Текст книги "Даль"
Автор книги: Владимир Порудоминский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
Другим «ходатаем» за Даля называют «дерптского профессора» Паррота. Иногда ему присваивают титул ректора Дерптского университета. Все вроде бы правильно: Георг Фридрих Паррот был и профессором, и (четверть века подряд) ректором Дерптского университета, но до 1826 года, до того самого года, когда Даль приехал в Дерпт. Правда, сын Паррота, Иоганн Фридрих, занимал в университете кафедру физики и был одним из учителей Даля; правда, старик наезжал к сыну в Дерпт из Петербурга и мог встречаться с Далем (в гостиной Мойера хотя бы), но чтобы к царю просить помчался – сомнительно! Да и о чем просить? Доказывать, что в книге, где «нашли страшный умысел против верховной власти», ничего «дурного» нет?.. Было время, Паррот (по словам историка-биографа) «шел прямо в государев кабинет, где по целым часам оставался наедине с царственным хозяином» (то есть Александром Первым). Но затем «хозяин кабинета» охладел к «ученому другу»; при Николае Павловиче отношения Паррота с царем «окончательно потеряли дружеский и сердечный характер». Кто знает, возможно, Паррот и предпринял что-либо в пользу Даля, но чтобы это были решительные и решающие меры – сомнительно!..
Тут скорее приятель Паррота, князь Ливен, мог прийти на выручку попавшему в беду сочинителю. До 1828 года (то есть почти все время, пока Даль в университете учился) Ливен был попечителем Дерптского учебного округа, а затем (до 1833 года) – министром народного просвещения. К Далю министр относился, кажется, доброжелательно; Мельников-Печерский и некоторые мемуаристы указывают, будто Ливен собирался назначить Даля в Дерптский университет на кафедру русской словесности (именно так: лекаря на кафедру словесности), причем вместо диссертации на степень доктора филологии предполагал засчитать злополучные «Русские сказки». Это важное обстоятельство: коли так, министру приходилось защищать книгу.
9
И все-таки главным заступником Казака Луганского был, наверно, отставной флота лейтенант и доктор медицины Владимир Даль. Вспомним: «Когда император Николай Павлович из донесения главнокомандующего князя Паскевича, основанного на рапорте генерала Ридигера, узнал о подвиге Даля, он наградил его Владимирским крестом с бантом». Историки утверждают: «Николай относился к Паскевичу не только с большим уважением, но был привязан к нему и постоянно называл его своим «отцом-командиром»; да и сам Николай говорил о своем сыновнем чувстве к Паскевичу. Историки утверждают также: «Николай Первый был в восхищении от искусных военных распоряжений Ридигера и его эволюций». Паскевич и Ридигер были государю подороже мечтательных поэтов и ученых менторов.
Сохранилось «свидетельство о В. Дале», подписанное в январе 1832 года генерал-адъютантом (то есть в свите царской был) и генералом от кавалерии Ридигером, – свидетельство, где «особенная ревность по службе и способности» Даля отмечены и все подвиги его при наведении и разрушении моста подробно описаны. Император Николай Павлович мост через Вислу запомнил. Кажется, этот мост и вывел Даля из Третьего отделения. Государю, похоже, вся эта история с мостом нравилась.
Следующей после сказок вышла книжка Даля «Описание моста через Вислу»; когда некий генерал-майор хотел Далю печатно в чем-то возразить, ему, генералу,было сие запрещено.
Уже после«истории со сказками» Даль был «за труды, понесенные в минувшую Польскую с мятежниками войну, Всемилостивейше пожалован бриллиантовым перстнем с аметистом».
Историк Комовский объясняет Языкову: «Даля спасли, без сомнения, его нелитературные подвиги в Турции и Польше, известные государю; а цензору – бедняку миролюбивому – нагоняй!» Здесь особенно последние слова интересны – про «цензора миролюбивого»: не тем, значит, дело кончилось, что государю правильно сказки «перетолковали»; Даля простили за «нелитературные подвиги», а цензора – нет: подвигов «нелитературных» у цензора не было. Даль спасся не оттого, что был правильно истолкован, – он прощен был, помилован за «особенную ревность по службе», «за труды, понесенные…».
