Текст книги "Даль"
Автор книги: Владимир Порудоминский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)
«ТОЛКОВЫЙ СЛОВАРЬ». ОТВЛЕЧЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
Даль по-своемувспоминал военные походы: «Бывало, на дневке где-нибудь соберешь вокруг себя солдат из разных мест, да и начнешь расспрашивать, как такой-то предмет в той губернии зовется, как в другой, в третьей; взглянешь в книжку, а там уж целая вереница областных речений».
Хотим заглянуть вместе с Далем в заветную книжку его; пусть она не сохранилась, что ж, имеем ведь мы право, если не на вымысел, то на домысел, – разница немалая, объясняет Даль: вымысел – выдумка, домысел же – догадка, разумное заключение. Теперь еще говорят: «реконструкция»; у Даля такого слова нет, зато есть «воспроизведенье», «воспроизвести» с прекрасным, выразительным толкованием: «созидать былое». Попробуем «созидать былое», воспроизвести страницу из записной книжки Далевой и, более того, само заполнение ее, движение записи, и, еще более того, обстановку, в которой книжка заполнялась; попробуем воспроизвести одну из таких дневок, приносивших Далю «целые вереницы речений». Это дает возможность лишний раз побродить по словарю, заглянуть в потайные и манящие закоулки его, подивиться лишний раз обилию, бесценности и необычности сохраняемых в нем сокровищ, лишний раз над содержанием его поразмыслить: «воспроизводить» – «созидать былое», – по замечанию Даля, говорится «особенно о предметах духовных и о действии воображения».
Предоставим читателю самому вообразить пылающий с веселым треском костер, и котел с кашей, кулешом, похлебкой, и толпу солдат вокруг: один еще выбирает что-то из походного котелка, другой, ловко выхватив из костра пушисто-серый тлеющий уголек и перебрасывая его с ладони на ладонь, раскуривает трубочку. Коротко говоря, предоставим читателю самому воспроизвести обстановку, сделать подмалевок картины, себе же оставим в этом «созидании былого» иную роль: попробуем проследить, как приходят слова в заветную книжку Даля, как начинают жить в ней по-новому.
…Солдат оступился, выругался в сердцах:
– Чертова лужа!
– Калуга! – подтвердил другой, оказалось – костромич.
Даль и прежде слыхивал, что в иных местах лужу называют калугой. Заносит в тетрадь:
лужа, калуга.
Но артиллерист из тверских не согласен: для него калуга – топь, болото. А сибиряк смеется: кто ж не знает, что калуга – рыба красная, вроде белуги или осетра.
Пока спорят из-за калуги, вестовой-северянин вдруг именует лужу лывой.
– Лыва? – переспрашивает Даль.
– А как же? Налило воды – вот и лыва.
Даль пишет:
лужа, калуга, лыва.
Но удивляется вятич – у них лывой называют лес по болоту. Лениво спорит с ним архангельский мужик: «Лыва, брат, и не лес вовсе, а трава морская, та, что после отлива на берегу остается».
Между тем какой-то тамбовец дает злополучной луже новое имя – мочажина. Астраханец поправляет: не мочажина – мочаг; озерцо на солончаках. «Болотце, – расплывается в улыбке добродушный пензенец. – Когда на болоте косят, сено мочажинником называют».
В тетрадке выстраивается рядком:
лужа, калуга, лыва, мочажина.
Однако точку поставить нельзя. Вон ведь калуга выросла в отдельное большое слово.
Калуга:по-тверски и по-костромски – топь, болото; по-тульски – полуостров; по-архангельски – садок для рыбы; по-сибирски – вид осетра или белуги.
И лыватоже: она и лужа, и лес, и трава, принесенная морем.
К мочажине, как называют во многих губерниях непросыхающее место, прилепились ее собратья по смыслу, несколько отличные, однако, по облику: астраханский мочаг,новгородская мочевина,псковская мочлявина,курские мочаки.
А тут еще зацепилось за лужуи вылезло откуда ни возьмись псковское словцо лузь.
– Да ведь лузь по-рязански и по-владимирски – луг, а не лужа, – дивится Даль. – Даже песня есть «Во лузях, во зеленыих лузях».
– По-рязански не знаю, – отзывается псковитянин, – а у нас лузь – лужа замерзлая.
