Текст книги "Даль"
Автор книги: Владимир Порудоминский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)
«ТОЛКОВЫЙ СЛОВАРЬ». ОТВЛЕЧЕНИЕ ВТОРОЕ
Однако надо собираться в путь, снова пересекать Россию с юга на север (сколько добра в каждом худе для нашего Даля!). Читаем у Даля, как ездили наши предки по малороссийским и новороссийским дорогам: «Что за потешные снаряды для езды!.. Тут рыдван или колымага, с виду верблюд, по походке черепаха; тут какая-то линейка, двоюродная сестра дрогам, на которых у нас возят покойников; а вот линейка однорогая, по два чемоданчика на стороне…или, взгляните вот на эту двуспальную кровать, со стойками, перекладинами, с кожаными, подбитыми ситцем, занавесами на концах; это – линейка шестиместная, то есть в нее садится двенадцать человек».
Середина лета 1824 года…
Пыльные степные тракты, и над ними – неподвижное солнце в выцветшем, тонко звенящем от зноя небе. На обочинах толстые воробьи весело купаются в пыли. Надоедают оводы, глупые и тяжелые, как пули. Тупой стук копыт, щелканье бича, шлепанье тяжелых хвостов по влажным и потемневшим лошадиным бокам.
В Далево время дорога входила в жизнь, становилась ее частью. Была пословица: «Печка нежит, а дорожка учит».
В дороге Даль слушал людей – и схватывал не только суть их речи, но слова, из которых она составлена.
– Проведать бы, нет ли где поблизости кузнеца, – задумчиво молвит возница, сворачивая с тракта на проселок.
А пока куют лошадей, одна из попутчиц охотно объясняет:
– Вот и отправилась в Петербург сынка проведать…
Хозяйка на постоялом дворе предлагает радушно:
– Отведайте, сударь, наших щей.
Случившийся тут же странник-старичок с привычной готовностью принимается за рассказ:
– Поведаю вам, государи мои, историю жизни своей…
Повозился на скамье и, усевшись поудобнее, начинает:
– Не изведав горя, не узнаешь радости…
«Проведать» – «отведать» – «поведать» – «изведать»…
Даль настораживается: слово меняет цвет на глазах.
Слова тревожат Даля. Подобно музыканту, он слышит в речи людей и многоголосье оркестра, и звучанье отдельных инструментов. Он признавался на старости, что, «как себя помнит», его тревожила«устная речь простого русского человека»; поначалу не рассудок – какое-то чувство отвечало ей, к ней тянулось.
Но есть еще дело. Пока просто странность, чудачество, ни к чему большому вроде бы не приложимое, – так, потребность души. Один из будущих героев Даля – и тут уж, без сомнения, слышим мы голос автора, – чувствуя необходимость «соединить с прогулкою своею какую-нибудь цель», «задал себе вот какую задачу:
1) Собирать по пути все названия местных урочищ, расспрашивать о памятниках, преданиях и поверьях, с ними соединенных…
2) Разузнавать и собирать, где только можно, народные обычаи, поверья, даже песни, сказки, пословицы и поговорки и все, что принадлежит к этому разряду…
3) Вносить тщательно в памятную книжку свою все народные слова, выражения, речения, обороты языка, общие и местные, но неупотребительные в так называемом образованном нашем языке и слоге…».
…Солнце вдруг тронулось с места, быстро спускается по заголубевшему небу, из ослепительно-белого, словно расплющенного ударом кузнечного молота, оно становится огненно-, потом, остывая, малиново-красным четким кругом, сползающим за край степи. Сверкнул, исчезая, последний багровый уголек, яркая полоса заката сужается понемногу, блекнет (будто размывается или выветривается, что ли), становится палевой, но опять ненадолго – вот покрывается пеплом, тускнеет, а с востока надвигается, поднимаясь и все шире захватывая небо, лиловая тьма. Степь за обочиной еще пахнет теплом и созревающими хлебами, но воздух быстро свежеет; скрип колес, шлепанье хвостов, человеческие голоса в густеющей прохладной темноте звучат резче. Легко дышится. Прохлада сначала пьянит, потом нагоняет сладостную дремоту. Повозка останавливается. Даль открывает глаза, но тут же снова задремывает. Слышит сквозь сон, как кто-то спрашивает возницу:
– Куда путь держите?