Не понят, а помилован – в Далевой объяснительной записке 1841 года это в каждой строчке сквозит. «Прибыв в Петербург, я издал в 1832 году пять народных сказок, причем имел в виду исключительно обработку языканашего в народном духе. Сказки эти навлекли на себя неудовольствие правительства и были запрещены. Но статс-секретарь Мордвинов объявил мне в то же время, высочайшим государя императора именем, что «случай этот не будет иметь никаких вредных последствий и влияния на будущность мою, и что хорошая служба моя во время восстания в Польше его императорскому величеству известна…» Когда Бенкендорф снова вытащил на свет «историю со сказками», Даль напоминает властям про царское обещание. И на всякий случай прибавляет, что сказки его противостоят «лжемудрым суждениям и умствованиям нынешнего веку».
Полюбившаяся мемуаристам «сцена извинения» Бенкендорфа – тоже помилование, прощение Даля, никакого «раскаяния» шефа жандармов, никаких «извинений»: «Граф А. X. Бенкендорф, возвратившись из поездки своей в Ревель, потребовал меня к себе, удостоил нескольких приветливых, ободрительных слов в том же смысле и присовокупил: «Я жалею об этом, при мне бы этого с вами не случилось».
«Несколько приветливых, ободрительных слов в том же смысле», то есть что на будущность Даля случай этот вредных последствий иметь не будет; Бенкендорф его, Даля, ободрить изволил: за царем служба не пропадает. Что же до последних слов – «при мне бы этого с вами не случилось», – то неизвестно, имел ли в виду шеф жандармов слишком скоропалительный арест и грубость («встретили площадными словами») или то, о чем писал один из современников: Бенкендорф «мог помешать заранее» печатанию сказок.
Царь помиловал Даля, а не сказкиКазака Луганского.
ПИСАТЕЛЬ В. ДАЛЬ
1
Через несколько лет в серьезной статье Даль объяснит по-новому смысл издания своих сказок: «Но цели, намерения его [42]42
То есть сочинителя сказок. Даль пишет о себе в третьем лице. – В. П.
[Закрыть]не понял никто… Не сказки по себе были ему важны, а русское слово, которое у нас в таком загоне, что ему нельзя было показаться в люди без особого предлога и повода – и сказка послужила предлогом. Писатель задал себе задачу познакомить земляков своих сколько-нибудь с народным языком, с говором, которому открывался такой вольный разгул и широкий простор в народной сказке».
Нельзя сказать, чтобы Даль справился полностью с задачей своей, хотя народных слов в его сказках хоть отбавляй, а пословицы ожерелками нанизаны одна к другой. Но сюжетов Даль не умел (и никогда не научится) придумывать, язык же от излишней тороватости (Даль щедро сыплет из мешков накопленные запасы), от неумеренного желания казаться народным нередко сложен и затейлив.
Даль придумал своим сказкам честный заголовок – «…на грамоту гражданскую переложенные, к быту житейскому приноровленные и поговорками ходячими разукрашенные»… «Переложенные» – «приноровленные» – «разукрашенные» – определения означают, что хоть «Русские сказки», но не народные, а, как тогда выражались, на манернародных; «на манер» – всегда хуже, чем подлинное.
Точнее всех, пожалуй, и хотя жестко (жестоко?), зато беспристрастно оценил Далевы сказки Белинский. В шуме, поднятом вокруг «Первого пятка», он услышал разные голоса, острая и бурная известность книги (та, что от запрета, от ареста) не помешала Белинскому книгу по-своему прочитать: «Сколько шуму произвело появление Казака Луганского!.. Между тем как это просто балагур… Вся его гениальность состоит в том, что он умеет кстати употреблять выражения, взятые из русских сказок; но творчества у него нет и не бывало; ибо уже одна его замашка переделывать на свой лад народные сказки достаточно показывает, что искусство не его дело»…
С годами Даль сделается мудрее и бережливее, перестанет выделывать сказки «на манер»: сперва признает, что если бы он «вздумал когда-нибудь издать собрание русских сказок, то, конечно, написал бы их гораздо проще и незатейливее» (однако здесь еще несоответствие: «вздумал издать» и «написал бы»), потом он от этого «написал бы» вовсе откажется.
2
Однако, как говаривал Даль, «вперед людей не забегай, а от людей не отставай», вернемся к тем дням в жизни нашего героя, когда (опять же по словам его) «взялись русские сказки, за которые и похвалили и побранили писателя, погладили по голове и просили садиться, между тем как другие просили его ходить и жаловать только на задний двор».
