сладко, как спал только в детстве.
***
Проснулся он от того, что кто-то стянул с него одеяло. Было уже светло, часы показывали 9 с минутами. Он, было, забеспокоился, что опоздал на работу, потом вспомнил, что сегодня воскресенье.
Кто-то потряс его за плечо, он обернулся и увидел небольшого Черта. Черт был покрыт зеленоватым пушком, имел маленькие рожки, симпатичные коричневые глазки на круглой рожице. Ростом он доставал Фотографу только до пояса и, если бы не был Чертом, то больше походил на симпатичного мальчишку. Пахло от него одуванчиками.
Эй, давай выпьем? – подмигнул Черт.
У меня же нету, – ответно улыбнулся Ревокур.
А ты в столе, в столе посмотри.
Фотограф открыл ящик стола и с удивлением обнаружил там непочатую бутылку водки. Пить ему не хотелось, похмелья он не ощущал совсем, как не ощущал страха или удивления, но он разлил по стаканам, придвинул графин с водой и спросил:
Ты запиваешь?
Черт взял стакан в руки, уклоняясь от ответа, подержал его, пока Фотограф пил, поставил на стол не тронутым.
А ты, что же? – отдуваясь спросил Фотограф.
Я не хочу, давай ты.
Второй стакан Ревокур выпил с трудом, запил водой.
Ну, одевайся быстрей, собирай чемодан, – сказал Черт.
Фотограф быстро собрал немногочисленное имущество.
Деньги пойдем, займем у директора, – строго сказал Черт.
Пока они шли к директору, Фотограф вертел головой, удивляясь тому, что на его товарища прохожие не обращают внимания. Черт легко переступал копытцами, в снегу от них оставались овальные ямки.
Директор одолжил деньги безропотно, даже с какой-то угодливостью. Ревокур воспринял это естественно. Он вообще перестал удивляться, ведомый мощной энергией Черта. Единственное, что слегка смущало Фотографа, – попытка вспомнить: просыпался он в четыре утра или не просыпался?
Он и сейчас чувствовал себя свежим, не испытывал никакого похмелья. А те два утренних стакана не ощущались вовсе, будто их не было.
Все эти мысли покрутились и исчезли. Они уже подошли к аэропорту, Черт за руку протащил Фотографа сквозь очередь к окошку кассы, им сразу дали билеты, предупредили, что посадка уже идет, и никто из пассажиров не роптал.
В самолете Черт пробрался к окошку, пододвинулся и они сели вместе на одно место. Черт был теплый, пахло от него одуванчиками и немного – собакой. Ревокур погладил его по шелковистой спинке, то повернул круглую рожицу и потерся подбородком о плечо.
Прилетели они довольно быстро. Фотограф давно не был в городе и почувствовал себя на галдящей площади неуютно. Черт дернул его за руку.
Купи пирожков, – сказал он.
Фотограф купил кулек пирожков, отдал Черту. Тот разломил пирожок и сообщил:
С мясом. Нельзя с мясом – выброси.
Они выбросили кулек в урну и сели в такси.
Ревокур залез на заднее сидение первым, пододвинулся, впуская Черта.
У стеклянного павильона кафе Черт попросил остановиться, но водитель продолжал ехать.
Ты что, не слышишь? – рассердился Фотограф. – Ну-ка, сдай назад.
Шофер послушно развернулся и подъехал к дверям кафе.
Не плати ему, – шепнул Черт.
Плохо ехал, – сказал Фотограф. – Платы не будет.
Шофер послушно закивал и уехал. Они вошли в кафе, прошли сквозь притихшую очередь, взяли два стакана какого-то вина. Черт опять отдал свою долю Фотографу, тот послушно выпил, они пошли к выходу, но кто-то окликнул их, показывая на забытый чемодан.
В этот момент наступило некое затмение, будто Ревокур потерял сознание. Очнулся он уже в больнице, переодетый в пижаму он шел к кровати, а Черта рядом с ним не было.
Он сперва хотел спросить, где Черт, но санитар откинул с кровати одеяло и Фотограф увидел лежащего Черта.
Ложись скорей, – пододвинулся Черт.