Другой голос, басовитый, встревает:
– Не кудыкай, счастья не будет.
Возница сердится:
– Чем лясы точить, подсказали б, где тут на постой проситься, чтоб в поле под шапкой не ночевать.
Встречные в два голоса объясняют.
– Далече? – спрашивает возница.
– Верст пять.
– Близко, видать, да далеко шагать, – прибавляет басовитый.
Щелкают вожжи. Повозка резко подается вперед и опять катится, поскрипывая.
Басовитый весело кричит вслед:
– Добрый путь, да к нам больше не будь!
Даль спохватывается; не проснувшись вполне, шарит по карманам: надо тотчас записать слова, поговорки…
Есть загадка про дорогу: «И долга и коротка, а один другому не верит, всяк сам по себе мерит». Даль мерил дорогу встречами, историями бывалых людей и историями, которые случались с ним, превращая его в человека бывалого; главное же – словами.
Мы всё остерегались сочинять сцены, но (право на домысел!) «нам добро, никому зло – то законное житье»: Даль записывал слова на дорогах, записывал, конечно, и на пути в Кронштадт.
«К ЧЕМУ ДАЛЬ БЫЛ НЕСПОСОБЕН»
1
«…Надо оставлять пробелы в судьбе, а не среди бумаг», – сказал поэт. Служба на Балтике – пробел и в судьбе Даля, и среди бумаг тоже. Дотошный историк Веселаго (в «Общем морском списке») полутора годов, отслуженных Далем на Балтике, вообще не отмечает. Как не было. Но были эти полтора года, «Лейтенанту Владимиру Ивановичу Далю. В 5-й флотский экипаж в Кронштадте», – читаем на конвертах писем, адресованных к нашему герою, или очень трогательный адрес (Даль потом предлагал вместо «адрес» слово «насыл») на письмах от сестры Павлы: «Его благородию милостивому государю моему Владимеру Ивановичу господину флота лейтенанту Далю на Широкой Армянской в доме Волчихи».
2
В Кронштадте на берегу сидит лейтенант флота Даль; устроился общежитием с тремя товарищами, тоже неудачливыми моряками: так дешевле – одна квартира и один денщик на четверых.
Про Даля известно только: служил на берегу и выполнял какую-то неинтересную и, видимо, неприятную работу. Иначе вряд ли стал бы проситься с флота, где служить считалось почетнее и выгоднее, куда-нибудь в другой род войск. А он просился в артиллерию, в инженерные части; готов был даже стать простым армейским офицером. Вряд ли стоит говорить здесь о страстном желании исполнять долг гражданский, приносить людям пользу: пехотный офицер в Зарайске или Чаповце мог сделать не больше, чем лейтенант флота на берегу в Кронштадте. Скорее всего служба на Балтике была лично Далючем-то неприятна, лично ему претила.
Видимо, следует прислушаться к мнению Завалишина, повторенному и подтвержденному Мельниковым-Печерским: на флоте совершались страшные злоупотребления (и не вообще, но где-то рядом с Далем) – избежать столкновения с ними было невозможно; эти злоупотребления «требовали или решимости на отважную и упорную борьбу с ними, к чему Даль, по его собственным словам, не имел ни средств, ни расположения, или пассивного подчинения и уживчивости с ними, к чему Даль был неспособен». Мнение дорого для нас, так как открывает некоторые существенные черты Далевой натуры; мнение как будто и достоверное, так как несколько лет спустя Даль по тем же соображениям оставит службу в военном госпитале.