– Дорога обледенелая, – добавляет артиллерист из тверских.
Слова густо заселяют тетради. Пишет Даль.
И конечно, размышляет порой, не может не размышлять над тем, куда ведет его увлечение, призвание: громадное количество запасов как бы не выдерживало собственного своего обилия, собственной тяжести, – оно таило в себе новое качество, которое Даль, собирая поначалу эти запасы просто так(хотя и благодаря увлечению, призванию), до поры не осознал. «Пришлось призадуматься над ними и решить, хлам ли это, с которым надо развязаться, свалив его в первую сорную яму, или хлам этот ряд делу и с добрым притвором пойдет в квашню, и даст хлебы, и насытит? Просмотрев запасы свои, собиратель убедился, что в громаде сору накопилось много хлебных крупиц, которые, по русскому поверью, бросать грешно».
Это сам Даль пишет про то, как убедился, что в поле Маланья не ради гулянья, а спинушку гнет для запаса вперед. «Просматривая запасы» и «обнаружив в них много хлебных крупиц», он пока не знал, для какого «запаса вперед» гнет спинушку, однако уже чувствовал, что вот этовпереди – нечто большое и важное.
Даль любил пересказывать притчу, которой потчевал товарищей Карп Власов, первый солдат в полку, шутник и весельчак.
Жил-был мужик, и задумал он построить мельницу. Было у него сватов и кумовьев много, он и обошел кругом, и выпросил у всякого: ты, говорит, сделай вал, а ты одно крыло, ты другое, ты веретено на шестерню, ты колесо, ты десяток кулаков, зубцов, а ты другой десяток; словом, разложил на мир по нитке, а сам норовил выткать себе холста на рубаху. Сваты да кумовья что обещали, то и сделали: принесли нашему мужику кто колесо, кто другое, кто кулак, кто веретено. Что ж? Кажись, мельница готова? Ан не тут-то было. Всяк свою работу сделал по-своему: кулаки не приходятся в гнезда, шестерня на веретено, колесо не пригнали к колесу, крылья к валу – хоть брось! А пришел к мужику старый мельник, обтесал, обделал да пригнал на место каждую штуку – пошло и дело на лад: мельница замолола, и мужик с легкой руки разжился.
Точно старый мельник из притчи, Даль разбирался в записях, подгонял одну к другой разрозненные части. Но много еще времени пройдет, пока завертятся весело мельничные крылья и золотой рекою потечет к жерновам зерно. Того дольше до прекрасной, желанной поры, когда разнесется по всему дому не сравнимый ни с чем запах свежего хлеба. Калач приестся, а хлеб никогда, – тут только не поспешить от радости преждевременной (славы ради или со страху, что до конца дела не доживешь), только не вынуть раньше прочих один хлеб из печи – не то, как в народе говорят, все хлебы испортятся, тут только не поспешить, потерпеть, погнуть спинушку – и вот оно: хлеб на стол, а стол престол!..
ЯВЛЕНИЕ КАЗАКА ЛУГАНСКОГО
1
Ехал «козак» за Дунай, навел мост через Вислу и объявился в столице Российской империи: «Определен ординатором Санкт-Петербургского военного госпиталя – 1832 года, марта 21 дня».
Про петербургский военно-сухопутный госпиталь знаем со слов Пирогова. Огромные палаты, на 60—100 человек, без доступа свежего воздуха; сырость; грязь. Повязки и компрессы перекладывали с гноящихся ран одного больного на раны другого; пропитанные гноем и кровью зловонные тряпки складывали в ящики, стоявшие тут же в палатах, и после просушки снова пускали в дело. Воровство, по словам Пирогова, «было не ночное, а дневное». Крали лекарства из аптеки: больным отпускали бычью желчь вместо хинина, какое-то масло вместо рыбьего жира, с хирургов взыскивали за то, что тратятмного йода. Крали провизию: подрядчики везли казенные продукты на квартиры к госпитальным начальникам; больные голодали. Операционной не было, оперировали прямо на койке в палате. В госпитале свирепствовала зараза – «гнилокровие», рожа и гангрена; смерть косила больных. Тяжело продираться между койками, чувствовать знобливой спиной горестную точность слова: «Та душа не жива, что по лекарям пошла», «Кто лечит, тот и увечит», «Чистый счет аптекарский – темны ночи осенние», – не здесь ли, в госпиталях адрианопольских и петербургских, родились эти пословицы?.. Даль знает и такую: «Тяжело болеть, тяжеле того над болью сидеть».