Но вот ведь что любопытно и, пожалуй, забавно: двумя годами раньше тихо, без шуму, родился почти не замеченный писатель В. Даль. Именно так – «В. Даль» – была подписана напечатанная в ноябрьских номерах «Московского телеграфа» за 1830 год повесть «Цыганка». Событие это оттого и любопытно, оттого и забавно, что прошло тихо и незаметно, тогда как именно в «Цыганке» заложены – еще не проросшие, в семечке еще – те черты литературного дарования, которые принесли известность и писателю Далю, и писателю Луганскому, как бы он ни подписывался.
«Цыганка» населена боярами молдавскими в шапках с пивной котел и оборванными мальчишками в красных фесках, кучерами в цветных шубах с кистями, стражниками-арнаутами, одетыми по-турецки, но с белым крестом из полотенец на груди, бродячими кузнецами в изодранной рубахе и шароварах, перепоясанных широким ремнем, украшенным медными бляхами. В «Цыганке» ездят на арбах и каруцах («первые поражают неуклюжею огромностию своею и тяжелыми дубовыми колесами на тонких буковых осях, которые никогда не смазываются и потому ревут несносно; вторые, каруцы, собственно почтовый экипаж, перекладные, бывают полтора аршина длины и едва ли не более вышины от земли… вы садитесь, согнув ноги или подвернув их под себя, ямщик верхом на левой коренной, и четверка с выносом мчит вас через пень, через колоду…»). В «Цыганке» по дорогам куют лошадей на походной наковаленке (цыганы-кузнецы носят ее в кожаном мешке за плечами); путешественник проезжает городки – «узенькие, досками мощенные улицы; неправильность и вольность постройки беспримерные, смесь азиятского и европейского вкуса; кровли с навесами, – подставки, подпорки на каждому шагу». В «Цыганке» на улицах торгуют шербетом, «коего фонтанчики бьют на деревянных, выкрашенных станках и искусно повертывают собою поставленные на шпильке жестяные куклы, к ногам коих еще навешивают пуговки и побрякушки, ударяющие в расставленные вокруг стаканы», а в домах подают кофе «в черном кофейнике, в котором варят его с особенною сноровкою и искусством, густой, рыжеватый и крепкий», пьют его «из маленьких чашечек, не употребляя никогда блюдечек, – для нас иногда подают сахару, но сливок никогда». В «Цыганке» услаждают слух возлюбленной игрою на двух, квартою или квинтою взаимно настроенных варганах (варган – не орг ан и не органчик губной, но «железная полоска, согнутая лирой, со вставленным вдоль посредине стальным язычком») – звуки варгана тихи, однообразны и приятны. «Цыганка» до краев заполнена этнографией – «описаньем быта, нрава и обычая народа», заполнена «народоописаньем», бытоописаньем, обычаеописаньем, но заполнена пока описаньем народа, быта и обычаев, мало знакомых читателю русскому.
Даль этого направления никогда не оставит – знакомить русских с жизнью иных народов. В рассказах и повестях его встречают читатели украинцев, башкир, казахов, лезгин, сербов и прекрасную болгарку, которая идет по излучистым тропинкам вдоль виноградника и, держа в руках небольшое веретено, прядет на ходу шерсть. Даль этого не оставит и тем самым слово свое в отечественной словесности скажет, но, слово это говоря, он видит необычное, особое, исключительное – такое, что не увидеть трудно; он тому удивляется, чему туляк, или нижегородец, или пензенец не удивиться не может, тому, что непривычно и оттого колоритно(Даль толкует реченье только как живописное, но и в этом толковании – «яркий красками» – оно нам подходит). «Цыганка» привлекает густым, колоритным описанием быта, нрава и обычаев народа, однако народа чужогои уже оттого для русского глаза колоритного. С годами (и скоро!) взгляд Даля сделается острее и метче – и не в молдавском городке, не в болгарской деревне, но во всяком селе – тульском, нижегородском или пензенском – обнаружит он свою «этнографию» («народообычье»), найдет множество ярких красками подробностей быта и нрава, удивится им, как чуду, и будет отмечен Белинским за великолепное знание «малейших подробностей» этих.