Творится вокруг непонятное: боевых командиров обходят чинами, наградами; бездари и проныры ездят в Петербург: выслуживают чины на балах, награды – в приемных. В чести мастера докладывать, что дела отменно хороши. Румяный император проследовал на катере вдоль кронштадтского рейда, кивал головой, оглядывая стройный ряд кораблей; а корабли покрасили только с одной стороны – с той, которая на виду. Придворные щелкоперы воспевают в журналах прогулки в Кронштадт, мощь грозных орудий, которые «дышат громами», а в Кронштадте списывают целые форты «по совершенной гнилости». Даль ходит по берегу, видит изнанку Кронштадта – разрушенные форты, непокрашенные борта кораблей, – опускает глаза и помалкивает. «На отважную и упорную борьбу не имел ни средств, ни расположения» – это о натуре, да и военный суд научил его уму-разуму, а ум-разум народом помянут во множестве пословиц про два уха и один язык, про много знай, да мало бай, про молчание – золото.
3
По датам определяем события, которых Даль оказался свидетелем в Кронштадте.
Он оказался, в частности, свидетелем знаменитого наводнения 7 ноября 1824 года, – вода унесла в море мосты и склады, разрушила береговые укрепления, слизнула батареи и пороховые погреба; вода смыла следы воровства и обмана. Как в пословице «вода все кроет, а берег роет»: беспорядок, нехватку – все покрыла вода. Воры, сколотившие тысячи на копеечном матросском довольствии, торговцы контрабандным товаром, любители расцветить труху яркой краскою составляли длинные ведомости, списывали амуницию, продовольствие, оружие, всего небрежнее списывали людей: «неизвестно, где команда, в живых или в мертвых».
За сто с лишним лет перед наводнением, когда только закладывали Кронштадт, вели по приказу Петра строгий счет убыткам. Тогда точно так же: каждую сваю, каждую скобу разносили по графам, посылали доклады о павших лошадях; рабочие гибли от голода и холода – их в ведомости не записывали. Как и сто с лишним лет назад, взамен погибших и занемогших присылали еще людей – в России народу много. В Кронштадте стучат топоры, пахнет мокрым деревом: рубят ряжи, забивают сваи, настилают доски; растут укрепления, поднимают город над водой. Вода ушла в берега. Все становится на место.
Ничего не стало на место, хотя стала Нева и Финский залив затянуло прочным ледяным покровом. Рядом, в Кронштадте, жили люди – такие же морские офицеры, однокашники по Морскому корпусу, которые, видя непокрашенную изнанку кораблей, изнанку флота, всей России изнанку, не желали опускать глаза и помалкивать, которых уму-разуму пока никто не научил, а может, ум-разум которых в том и состоял, чтобы не опускать глаза да не помалкивать: «Единою пищей сделалась любовь к отечеству и свободе», – писал один из них. Братья Беляевы, Александр и Петр, Арбузов, Дивов – все знакомые по учению, по службе, Дмитрий Завалишин, наконец. Про Завалишина говорилось в обвинительном заключении, что поручал братьям Беляевым «распространять свободомыслие, увеличивать число недовольных и давал читать книги и стихи, наполненные самыми дерзкими и гнусными клеветами на августейшую фамилию».
У нас нет никаких свидетельств того, что Даль имел хоть какое-нибудь касательство к делу 14 декабря 1825 года. Хотя Завалишин при всяком удобном случае и подчеркивает особого рода откровенность, существовавшую между ним и Далем, он, судя по всему, Даля в заговор не посвящал.
4
К декабрю 1825 года ничего не изменилось в жизни Даля: он не выиграл в карты богатого имения, не получил наследства. Но, как свидетельствует формуляр: «1 января 1826 года уволен от службы с тем же чином, лейтенант».
«Я почувствовал необходимость в основательном учении… Я вышел в отставку, вступил в Дерптский университет студентом…» Но Даль сжимает события: «почувствовал» – «вышел» – «вступил». Между «почувствовал» и «вышел» полтора кронштадтских года, но «вышел» вдруг решительно. Может быть, появились какие-то обстоятельства, ускорившие решение? Может быть, именно в этот час он оказался готов ступить на поприще науки? В сжатой автобиографии, написанной по просьбе видного русского филолога Я. К. Грота, Даль заявляет вполне определенно: «Без малейшей подготовки, сроду не видав университета, безо всяких средств, я вышел в отставку…»
Почему Даль оставил службу 1 января 1826 года, а не 1825-го или 1827-го, надежно объяснить мы не в силах, но то, что в течение важного для всей России 1825 года лейтенант Владимир Даль осмыслял, обдумывал свою судьбу, мы знаем точно: этому свидетельство неоконченный «Роман в письмах», датированный как раз 1825 годом [18]18
ГБЛ, ф. 473, карт. 1, ед. хр. 1.