Он лег, накрыл Черта одеялом, натянув его до подбородка, стал осматриваться. В углу сидела кучка больных и о чем-то шепталась, то и дело упоминая его имя.
Чо они, – толкнул его Черт, – тебя дразнят? Иди, побей их.
Багровая ярость скинула Фотографа с кровати. Он рванулся вперед с ревом, запутался в одеяле, упал. Ему показалось, что ему подставили подножку. Он начал биться, запутываясь еще больше, рыча, как зверь, кусая подбежавших санитаров.
Черт одобрительно подмигивал ему с кровати.
***
...Выписали Ревокура через 12 дней. Он вышел из больницы тихий, опустошенный, с робкой улыбкой на бледном лице.
***
Я тогда послонялся по городу, промерз, как свекла на снегу, и затаился на вокзале. Совершенно не представлял себе, что делать. В Еланцы (это такая деревня, где я работал фотографом, она на Байкале, напротив острова Ольхон) возвращаться было бессмысленно, так как никаких особенных вещей там не осталось. Да и денег не было на дорогу. Но, главное, вялость меня окутала стекловатой, безразличие. “Ну и что, – думал я, – ну и побичую, плевать”.
Если трезво оценить ситуацию, то ничего страшного не происходило. Я мог официально зайти в ту же милицию, показать справку из больницы, объяснить все и посадили бы меня до деревни доехать, а там бы директор КБО подлечившемуся алкашу помог на первых порах. Возможно и место мое не было занято, да и в общагу пустили бы – с кем не бывает. Но нет, мне казалось, что положение безвыходное, что ни один человек пальцем не шевельнет, чтоб помочь, что менты сразу посадят в кутузку и будут там держать, ну, как бродяг держат месяцами в спецприемнике...
Короче, ничего мне не хотелось и всего я боялся. И людей, и холода, и наступающей ночи – всего! И казалось мне, что главней всего прожить эту ночь, перекантоваться на вокзале, не привлекая ничьего внимания. А завтра будет видно...
(Сейчас я понимаю, что накачали меня всякими седативными и нейролептическими препаратами в психушке, заторможен я был и не способен ни на активные действия, ни на разумные мысли. А тогда я и этого, очевидного, не понимал). Кстати, мыслишка о самоубийстве посетила. Робкая такая, тщедушная. Ей богу, будь чем, чтоб без боли, попробовал бы...
В общем, сижу я себе в зале ожидания. Курить полпачки “примы” осталось, спичек нет, жрать хочется, но тоже как-то вяло, в смысле: было бы – поел, а нет – ни надо. Пить все время хочется, но к питьевому крану возле буфета стараюсь ходить пореже, чтоб ментам не примелькаться. Газетку какую-то подобрал и сижу, будто читаю ее, хотя давно прочитал от корки до корки. Вид у меня не очень бичевской, но на приличного гражданина тоже не тяну: пальтишко осеннее, а на улице сибирская зима, шапчонка дранная, штиблеты тоже не по сезону, брюки с бахромой.
Ну, я пальтишко снял и на скамейку сложил. Пиджак у меня приличный и в костюме я не так в глаза бросаюсь. Верхнюю пуговицу рубашки застегнул. Рубашка байковая, в клеточку. Почти новая. Пожалел еще, помню, что галстука нет. В те времена человека с галстуком милиция редко трогала, эту удавку тогда кроме больших начальников носили, в основном, школьные учителя, агрономы, завхозы и кладовщики – люди для железнодорожной милиции неинтересные.
Сижу... Спать хочется, но нельзя. Сержант меж рядов ходит, на пассажиров поглядывает. Какого-то мужичка разбудил, паспорт проверил, билет. Предупредил, что спать в зале ожидания не положено. Почему не объяснил. Еще одного мужичка поднял. Так, документов, видать, у горемыки нет. Заберет? Нет, указал дубинкой на выход, усами менторскими пошевелил. Вот, похромал бедняга на холод. Хорошо, что газета есть. Сижу с важным видом, на часы поглядываю. Часов, правда, нет, но сержант об этом не знает. Так что, задираю рукав левый, взглядываю внимательно на собственное запястье. Какое оно бледное и тощее! На хрена, спрашивается, я так пил. Стоял бы сейчас с фотоаппаратом в светлой и чистой комнате, ждал обеда...