Главный доктор, действительный статский советник и кавалер Флорио делал по утрам обход: вертя на палке форменную фуражку, шел из палаты в палату, притопывая ногою, громко распевал с итальянским акцентом: «Сею, сею, Катерина!» Все болезни Флорио объявлял лихорадкой, ординаторов высмеивал и бранил матерно, больных оскорблял непристойными шутками. Не всякий, видно, наделен знобливым сердцем, не всякому ёжится, когда другим неможется. Даль ёжился, глядя на страдальцев больных, на госпитальные мерзости, на безумные выходки негодяя Флорио. Через девять лет придет в госпиталь Пирогов, закусит удила, примется все ломать, поворачивать по-своему. Но Пирогов придет сюда уже всемирно известным профессором, а Даль – рядовой ординатор («ординарный» – простой, заурядный). Да и натура, конечно: «Себе досадить, а недруга победить» – это для Пирогова: Даль ёжился, хотя, наверно, и еж ился, выставлял подчас иголки – отказывался писать подложные отчеты. Биографы считают, что Даля выжили из госпиталя злоупотребления, которых он оказался свидетелем, и неприятности (он вспоминал позже, что Флорио очень его не жаловал).
Однако госпиталь госпиталем, была еще медицина: наука и врачевание. За несколько месяцев жизни в столице Даль заслужил славу хорошего врача и умелого хирурга. Лучше всего у него получались глазные операции. «Глазные болезни, и в особенности операции, всегда была любимою и избранною частию моею в области врачебного искусства». Читаем письма современников: люди просят «подать надежду» на приезд доктора Даля, приезд доктора Даля «облегчит участь» больного. В письмах современников, даже литераторов, даже тех, для кого Даль – литератор, неизменно упоминается докторДаль. «Вы, конечно, не забыли доктора Даля» – это больше, чем литератор литератору, это товарищ-литератор другу-литератору пишет: Плетнев – Жуковскому.
2
Даль на этот раз прожил в столице всего год с небольшим (июль и половину августа, кстати сказать, он в Кронштадте – временно прикреплен к тамошнему морскому лазарету), но год этот в жизни его необыкновенно важен – год поворотный(когда «какое-либо движенье изменяет свое направленье»). В этом именно году появляется рядом с Далем, соперничая с ним в известности, «некто» Луганский.По укоренившейся привычке чуть было не соскользнуло с пера: «Казак Луганский», да, спасибо, помог завалявшийся в архиве листок с перечислением «статеек» Даля [37]37
ГБЛ, Пог. III, к. 4, ед. хр. 8.
[Закрыть]. От листка этого потянулась ниточка к «Северной пчеле»; в номерах 127 и 128 от 6 и 7 июня 1832 года находим большую статью Даля «Слово медика к больным и к здоровым», подписанную – «Владимир Луганский».
Статья пока еще доктораДаля – он считает нужным представиться читателям: «Прошу не забыть, что она написана медиком; медиком, сверх того, который, из любви и пристрастия к нынешнему званию своему, уже в зрелые лета посвятил себя оному и выменял саблю и эполеты на диплом Доктора Медицины, что он, хотя и был некоторым образом обманут, не нашел всего того, чего искал, – но любит звание свое…»
3
В «Северной пчеле» Даль еще не добавил к имени «Луганский» важное словцо «казак», хотя и начал статью словами: «Не слезая почти три года сряду с казацкого седла…» Прозвище это появилось четырьмя месяцами позже.
От своего исконного имени Даль не откажется, но рядом с «В. Даль», «В. Д.», «В. И. Д.» заживет псевдоним, «писатель под чужим именем, подыменщик»: «В. Луганский», «К. Луганский», главное – «Казак Луганский» или «Казак Вл. Луганский» (Николай Станкевич, упомянув имя Даля в письме, считает нужным разъяснить в скобках: «Это – Казак Луганский»).
Почему-то понадобился Далю псевдоним, и почему-то захотелось объявить себя казаком– то ли оттого, что «вольный казак» – «не раб, не крепостной», оттого, что вольный– «независимый, свободный, самостоятельный», то ли оттого, что «терпи казак, атаман будешь».