[Закрыть]. Мечтательный молодой человек пишет письма другу, рассуждает в них о всевозможных занимающих его предметах, в частности о собственной судьбе, о выборе жизненного пути. В одном из писем размышляет о самоубийстве: рассказывает историю юноши, который «не мог более жить» как все; затем следует оправдание самоубийства – человек возвышенных мыслей подчас так жить не может.
5
Тема «Даль и 1825 год» вряд ли нуждается в изучении, но некоторые частности привлекают внимание.
Первые сказки, по свидетельству самого Даля [19]19
Письмо к Н. А. Полевому. Отдел рукописей Государственной публичной библиотеки имени М. Е. Салтыкова-Щедрина (ГИБ), ф. 124, № 1445.
[Закрыть], написаны им раньше, чем принято считать, – еще в Дерптском университете. Среди них – сказка «О Иване, молодом сержанте, удалой голове, без роду, без племени».
Пройдя многие испытания, навязанные ему царем Дадоном, и окончательно уверившись в злобе и коварстве царя и советников его, молодец Иван «выпустил войско свое, конное и пешее, навстречу убийцам, обложил дворец и весь город столичный… – и истребил до последнего лоскутка, ноготка и волоска Дадона, золотого кошеля, и всех сыщиков, блюдолизов и потакал его». Там есть еще такая подробность: когда Иван «построил армию несметную прямо против дворца царского», Дадон, «струсив без меры», послал к войскам губернатора, который грозил Ивану: «На тебя виселица готова давным-давно!» – но солдаты убили губернатора.
Конечно, не намек (зачем ставить под сомнение «благомышление» Даля!), но отзвук, пусть ненамеренный, пусть непроизвольный, слышится в этой сцене, кажется, и непредвзятому читателю. Даль перебрался в Дерпт в начале 1826 года – горячие следы?..
Через две недели после восстания лейтенант Владимир Даль разом зачеркнул десять лет жизни – корпус, Николаев, Кронштадт. Он менял все: место жительства, образ жизни, распорядок дня, одежду, круг знакомых, привычки. Одно с ним оставалось – слова. Дорожный баул со словами. Даль ехал искать свое будущее и не знал, что везет его с собою. Как в прибаутке:
– Чего ищешь?
– Да рукавиц.
– А много ль их было?
– Да одни.
– А одни, так на руках.
«ЗОЛОТОЙ ВЕК НАШЕЙ ЖИЗНИ»
1
Города – как люди: у каждого свое имя, свое лицо, свой характер. Попросту говоря, по-Далеву говоря – пословицей: что город, то норов.
У города, куда завела Даля (беспокойная до поры) его судьба, три имени: русское – Юрьев, эстонское – Тарту, немецкое – Дерпт (Дорпат, если совсем точно). В Далево время город звали по-немецки; Дерптскийуниверситет – это имя всей Европе было известно. Однако Даль опять по-своему: Юрьев-городок!И прав-то, между прочим, «немец» Даль: Юрьев – имя исконное: в 1030 году основал город, утверждая власть свою на западном берегу Чудского озера, русский великий князь Ярослав, при крещении названный Юрием. Юрьев.
Конечно, Юрьев! И все-таки для нас, когда думаем про то время, – Дерпт;потому что для Пушкина – Дерпт, и для Жуковского, и для Языкова, и для Пирогова; тогда– Дерпт, как теперь – Тарту: случается, города меняют имя вместе с судьбою, как урожденная такая-то – в замужестве, как в миру такой-то – в монашестве.