2
Владимир Ревокур сидел на вокзале. Вечерело. Хотелось в туалет, но он терпел, избегая лишний раз выходить на улицу в своем осеннем пальтишке. Во-первых, вокзал находился недалеко от Ангары и с незамерзающей реки ветер дул зябко и влажно. Во-вторых, несезонная одежда могла привлечь внимания сержанта железнодорожной милиции, который часто выходил в зал ожидания, и уже выставил на улицу двух мужиков без билетов на поезд. Паспорт у фотографа был, а билета и быть не могло. Да и в Еланцы, где он временно прописан, поезда не ходили, туда добирались с автовокзала. Идти же на автовокзал было бессмысленно, тот закрывался в одиннадцать вечера, и куда бы он девался ночью в замерзшем городе. Пешком через весь город, включая длиннущий речной мост, он бы не дошел – замерз. Ноги в любом случае отморозил бы, все же минус семнадцать градусов даже для сибиряка в осенних “холодных” ботинках на простой носок температура чрезмерная. Поэтому он терпел и с ненавистью поглядывал в газету, изученную им до последней точки. Он чувствовал, что в ближайшие годы одно название: “Восточно-Сибирская правда” будет вызывать у него стойкое желание сходить в сортир.
Вот, опять этот сержант шарить по рядам. Когда же он, мент паршивый, угомониться? Время уже... да, вон на вокзальных часах... одиннадцать вечера. Часов в 12, наверное, перестанут менты шнырять. Надо еще раз взглянуть на расписание. Хорошо, хоть вставать с места для этого не надо. Так, все правильно, 216 поезд по маршруту Улан-Батор – Москва прибывает в 06-10, стоянка 15 минут. Продажа билетов на проходящие поезда начинается за два часа до прибытия. Отговорка для мусоров есть. И паспорт есть. До шести утра меня не тронут. Ну а потом что-нибудь еще придумаю. А там и смена другая. Впрочем, все равно придется на день слинять с вокзала. Сяду в трамвай, там можно без билета. Магазины откроются, можно будет заходить, греться. Может денег добуду? Тьфу, как писать хочется. Ладно, пойду. Вот скажу соседу, чтоб за вещами посмотрел и сбегаю без пальто. В костюме у меня вид более лояльный.
Ревокур повернулся к соседу справа, толстущему буряту с двумя огромными баулами:
– Посмотри за барахлишком моим, я в туалет.
Бурят величественно кивнул плоским носом.
Бывший фотограф вышел с вокзала, добежал до дощатого туалета, освещенного чахлой лампочкой, оправился и затрусил обратно, в потную теплоту вокзала. При входе углядел жирный бычок, подобрал его и озаботился спичками. Спички нашлись у ближайшего пассажира. Ревокур вышел на улицу, прикурил, жадно затянулся. Бычок был влажный, затягиваться приходилось с натугой. Терпкий дым немного успокоил. Вообще, состояние было странное. С одной стороны вялость, безразличие, сонливость. С другой – тревога, дискомфорт, страх. Все вместе формулировалось словом обреченность.
Он докурил сигарету до губ, втоптал ее в снег и уже собрался обратно, когда увидел чуть в стороне от входа в грязном снегу золотистую змейку. Сердце дало перебой, к горлу подступил теплый ком, а в желудке невесомо задрожала ледяная труха.
Владимир замерз, но продолжал стоять в туалете, пытаясь понять смысл подобранной вещи. Она напоминала тонкий золотой браслет, но, когда он ее подобрал, рука сразу почувствовала, что это не металл. Легкая, как пластик, но и не пластик. К тому же, пока он шел до туалета, вещичка потеряла золотой оттенок и теперь выглядела совершенно черной. Он бы выбросил эту безделушку, тем более, что на концах не было застежек и одеть ее на руку, как украшение он не мог. Но что-то удерживало его.
Мороз окончательно пробрал тощее тело Ревокура, он бегом заскочил в зал ожидания, оказался, вдруг, рядом с сержантом, растерялся, но находчиво прошел рядом, сказав:
– Мороз, а!