О рождении Казака Луганского поведала в октябре 1832 года объемистая (двести одна страница) книга, названная по-старинному длинно: «Русские сказки, из предания народного изустного на грамоту гражданскую переложенные, к быту житейскому приноровленные и поговорками ходячими разукрашенные казаком Владимиром Луганским. Пяток первый».
РОЗЫСК О «ПЯТКЕ ПЕРВОМ»
1
Даль, о сказке размышляя, называет ее «окрутником» – «переряженным»: «кто охоч и горазд, узнавай окрутника, кому не до него – проходи».
Говорят: «Не узнавай друга в три дня, узнай в три года». Чтобы «узнать» Далевы сказки, и трех дней не понадобится.
Молодец Иван побивает царя Дадона, который «царствовал, как медведь в лесу дубы гнет: гнет не парит, переломит не тужит!», и его «блюдолизов придворных» во главе с губернатором графом Чихирем, пяташной головой (из Далева словаря узнаем толкование имен: Дадон – «неуклюжий, нескладный, несуразный человек»; Чихирь – «беспутный пьяница, шатун и дармоед»).
«Судью правдивого» Шемяку «за хитрые увертки и проделки» посадили на воеводство: «Ах ты, окаянный Шемяка Антонович! Судья и воевода и блюститель правды русской, типун тебе на язык! Лукавый сам не соберется рассудить беспристрастней и замысловатей твоего…» По милости Шемякиной «ныне на свете все так»: «Малый хлеб ест, а крестного знамения сотворити не знает, – а большой правою крестится, а левую в чужие карманы запускает!» Само название сказки «О Шемякином суде» народу русскому за себя говорит.
Сказка «О похождениях черта-послушника Сидора Поликарповича» тоже куда как ясна. Черт спустился на землю, пошел в солдаты, «думал переиначить всю службу по-своему», да на первом же смотру «ему это отозвалось так круто и больно, что он… проклял жизнь и сбежал». Потом попал черт в матросы – «а не приноровишься никак к этой поведенциив морской заведенции: не дотянешь – бьют, перетянешь – бьют». Кончилось дело тем, что пристроился черт по письменной части, чиновником, и зажил припеваючи – «места же своего покинуть не думает, а впился и въелся так, что его уже теперь не берет ни отвар, ни присыпка». Историю Сидора Поликарповича завершает Даль пословицей: «Вот вам сказка гладка; смекай, у кого есть догадка». Особой догадки, чтобы смекать, и не требуется.
2
Историк и переводчик Комовский сообщал поэту Языкову: «Даль издает свои сказки; цензура, говорят, очень милостиво обошлась с ними». Сказки не изданы еще, лишь цензуру благополучно проскочили, а те, кто читал их в рукописи, рады и удивлены: не надеялись, что легко проскочат. «Славно!» – заканчивает свое сообщение Комовский. Позже он писал про сказки Далева «Первого пятка»: «Толкуют, будто им снова позволено будет явиться на белый свет в торжестве и славе; но мне это невероятно».
Невероятно, чтобы сказкам Даля разрешили увидеть свет, – таково мнение доброжелательного современника, а вот и не слишком доброжелательный – московский почт-директор Булгаков – ворчит: «Здесь ходили по рукам какие-то басни или сказки Луганского… Я удивляюсь, что цензура допустила печатание».
Друзья Даля радовались, что в «Пяток первый» не попала сказка «Сила Калиныч, душа горемычная, или Русский солдат ни в аду, ни в раю» [38]38
Напечатана М. Бессараб в журнале «Огонек». Автор публикации пишет: «Упоминаний об этой сказке… в архивах Даля не обнаружено» Между тем сказка упоминается и в письмах Даля, и в письмах к нему (см. рукописные фонды ПД и ГПБ). Упоминается она также в опубликованных материалах (см., например, «Лит. наследство», т. 19–21).
[Закрыть]. Хорошо, что не напечатана, как сначала предполагалось, сказка о Калиныче, который тузит и святых и грешных. Была б тогда возня еще и с попами. Эту сказку, позволенную также цензурою, Смирдин припасал для своего альманаха – теперь едва ли можно и думать о ней».