3
Даль и сам не понимал вполне достоинств своей «Цыганки»: обращаясь к издателю «Московского телеграфа» Полевому, он все старается сказки пристроить («восхитительные порывы свои») и лишь походя, на худой конец, предлагает издателю «быль» – «Цыганку».
«Базар цену скажет» – еще не приспела пора таких повестей. Правда, Полевой в обзоре журнала назвал повесть «превосходным сочинением», а несколькими годами спустя Плетнев писал Жуковскому, что «Цыганка» Даля «очень замечательна» – «у него оригинальный ум и талант решительный»; и Кюхельбекер, заточенный в крепость, прочитав с понятным опозданием «Московский телеграф», в дневнике отметил: «… Повесть Даля «Цыганка» (в «Телеграфе») не без достоинства, особенно хороши главные два лица».
Но еще не вызрел в обществе, в читающей публике необходимый и острый интерес к подробностям народного быта и нравов, к подробностям, которыми щедро уснащена Далева повесть и которые от щедрости этой придают рассказу некоторую вялость и растянутость. «Цыганка» вышла той же осенью, когда Пушкин писал свои «Повести Белкина», – она, «Цыганка», примерно равна по объему «Станционному смотрителю», «Выстрелу» и «Метели», вместе взятым, а много ли в ней сказано-то, если отбросить эти щедрые описания быта и нравов?.. Оттого для общества, для читающей публики рождение писателя В. Даля или К. Луганского (как бы он ни подписывался) – «переложенные», «приноровленные» и «разукрашенные» русские сказки, а не «Цыганка» с ее «этнографией», с «народоописанием» ее.
4
Удивительна и почти таинственна скорость, с которой в злополучном и счастливом 1832 году родился писатель Казак Луганский (В. Даль). Ибо рождение писателя есть не только выход книги в свет, но и признание, почитание человека писателем – Даль же был признан писателем необыкновенно скоро.
Заглянем в формуляр: Даль определен ординатором Санкт-Петербургского военного госпиталя 21 марта 1832 года (к этому времени напечатана лишь «Цыганка»), 6 мая 1833 года он определен чиновником для особых поручений к оренбургскому военному губернатору (к «Цыганке» прибавился лишь нашумевший «Пяток первый» сказок), но Даль (ничего, по существу, кроме незамеченной повести и конфискованной книги не издавший), как свидетельствуют сохранившиеся письма, уезжает в Оренбург уже известным литератором. И что интересно, хотя и не удивительно: поскольку труды его широко не разошлись, он уезжает в Оренбург литератором, известным именно не читателю (пока не читателю!), но собратьям по перу – литераторам. Уезжает добрым знакомым Пушкина, Плетнева, Одоевского, Погорельского, желанным автором многих журналов и газет.
Академик-филолог Я. К. Грот вспоминает: «Имя Даля, как и псевдоним его Казак Луганский, было у нас, начиная с 30-х годов, одним из самых популярных, с самого появления в литературе известность его быстро распространилась, благодаря, между прочим, неожиданному запрещению, которому подверглись изданные им в 1832 году сказки…» Но одновременно Грот вспоминает, что Даля в те годы можно было встретить в петербургских домах, где любили русскую литературу, и не просто встретить в уголке сидящим или у стены стоящим, но увидеть его, так сказать, в центре внимания: «Даль обладал… талантом забавно рассказывать с мимикою смешные анекдоты, подражая местным говорам, пересыпая рассказ поговорками, пословицами, прибаутками». Видимо, талант этот имея в виду, Гоголь просил приятельницу заставлять Даля «рассказывать о быте крестьян в разных губерниях России». В приведенных двух свидетельствах, выбранных из других подобных, отметим слово «рассказывать». Даль в столичном обществе быстро стал известным рассказчиком и по этому таланту (Даль бы предпочел: «дарованию») – по дарованию рассказчика, автора устных рассказов, признан был литератором.