Сержант окинул его цепким взглядом, мгновенно высчитав и социальный статус, и отсутствие билета, и трезвость, и болезненность. И решил до утра не трогать. Он выпроваживал в уличную зиму только тех, кто потенциально угрожал порядку в зале ожидания. Запущенных бичей, склонных к мелким кражам, майданщиков – потенциальных охотников за чужими чемоданами, поддавших, которые могли затеять скандал. Потрепанный, но явно интеллигентный и трезвый мужчина с болезненным лицом не входил в категорию риска. А сержант не был садистом. Он был простым сибирским мужиком, несущим службу в линейном отделе милиции с добросовестностью сибирского мужика и без дотошной придирчивости к людям, которыми отличались городские неудачники, поступившие в МВД для удовлетворения тщеславия.
Ревокур всего этого, естественно, не знал. Он был уверен, что его чистенький вид не вызвал у мента подозрений и что теперь, по крайней мере до утра, он может сидеть спокойно. Он вообще плохо разбирался в людях, так как был почти всю свою жизнь поглощен собственными проблемами и собственными неприятностями. Нет, он вовсе не был эгоистом или там самовлюбленным негодяем. Скорее, Ревокур относился к распространенному типу интеллигентный неудачников, обвиняющих в неудачах окружающий мир. Он, естественно, догадывался, что причина неудач в нем, но не умел пока определить эту причину дифференцированно и четко. Некая инфантильность сознания, слабоволие, отсутствие целенаправленности, короче – стандартный комплекс неполноценности отпрыска обеспеченных родителей, ушедших из жизни прежде, чем их оболтус крепко встал на собственные ножки. И, как своеобразная компенсация, – склонность к аферам, которые ему часто удавались и за которые он уже два раза отбывал срок. Если бы не склонность к запоям, Ревокур нынче мог бы жить совсем неплохо. В материальном, разумеется, плане.
Сейчас этот великовозрастный оболтус сидел в кресле, еще постукивая зубами, согревался, успокаивался, будто не в туалет сходил, а одолел подъем на Эльбрус, и щупал в кармане найденную полоску.
Полоска была теплой, теплее его руки. До него разница в температуре дошла не сразу. Он ее сперва ощутил, потом забыл, думая о сержанте, потом вновь вспомнил и, наконец, задумался над парадоксом. Ну не могла вещичка, пролежавшая сколько-то времени на снегу, быть такой теплой. Не играет роли из чего она сделана: из металла неизвестного или из пластика – все чушь. Она должна быть холодной. Или не должна?
Даже это небольшое мозговое усилие утомило Ревокура. Он отбросил мысль об подобранном утиле, повернулся к соседу и спросил стандартно:
– Далеко едешь?
– В Улан-Батор, – с сильным акцентом ответил толстяк.
Значит, он был не бурят, а монгол. Иностранец. Не удастся ли его раскрутить на жратву.
– Бывал в Монголии, – сказал Ревокур, – народ там у вас хороший. Гостеприимный и честный.
Голодный фотограф рассчитывал, что с обсуждения обычая кочевых монголов встречать любого гостя накрытым достарханом и кумысом он плавно перейдет к необходимости позднего ужина, который монгол мог бы взять на себя. Но плосколицый толстяк отреагировал непатриотично.
– Дрянь народ! – сказал он убежденно. – Жадный, грязный. Воровать любят все.
“А если он все же бурят, – растерялся Ревокур, – буряты, наоборот, монгол ненавидят.”
– Ну, где как, – ответил он уклончиво, – меня вот кумысом угощали, бешбармак делали.
– Кумыс у них плохой, мухи в нем плавают, выдержки нет. Жадные потому что. Не успеют поквасить, уже пьют. Мясо гостям жесткое дают, от старого барана. На подарки надеются.
– Да, – согласился Ревокур, – подарки они любят. И мух много.
Он никогда не был в Монголии, но слышал рассказы ребят, гонявших туда скот. Кроме того бывал в Средней Азии, бродил по горам, общался с кочевыми скотоводами. И надеялся, что основные обычаи чабанов не слишком различаются.
Сосед хрюкнул нечто непереводимое и повернулся к Ревокуру всем телом. Жирный загривок не позволял ему ворочать головой отдельно от туловища:
– Жрать хочешь? Так и скажи. Чего вокруг да рядом суетиться? Денег не дам, мало русских денег осталось, а тугрики здесь не обменяешь. Накормить дам. У меня баба чистая, без мух готовит.