Не уверены, прав ли автор приведенных строк, говоря, будто цензура дозволила сказку о Силе Калиныче. Сказка эта, как явствует из письма Даля к Полевому [39]39
ГПБ, ф. 124, № 1445.
[Закрыть], была написана еще в Дерпте, до отъезда на войну, и передана автором Языкову для доставки в «Московский телеграф», но «некоторые выражения, без дурного намерения в сказке употребленные, не допустили тиснения оной». Даль пишет затем, что выражения эти «легко можно было бы переменить, если остальное… достойно сделаться гласным». Да вот беда: остальное-то, хотя и в пересказе самого Даля, – история о том, как солдат попал в рай и «бил праведных, отгоняя их по шеям». Вряд ли такое «остальное» могло соблазнить издателя «Московского телеграфа»!..
Даль, наверно, смельчаком непреднамеренно оказался. Он сочинял многословные свои сказки (считая, что лишь перелагает народные), никак не собираясь придавать им «определенное направление». Но отзвуки подлинно народных сказок слышатся в творениях Даля. Жизнь подбрасывала ему впечатления, Даль укладывал их в свой «Пяток», не осторожничая, очевидно не полагая поначалу увидеть книгу напечатанной. Выбор тем и впечатлений, и не выбор даже, скорее то,что впечатляло, равно как характер пересказа, – это со счета не сбросишь!
Профессор словесности и цензор Никитенко, который – как и сам Даль, конечно, – ничего «крамольного» в сказках «Первого пятка» не находил («Просто милая русская болтовня о том, о сем»), объяснял: «Отними у души возможность раскрываться перед согражданами, изливать перед ними свои мысли и чувства, – это заставит ее погружаться в себя и питать там мысли суровые, мечту о лучшем порядке вещей. В смысле политическом это опасно».
3
Нашлись «охочие и гораздые», заглянули под размалеванную пословицами и прибаутками маску «окрутника», ряженого.
Директор канцелярии Третьего отделения статс-секретарь Мордвинов докладывал своему начальнику, шефу жандармов Бенкендорфу, находившемуся в Ревеле: «Наделала у нас шуму книжка, пропущенная цензурою, напечатанная и поступившая в продажу. Заглавие ее «Русские сказки Казака Луганского». Книжка напечатана самым простым слогом, вполне приспособленным для низших классов, для купцов, солдат и прислуги. В ней содержатся насмешки над правительством, жалобы на горестное положение солдата и проч. Я принял смелость поднести ее его величеству, который приказал арестовать сочинителя и взять его бумаги для рассмотрения».
Оставшиеся у книгопродавцев экземпляры «Русских сказок» были изъяты, «Пяток первый» в один день сделался редкостью.
Как тут не прославиться – всякому любопытно, чтоза книжка, чтоза сочинитель… Это, конечно, не навекислава, какую принес Далю «Толковый словарь», это сиюминутная, мимоходная известность– слава («Про Казака Луганского слыхали?»), и все-таки слава; о ней пословица: «Дал денежку, а славы на рубль».
В самом деле, едва «Пяток первый» русских сказок, «на грамоту гражданскую переложенных», появился на прилавках (вернее, с прилавков исчез), мир тотчас о Казаке Луганском заговорил. Не весь мир, конечно, не «божий свет», но мир-«общество» (петербургский мир, московский), мир литературный. Не весь «божий свет», конечно, но петербургский свет, даже высший, тот, о котором Даль в словаре хорошо писал: свет – «род людской, мир, община, общество, люди вообще» и свет – «отборное, высшее общество, суетное в обычаях». Даль сразу прославился; и, надо признать, общество отборное, суетное в обычаях – «свет» – немало тому поспособствовало.
«Нашли в сказках Луганского какой-то страшный умысел против верховной власти и т. д.», – записал в дневнике Никитенко. Сам Даль потом вспоминал: «Обиделись пяташные головы, обиделись и алтынные, оскорбились и такие головы, которым цена была целая гривна без вычета». Вот она какова, денежка, обернувшаяся рублевой славою, – тоже недешева.
Даль в Третьем отделении под арестом, бумаги его взяты жандармами для рассмотрения, а книжку, «наделавшую шуму», перелистывает на предмет вынесения приговора не кто-нибудь – сам «его величество», государь император.