Лицо Дерпта. Добротные дома прижимаются к холму, окутанному густой зеленью; улицы упираются в холм, лезут вверх, превращаясь в аллеи и тропинки, растворяются в зелени. Название холму – Домберг, или запросто – Дом; по-немецки Дом – кафедральный собор, еще – купол, но для дерптского студента Дом – дом (без перевода), дом родной. На старом мостике – латинская надпись: «Otium reficit vires» – «Отдых возобновляет силы»: собирались на холме, пили, пели, прыгали через костер, с факелами в руках спускались в город, шли по улицам, тревожа опасливых, хотя и ко всему привыкших (а может, потому и опасливых) горожан. «Otium reficit…», но сквозь густую листву белеют на Домберге здания университетских клиник – и это тоже дом (дом родной): vires, силы, нужны тем молодым людям, кто приехал сюда за наукой, приехал человеком делаться – приехал ради «кипучей жизни в трудах, во всегдашней борьбе, в стремлении и рвении к познаниям», как – несколько возвышенно – говорил Даль. Vir – муж, человек, vireo – быть зеленым и быть свежим, бодрым; юноши постигали латынь (Даль исполнительно выучивал сто слов в день) – изречение на мостике приобретало более глубокий смысл и новые оттенки; по этому мостику многие юноши выходили в люди – в мужи.
Как дома к холму, город жмется к университету. Всюду студенты: на площади перед ратушей, в аллеях парка, на берегу неширокой реки Эмбаха. По дотошному подсчету из каждых двухсот студентов пять находило кончину в водах Эмбаха – злому коварству волн способствовала влага, вливаемая внутрь славными viris – мужами: пиво – громадными кружками, жженка, вкусно дымящаяся на столах, ром и знаменитая «дубина» – крепчайший напиток (про него говорилось: «Единственная дубина, которой бурш разрешает сбить себя с ног»).
Но те же бурши, по словам Пирогова, «потом как будто перерождались, начинали работать так же прилежно, как прежде бражничали, и оканчивали блестящим образом свою университетскую карьеру».
Город-студент – это и лицо и характер.
2
Даль всегда радостно вспоминал Дерпт, веселые студенческие проказы: «Если мы, в шаловливом порыве своем, мстили непомерно дорогому переплетчику, зазнавшемуся сапожнику или обманувшему нас на прикладе портному тем, что обменивали ночью их вывески, или надписывали на них, вместо настоящих имен ремесленников, приданные им по какому-либо случаю забавные прозвища, если привешивали к малому оконцу огромный ставень и наоборот, если обменивали таким же образом два деревянные крыльца, приставив, вместо маленького крылечка и лесенки, к полуразвалившемуся домишке, огромное крыльцо со львами и резными перилами, запрудив таким образом вход и выход, то шалость эта, без всякого прекословия, вина виноватая, но не злобная, не злонамеренная, не коварно умышленная: мы на другой же день, проспав хмель шалости и необузданной шутки – а другой хмели в нас не бывало – готовы были справить все опять своими же руками…»
Но «шаловливые порывы», душистая жженка, удалые студенческие праздники, «коммерши», и буршеские поединки (противники наносят друг другу несколько неопасных ударов шпагой и бегут по знакомым хвастаться дуэлью) – все это «наружность», «внешнее», «сущность» же, которая навсегда оставила в Дале светлые и радостные воспоминания о дерптской жизни, в других («немногих») словах его: «Нет розог, нет неволи!»
Даль снова про те же розги! «Не плачь битый, плачь небитый»: для «небитого» Даля розга – постоянный символ, «знак» определенного жизненного уклада (символ – «сущность в немногих словах или знаках»).
И вот еще символ, «знак» – студенческий сюртук с потертыми локтями: «А помните ли, друзья, как счастливы мы были в этих фризовых сюртуках? Как мы смело и бодро входили во всякое общество?.. И помните ли, что нас всюду в этом виде принимали и никогда не ставили и не сажали ниже тех, которых судьба и портной ссудили голубым фраком со светлыми пуговками?..»