Он развязал один из баулов, достал кусок вяленого мяса, лаваш, бутылку с кумысом, лук, чеснок, головку мягкого сыра.
– На ешь. Тарасун пить будешь?
Ревокур вспомнил, что тарасун – это, вроде, самогон на молоке и на всякий случай отказался.
– Тогда пей кумыс. От него душе хорошо. Ешь все. Не съешь – так возьми. Мне не надо, я дома скоро буду.
Непонятный сосед отвернулся и прикрыл глаза. Голодный алкаш посмотрел на него благодарно. Он чуть не расплакался, так отвык от людской доброты. Конечно, сосед приметил, что он тут давно сидит и слюни глотает. Большого ума не надо, чтоб понять. Спасибо тебе, кто б ты не был: бурят ли, монгол.
Ревокур разложил лакомства на правом свободном сидении и приступил к трапезе, стараясь не торопиться и хоть немного прожевывать пищу.
***
Пока я – старый кушает, я – новый, сегодняшний напишу несколько фраз. Это, вообще-то называется авторским отступлением. И я – нынешний вынужден к ним, отступлениям этим, прибегать, чтоб расписаться. Музыканты перед выступлением разыгрываются, а я отступлениями пользуюсь. Дело в том, что мне процесс этих воспоминаний дается не так уж и легко. Отчасти потому, что избаловал меня Проводник, приучил транслировать мыслеграммы, которые он сразу правил и выдавал типографским текстом. Отчасти из-за того, что тот, вчерашний, я был совсем другим. Настолько другим, что мне сейчас трудно, даже, восстановить мысли и чувства этого человека. Времени, вроде, прошло не так уж много, всего десять лет, но впечатление такое, что миновали века. И мне легче вспомнить себя первоклассником, чем опустившимся алкашем за несколько мгновений до встречи с Проводником. И сама встреча меня пугает, воспоминание о ней тревожно и мучительно. Я сейчас думаю, что не будь я так накачен транквилизаторами, мог бы эту встречу и не пережить – рехнулся бы...
И еще. Только сейчас заметил. Стиль изложения у меня неровный. То я, пытаясь передать состояние себя самого в то время, пользуюсь жаргонизмами, просторечием, то начинаю строить литературные фразы, то пускаюсь в пояснения и психологические экскурсы. А в этих отступлениях разжевываю написанное, будто заранее предвижу безмозглого читателя. Ладно бы, писал нечто выдуманное, прозаическую фантазию!..
Короче, как напишу, так и напишется. Что я, в самом деле, сопли розовые распускаю. Или у меня неожиданно самолюбие графомана прорезалось? Не успел похвастаться, что владею любыми стилями, как уже начал путаться в манере изложения. Сам себе напоминаю шофера, знающего вождение только теоретически.
Хотя... Такой шофер все же быстрей освоится с управлением, чем вовсе незнающий.
***
Ревокур доел последний кусок лаваша и запил его кумысом. Оставались еще сыр и немного мяса. Он оторвал от газеты четвертушку и аккуратно завернул еду. И сразу начало сильно клонить в сон.
Сон – риск. Владимир попытался имитировать чтение остатков газеты. Увы, областная пресса всего лишь напомнила о необходимости посетить уличный “скворечник”.
Сытый фотограф вспомнил о непонятной полоске, поманившей его золотым блеском, достал ее, еще раз подивившись теплоте мертвого вещества. И вновь удивился – полоска была белого цвета.
Он помял ее в руках. Полоска гнулась вдоль и поперек, будто вовсе была лишена упругости. Но, стоило разжать пальцы, принимала старую форму, форму белой полоски с загибающимися концами. Она будто намекала, что была браслетом. Чисто механически, позевывая, Ревокур приложил ее к левому запястью. С едва слышным щелчком полоска обвилась и сошлась краями без малейших следов стыка. Зевать сразу расхотелось. Фотограф четко знал, что никаких защелок, могущих скрепить края, не было. Он попытался подсунуть палец, чтобы снять загадочный браслет. Ничего не получилось. Браслет прилип к руке, будто составлял нечто единое с кожей. При всем при этом никаких неприятных ощущений Ревокур не испытывал. Он, даже, не чувствовал прикосновения ее к телу. Разве что, легкое тепло в запястье. И нельзя сказать, чтоб это тепло было неприятным.