Никитенко мрачно пророчит: «…Люди, близкие ко двору, видят тут какой-то политический умысел. За преследованием дело не станет». Для такого пророчества особой дальновидности не требуется.
Но самое удивительное: преследований не было. Ранним утром Даля арестовали, а освободили вечером того же дня. Статс-секретарь Мордвинов утром встретил его «площадными словами», вечером же рассыпался в любезностях («Это больше всего поразило меня в тот черный день», – говаривал Даль). Более того, Бенкендорф, возвратясь из Ревеля, потребовал Даля к себе: «Я жалею об этом; при мне бы этого с вами не случилось…» Удивительная подробность: Бенкендорф перед лекарем Далем извинился! И не выдуманная, не может быть выдуманной, – Даль о ней упоминает в бумаге, предназначенной для Бенкендорфа (!).
Странная история!
4
Дочь Даля пересказывает ее крайне недостоверно, фальшь бьет в глаза, однако в дочернем пересказе штришки есть прелюбопытные: «Отца привезли в великолепную гостиницу (?)… Отец лежал (?) без сюртука (?), вдруг дверь к нему с шумом отворилась, и вошел Бенкендорф или Дубельт – не знаю (не знает: Бенкендорф – в Ревеле, Дубельт – начальник штаба корпуса жандармов с 1835-го, управляющий Третьим отделением с 1839 года. – В. П.), ибо, поминая об этом, отец всегда выражался «Бенкендорф – Дубельт…». И далее: «Генерал намекнул о каком-то пасквиле на императора, который ходит по городу и сочинителем которого сочли отца.
– Кто же будет моим судьей?..
– Сам государь император будет вашим судьей!
– Знаю, что он наш общий судья, но не станет же он заниматься такими пустяками.
– Да, да, пустяки!.. Так знайте же: пока вот я здесь говорю, пасквиль, в котором вас обвиняют, и сказки ваши поданы государю, и он сличает слог обоих.
– Тогда я спокоен! – воскликнул отец.
На следующее утро тот же генерал влетает с нежными восклицаниями и поздравляет отца с освобождением. «Разве вы читать не умеете, разве вы сами не могли видеть, – было написано рукой его величества (?) на поданном ему пасквиле, – что одно написано даровито, другое безграмотно».
Суд государя так тронул отца, что он всегда с особенным чувством…» и т. д.
Тошнотворно сладко, но не лишено интереса: событие иначе, нежели у остальных жизнеописателей, изложено.
5
Вот привычная схема (по-Далеву: «образец») – ее четко придерживается Мельников-Печерский: пресловутый Фаддей Булгарин нашел сказки Даля «грязными, неприличными и свое усердие о приличиях простер за приличную черту» (пересказываем биографический очерк Мельникова-Печерского); Даль был арестован; он «и сам не знал, как об этом проведали Жуковский, бывший уже тогда воспитателем государя наследника, и находившийся тогда в Петербурге дерптский профессор Паррот… И Жуковский и Паррот ходатайствовали пред государем о Дале. Жуковский объяснил, что слова сказки, навлекшие беду на автора, выражают вовсе не то, что о них доложили. Вечером того же дня Даля освободили из-под ареста…».
Привычный образец кажется надежным необыкновенно; оттого и надежен, что привычен: Булгарин – доносчик, Жуковский – ходатай.
Правда, Мельников-Печерский ссылается на Даля, но ведь через сорок-то лет старик мог кое-что и запамятовать, а кое-что мог и не пожелать вспомнить – в биографическом очерке Мельникова-Печерского (хотя он и со слов Даля) много пробелов (и подчас в «острых» местах); похоже, Даль помогал Мельникову «творить» свою биографию.
У Мельникова-Печерского дело так представлено, что Булгариным «в одной из Далевых сказок некоторые выражения перетолкованы в дурную сторону» и что Жуковский «слова сказки, навлекшие беду на автора», как бы заново перетолковал.
С той же невинно-недоуменной интонацией писал о происшествии Я. К. Грот: «Сказки были задержаны за несколько превратно истолкованных слов».
Но Мордвинов-то, директор канцелярии Третьего отделения, не выражениями («некоторыми выражениями», «несколькими словами») разгневан, а духом сказок: «…насмешки над правительством, жалобы на горестное положение солдата и проч.» (здесь очень важно это «и проч.», то есть вообще,вообще насмешки и жалобы); Мордвинов слогом сказок разгневан – «самым простым, вполне приспособленным для низших классов».