Даль веселился и радовался в Дерпте, в трудах праведных он отдыхал от всей прошлой жизни своей – ему вольготножилось в его Юрьеве-городке: «Здесь…каждый сам располагает собою и временем своим, как ему лучше, удобнее, наконец, как хочется. Радушно приемлется достойными наставниками каждый алчущий познаний – и ради науки, как ради Христа, во всякое время подают ему милостыню познаний и откровений…»
3
В воспоминаниях Даля вся дерптская жизнь его – только наука и веселые шутки: уж и «другой хмели», как от шалости, в студентах не бывало, и песни они пели одного лишь «благородного содержания», и не было в них «ни одной преступной, ниже грешной мысли», и «политических прений чуждались мы гораздо более, чем загадочных жителей луны и планет…».
Не верится!..
Дерптский друг Даля, поэт Николай Языков, возглавлявший в университете кружок русских студентов, вспоминал другое:
Мы вместе, милый мой, о родине судили,
Царя и русское правительство бранили!
Не станем утверждать, что Даль вместе с друзьями царя и русское правительство бранил, но чтобы вовсе отказался судить о родине, чуждался политических прений – не верится!..
Год 1826-й – год суда над декабристами, год приговора, год казни. Мог ли молчать о событиях Языков, товарищ Рылеева, поэт «Полярной звезды»!
В шкатулке, как великую драгоценность, хранил он копию письма Рылеева к жене – того, что перед казнью: «Я должен умереть, и умереть смертью позорною» – и словно в ответ на него писал вдохновенно:
Рылеев умер, как злодей! —
О, вспомяни о нем, Россия,
Когда восстанешь от цепей
И силы двинешь громовые
На самовластие царей!
Неужели возможно, чтобы об этом не говорили?..
Первые годы николаевского царствования – «надежда славы и добра», а пока: новый цензурный устав, тотчас названный «чугунным» (вокруг Даля немало литераторов, издатели – ужели о «жителях луны» беседовали?), слухи о преобразовании в университетах, широко известное дело о московском студенте и поэте Полежаеве, которого новый государь сам отправил в солдаты!.. Бог с ними, с «обитателями далеких планет»: на нашей земле, в Российской империи, многие стали судить да рядить, «что сделается с рабством» (слова современника), – ужели в Дерпте ни у кого такая «грешная мысль» не промелькнула?.. В Дерпте Даль «прожил» всю русско-персидскую войну, от Шамхорского сражения до Туркманчайского мира, и первую половину войны русско-турецкой; кампания в Европейской Турции складывалась не слишком удачно («В столице уныние» – слова того же современника), войсками командовал фельдмаршал Витгенштейн, сыновья главнокомандующего жили в Дерпте, встречались с Далем и его друзьями, – ужели и о войне, о военных неудачах дерптские студенты, занятые боевыми действиями против портных и сапожников, «чуждались прений»?..
Но возможен и другой взгляд: как Даль фризовому сюртуку, Языков слагал оды домашнему халату; для Языкова халат (как для Даля сюртук с потертыми локтями) – символ студенческой «вольности», противоположность «тесной ливрее». Языков славит студенческую жизнь, охраняемую, поелику возможно, от казенного уклада:
Мы вольно, весело живем,
Указов царских не читаем…
Не это ли – свободу от жизни «в строю» – имел Даль в виду, говоря о «политических прениях»?..
О поведении в Дерпте молодых русских ученых специально приставленный человек регулярно доносил петербургскому начальству; за студентами приглядывали у себя в учебном округе; понятие «нравственные свойства» разъяснялось: «религиозные чувства и преданность престолу» (Даль в словаре своем толковал: нравственный– «согласный с совестью, с законами правды, с достоинством человека, с долгом честного и чистого сердцем человека»).
И все-таки Далю повезло с Дерптом.
Это опять про лицо и характер города, университета, про лицо и характер, которые могут меняться с обстоятельствами. После незабвенного 14 декабря Дерптский университет всех дольше не попадал в число «крамольных», взгляд владыки не достигал мирной Лифляндии; «Афины на Эмбахе» – такое прозвище кое-чего стоило!..
Не оттого ли годы спустя Даль в вицмундире, в «тесной ливрее», будет вспоминать восторженно: «Нет! Ничто в мире не может заменить эти три года, протекшие в безмерном и бескорыстном рвении усвоить себе науку», время «стремления к познанию высоких и полезных истин», «время восторга, золотой век нашей жизни».