Будто чья та теплая, дружеская, мягкая, но уверенная, рука взяла его, как брал отец при переходе через улицу.
Ревокур не успел толком удивиться, отметив лишь, что цвет загадочного браслета стал телесный, почти не отличимый от цвета кожи руки. Ему некогда было удивляться, потому что, вдруг, наплыли звуки. Они напоминали магнитофонную запись, пущенную с бешеной скоростью. И повизгивание скоростной прокрутки вплелись характерные звучания настройки радиоприемника. Атмосферные помехи, щелканья и всхлипы, дрожание шальных радиоволн, соседние станции, вздыхающие сквозь пелену эфирных шумов.
Скорость уменьшилась, помехи исчезли, четкий шорох несущей частоты смылся и красивый баритон с мягкой артикуляцией произнес:
– Арпентиум пер де сакро из мунутер фо?
Ревокур завертел головой. Сосед слева спал, склонив большое, плоское лицо. Справа тихо лежала на пустой скамье газета, придавленная свертком с остатками пищи. Впереди и сзади сидели сонные пассажиры. Их нечастые голоса слышались бормотанием.
– Кан ю спик инглишь? – сказал баритон.
– Иес, – автоматически ответил Владимир, проявив остатки школьных знаний языка.
– Прошу прощения, – сочно сказал голос, – не сразу подстроился, долгая консервация. Проводник – это наиболее близкое вашему понятию обозначение. Я – твой Проводник. Думаю, официальная форма обращения на "“вы"” излишня?
– Ты где, – спросил фотограф, с ужасом вспоминая эпизоды недавней белой горячки.
– На твоей руке, – ответил баритон, – я – своеобразный коммутатор, позволяющий тебе пользоваться данными информационного поля Вселенной. Своеобразный космический Проводник, как в компьютере, в программе Windows95. Для того, чтобы общаться со мной, тебе не обязательно пользоваться речевыми звукомодуляциями. Просто думай. Или излагай мыслеобразы прямо в голове, про себя. Ты же умеешь читать про себя.
– Не долечили, сволочи, – подумал Ревокур, успокаиваясь, – с утра смело могу топать обратно в психушку.
– Это не психоз, – ласково сказал голос у него в сознании, – все вполне реально. Ты подобрал некую пластинку, показавшуюся тебе похожей на браслет. А это – средство связи. Нечто, вроде виртуального шлема. Ты же читал о таких коммуникаторах для общения с компьютером?
– Читал, читал", – подумал Владимир, – и с чертями общался, они тоже разговорчивые".
– Ладно, – отозвался голос, – я пока замолчу, а ты попробуй успокоиться, проанализируй ситуацию, осмотри еще раз свой браслет на руке, попытайся спросить о чем-нибудь, о чем ты заведомо не знаешь. Твое подсознание, если это галлюциноз, не сможет выдать неизвестную тебе информацию.
"Но убедить в том, что она неизвестная, сможет запросто”, – упрямо подумал Ревокур.
Он читал опыты какого-то французского психолога, испытавшего на себе наркотики. Под их действием ему казалось, что его посещают очень значительные мысли, прозрения. И он их записывал. А, когда действие наркотика кончилось, прочитал. “У кошки два глаза! Человек ходит ногами! Днем светло!! – вот такие “открытия” были запечатлены там.
– Ну, например, обратись к соседу на монгольском языке, – не унимался голос. – Ты же не знаешь ни одного слова на этом языке.
“Спорить с галлюцинацией бессмысленно, – подумал Ревокур, поворачиваясь к соседу.
Он произнес фразу, баритонально прозвучавшую в его сознании, и, хотя сочетание звуков не было знакомым, понял ее смысл. Он спросил не проспит ли сосед поезд, и сосед пробормотал нечто сквозь сон, и звукосочетания опять были неизвестными, а баритон перевел бесстрастно: “Не беспокойся, не просплю”.