Слог тоже проступок, преступление. За семь месяцев до Далевых сказок была представлена царю и также запрещена другая книга («Двенадцать спящих бутошников»). Бенкендорф отмечал: «Будучи написана самым простонародным площадным языком, она приноровлена к грубым понятиям низшего класса людей». Слог тоже проступок, современники Даля это знали. Друг Пушкина, поэт и критик Плетнев писал: в книге Даля «что-то нашли непозволительное или слишком простонародное» [40]40
Разрядка наша. – В. П.
[Закрыть]; то есть для Плетнева «Непозволительное» равно «слишком простонародному», и каждое само по себе есть проступок, преступление, причина для запрета книги, а Мордвинов обнаружил в Далевых сказках и то и другое.
6
В докладе Бенкендорфу директор канцелярии Третьего отделения поставил «Русские сказки» Даля в одном ряду с «отвратительными известиями из Варшавы», с «опасным настроением умов в Новгородских военных поселениях» и тотчас за сообщением о «революционной книжечке или прокламации», которую неизвестный человек бросил в темноте солдату, находившемуся в карауле у Екатерининского института. Неизвестного, несмотря на приказ государя, найти не удалось, – не оттого ли спешил Мордвинов подсунуть царю (взамен?!) «нашумевшую» книжку Даля? И не отсюда ли в воспоминаниях дочки (она ведь тоже с чьих-то, скорее всего отцовских, слов вспоминает) появился путаный рассказ о каком-то пасквиле, с которым якобы царь лично сопоставлял Далевы «Русские сказки», – не с той ли «книжечкой или прокламацией» сопоставлял? Слово же «пасквиль» потому всплыть могло, что Даля царю пасквилянтомпредставляли (как «доказательство» на случай обвинения).
Как бы там ни было, пасквиль и сказки в жандармских бумагах о Дале, в мыслях жандармских о нем будут отныне рядом; восемь лет спустя Бенкендорф напишет министру внутренних дел: «Из имеющихся в 3-м отделении собственной его величества канцелярии сведений видно, что… Даль… сочинил книгу под названием «Русские сказки Казака Владимира Луганского», в которой помещено было столько предосудительных мест, клонившихся к внушению презрения к правительству и к возбуждению нижних военных чинов к ропоту… Сверх того известно мне, что Даль был под судом по случаю павшего на него сильного подозрения в сочинении им одного пасквиля…»
У Мордвинова в докладе – «насмешки над правительством», здесь – «презрение к правительству»; там – «жалобы на горестное положение солдата», здесь – «возбуждение нижних военных чинов к ропоту». А ведь восемь лет прошло!..
7
Письмо-доклад Мордвинова к Бенкендорфу (что книжка Даля «шуму наделала») датировано 7 октября. Никитенко отмечает, что при дворе нашли в книжке крамолу значительно позже – 26 октября, причем отмечает не как давно прошедшее, а как новость – «за преследованием дело не станет». Комовский рассказывает Языкову о злоключениях и аресте Даля – 8 ноября. Недоброжелатель (Булгаков) ворчит того позже – 27 ноября (но уже как о деле прошедшем). Наконец, приятель Даля, профессор Петр Александрович Плетнев, тихий, благонамеренный Плетнев, до поры «бесстрашно» приводит в лекциях пословицы из «Пятка первого»; сообщая же другу о происшествии с книгой (ну Плетнев-то явно запамятовал), пишет, что произошло оно «перед Рождеством». Скорей всего письмо Мордвинова датировано неверно. Могла быть описка, опечатка при публикации. Не точнее ли датировать письмо 27 октября?..
Для нас даты не только сами по себе любопытны – они нарушают привычный «образец».
17, 18 и 19 октября, в трех номерах подряд, о «Русских сказках» Даля сообщала булгаринская «Северная пчела».