Рассказывать, толкует Даль, – «передать в беседе, объявить, поведать, повествовать, подробно сказать словами, устно»; и добавляет: «иногда говорят и о письменном». Слова «литератор» и «писатель» Даль объясняет: «сочинитель», «сочинять» же значит «изобретать, вымышлять, творить умственно, производить духом, силою воображенья». И все это надо бы связать, стянуть в один узел – «Без узла и в сорок сажен вервь порвется», – и все это можно связать: наверно, не только за то ценили в обществе Даля и почитали хорошим рассказчиком, что умел, по словам Грота, рассказывать «забавно», но и за то (и это Гоголю дорого), что было ему чторассказывать – Даль не просто хорошим рассказчиком был, но рассказчиком хороших рассказов, он творил умственно, силою воображенья, он сочинителем был (литератором!). Сочинение есть не один вымысел, но силою воображенья, словно резцом обточенный, обработанный жизненный материал, или, как говорилось уже со ссылкой на Даля, «припас, заготовленный для обработки письменной» или устной, добавим, когда речь идет о проявлении творческого духа, когда о сочинении речь идет. Припасов же у Даля накопилось хоть отбавляй; ведь он, Даль, и в Белоруссии бывал, и в Малороссии, и в Новороссии, и в Молдавии, и в Крыму, и на Висле, и за Балканами; он и в столице бывал, и в губернском городе, и в уездном городишке, и в селе, и в деревеньке – «Три кола вбито да небом покрыто»; он на суше бывал и на море, в армии и на флоте, и в солдатской палатке, и в матросском кубрике, и в студенческой аудитории, и в пропахшей смоленым деревом мастерской, и на бесконечных бывал колдобинами изрытых российских дорогах, – он много где успел побывать, наш Даль, он был человек бывалый,из тех, кому, по собственному его признанию, «не в диковинку, о чем идет речь». Скоро Белинский, читая Даля, начнет превозносить именно бывалостьавтора, но, видно, современники сумели оценить бывалость устных, не записанных еще, не закрепленных на бумаге рассказов его, и потому за какие-то месяцы он, лишь начинающий на поприще изящной словесности, был, однако, причислен лучшими представителями ее к сонму литераторов, и потому довольно оказалось одной лишь нашумевшей книжки, чтобы собратья по искусству связали с ним немалые и по-своему оправданные им надежды.
ПУШКИН
…Перстень Пушкина, который звал он – не знаю почему – талисманом, для меня теперь настоящий талисман… Как гляну на него, так и пробежит во мне искорка с ног до головы, и хочется приняться за что-нибудь порядочное.
В. Даль – В. Одоевскому. 5 апреля 1837 года.
Был я у друга, пил я воду слаще меду.
Пословица
«НО ПОСТИГАЮ ЕГО ЧУВСТВОМ…»
1
О прошлом размышляя, мы нередко (для себя незаметно, бессознательно) в снежном поле памяти расставляем приметные вехи («значковые шесты», по Далеву объяснению): вехи бывают нужны во времени, как в пространстве. Дата – несколько цифр, в строку написанных, – для неисторика, незнатока бесцветная, но поставь ее рядом, соотнеси с известным знаком, с вехой – и бесцветная дата заиграет алмазом. Год 1814-й (Даля привезли в Морской корпус), соотнесенный с 1812 годом, вызывает в памяти и белые палатки казаков на парижских бульварах, и определенное настроение русского общества, народа; начало 1826 года (Даль оставляет морскую службу и едет в Дерпт) ощущается иначе, едва вспоминаешь декабрь 1825-го. 1812, 1825, 1848, 1861-й – это и для неисторика, и для незнатока не цифры в строку – даты. Даты-вехи. «Грамоте не знает, а цыфирь твердит»: 1812 или 1825 – «цыфирь», которую затвердили и те, кто «грамоте не знает»; эта «цыфирь» живет в людях.
Пушкин говорил Далю про Петра Великого: «Я еще не мог доселе постичь и обнять вдруг умом этого исполина: он слишком огромен для нас, близоруких, и мы стоим еще к нему близко – надо отодвинуться на два века, – но постигаю его чувством…» Как Пушкин возле Петра, так Даль, и не один Даль, – поколение, пора, время, век (у Даля в словаре: век – срок жизни; столетие; время, замечательное чем-либо), пушкинская пора, пушкинскийвек, возле Пушкина прожили, – не обнимая вдруг умом, но постигая чувством. «Его имя уже имело в себе что-то электрическое», – писал Гоголь. Мы зорче, мы на полтора столетия отодвинулись, мы уже не только «возле», уже и он в нас (хотя, конечно, всего обнять умом не сумели), – Пушкин живет в нас, как «1812», как «1825», как век, пора, эпоха; события и даты пушкинской жизни широко известны – затвержены и постигнуты чувством: стали вехами во времени.