Сначала читаем «Письмо в Дерпт», помеченное 9 октября. Автор письма, спрятавшийся под буквой N, сообщает, между прочим, дерптскому другу: «Надеюсь прислать тебе на следующей неделе Русские Сказки Казака Луганского, оригинальные и необыкновенно замысловатые: они оканчиваются печатанием». Известно, что Булгарин проводил значительную часть времени в Дерпте (у него вблизи города была дача); если предположить, что N – это друг и соиздатель Булгарина по «Северной пчеле» Николай Греч [41]41
В 1860 году Даль благодарил Н. Греча за «руку помощи»: «Вы подали мне ее в самом начале моего письменного поприща…» (ГПБ, ф. 874, оп. 2, № 188).
[Закрыть]и что письмо не только литературный прием, то у Булгарина – алиби. Если же письмо – прием, выдумка, то трудно представить себе, что, зная мнение Мордвинова («насмешки над правительством» и проч.) и не зная окончательного решения дела, Булгарин вылез бы в своей газете с заблаговременной похвалой еще не вышедшей книге. Еще не вышедшей – сказки «оканчиваются печатанием», – сообщает «Северная пчела» 17 октября (правда, с пометкой «9 октября»). В письме же Мордвинова к Бенкендорфу от 7 (?) октября (какая странность!) говорится, что книга не только напечатана, но и поступила в продажу.
18-го и 19-го «Северная пчела» дает «Русским сказкам» Даля оценку восторженную: «В Сказках Казака В. Луганского находим мы воображение живое и творящее… Все это украшено, без излишества и натяжки, пословицами, поговорками, шутками и прибаутками истинно Русскими… Содержание всех сих Сказок весьма заманчиво, по большей части забавно; и конечно, многие прочтут их, не отставая от книги, как сие случилось с Рецензентом». И не просто оценку восторженную, в ней и надежда: «Сказки Казака Луганского, верно, разлакомят многих любителей чтения, которые, вместе с Рецензентом, пожелают скорого появления следующих пятков». И не просто надежда в ней, того больше – реклама: «Продается: в С. П. Б. у А. Ф. Смирдина; в Москве у А. С. Ширяева; в Туле у г. Титова; в Киеве у г. Лапицкого; в Одессе у г. Клочкова». Знаем, что лобзание Булгарина оборачивалось иной раз поцелуем Иуды, но за десять дней до того, как бежать с доносом, воспевать и рекламировать книгу, которую хулить собрался, воспевать, не ведая, каков будет приговор? Сомнительно!.. Когда сыр-бор разгорелся, Булгарин, возможно, свое словечко тоже вымолвил (тем более что успел прежде времени «крамольную книжку» воспеть), но чтобы сыр-бор по доносу Булгарина разгорелся – сомнительно!..
И еще, кстати: Даль был человек осторожный, но имеем ли право предположить, что переосторожничал в ущерб своему достоинству (по собственному его объяснению – тому, «чего стоит человек»)? Мог ли Даль, зная, что страдает по извету («по указанию») Булгарина, печатать статьи в газете его? Даль (по свидетельству Мельникова-Печерского) знал и – или но– печатал: уже в 1833 году, еще года не прошло (первая же статья из Оренбурга), и в 1834-м, и в 1835-м.
«Непричастность» Булгарина к «шуму» вокруг «Первого пятка» только «придает весу» Далевой книжке. «Пяташные» головы, «алтынные» и такие, «которым цена была целая гривна», увидели в сказках Даля «страшный», «политический» умысел. Не просто донос, не превратно перетолкованное слово – книжка вообще показалась запретной.
8
Свобода была возвращена Далю «благодаря предстательству нескольких хорошо знавших его лиц (особливо Жуковского)», – повторяет даже приятель Даля, обстоятельный академик Грот.
Но про запрещение Далевых сказок Жуковский узнал с большим опозданием из письма Плетнева: за четыре месяца до появления книги, именно 18 июня 1832 года, поэт отбыл в заграничное путешествие, откуда возвратился лишь через пятнадцать месяцев, в сентябре 1833 года. Впрочем, если бы Жуковский и остался в России, он ненадежный «предстатель» («ходатай, защитник и заступник»). В феврале того же 1832 года был закрыт журнал И. В. Киреевского «Европеец»; когда Жуковский сказал царю, что ручается за Киреевского, Николай Павлович возразил: «А за тебя кто поручится?». Жуковского подозревали в принадлежности к «либеральной русской партии», он писал царю, что «не либерал», что «привязан к законности и порядку». Эти события – одна из причин отъезда поэта за границу.