И жизнь Даля до встречи с Пушкиным – годы «рождения» – можно (для лучшего нашего уразумения – вехи во времени!) с жизнью Пушкина соотнести (недаром – «пушкинскаяпора»!); тридцать лет жизни Даля можно тридцатью годами пушкинской жизни поверить(«поверить» – здесь не «верить» и не «проверить», но «сверить»), с этими тридцатью пушкинскими годами сверить.
2
Долговязого подростка привезли в Петербург, в кадетский корпус, – неподалеку от столицы бродил по царскосельскому парку привезенный сюда из Москвы юноша низкорослый, «живой, курчавый, быстроглазый»; оба (как ни смешно – оба!) бормотали стихи (впрочем, долговязый умел строить модели кораблей, решал задачи по инженерному делу, был исполнителен и прилежен; низкорослый, по отзывам воспитателей, был «легкомыслен, ветрен, неопрятен, нерадив» и имел «особенную страсть к поэзии»). Потом они жили рядом, на юге, куда одного послали служить, другого сослали; этот «другой» смотрел с надеждой и мечтой на далекие белые паруса, под которыми маялся от морской службы и болезни морской тот «один». Оба слышали шум одного моря. Они могли встретиться в Крыму, в Одессе, наконец – в Николаеве, который Пушкин проезжал. Оба (по-разному) не поладили с начальством, и оба за то поплатились: один – военным судом, другой – новой ссылкой (31 июля 1824 года, через несколько дней после того, как Даль вынужденно, тоже словно в ссылку, отправился дослуживать на Балтику, Пушкин проследовал через Николаев по дороге из Одессы в Михайловское). В Дерпте круг Даля – люди, близкие к Пушкину, которые навещали его или с ним переписывались. Потом оба отправились на разные театры одной войны (подобно военному лекарю Далю, который, покинув обоз, догонял верхом передовой казачий отряд и в его рядах преследовал неприятеля, поэт Пушкин при внезапной неприятельской атаке в долине Инжа-Су «выскочил из ставки, сел на лошадь и мгновенно очутился на аванпостах»). На войне Даль подружился с Вельтманом, Пушкин и Вельтман встречались в Кишиневе, не может быть, чтобы Вельтман Далю о Пушкине не рассказывал: в 1829 году, когда шла война, Пушкин – уже «солнце русской поэзии», главное же – интерес к нему у Даля очень велик. Сохранилась записка Даля о поединках Пушкина, в ней подробно описана кишиневская дуэль с полковником Старовым; Даль объясняет, что слышал историю «от людей, бывших в то время на месте». После войны Даль и сам оказался в Бессарабии, привез оттуда «Цыганку» (как Пушкин некогда замысел «Цыган» оттуда привез). «Цыганка» – первый шаг Даля в большую литературу – написана в 1830 году: автор повести в Бессарабии и в Каменец-Подольске воюет с той самой холерой, которая заперла Пушкина в нижегородской вотчине, подарила нам болдинскую осень.
3
18 марта 1832 года Пушкин, гуляя по Невскому, купил альбом, вывел заголовок «Исторические записки А. О. С. ***»; под заголовком он записал стихи «В тревоге пестрой и бесплодной»; поэт преподнес альбом Александре Осиповне Смирновой (Россет): «Вы так хорошо рассказываете, что должны писать свои Записки». 21 марта 1832 года доктор Даль определен ординатором Санкт-Петербургского военно-сухопутного госпиталя; скоро он станет известен в столице как человек бывалый и отменный рассказчик. И до тех и до других Пушкин был великий охотник – не одной Смирновой он альбом подарил: меньше чем за год до смерти подарил актеру Щепкину тетрадь, чтобы писал воспоминания, которых начальные строки сам и набросал; и друга своего Нащокина Павла Воиновича побуждал писать записки; и огорчался, что Грибоедов не оставил своих записок («Замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны…»); и уже готовые записки «кавалерист-девицы» Надежды Дуровой встретил восторженно и напечатал в своем «Современнике»; и брата Дуровой, Василия, с которым встречался в 1829 году на Кавказе, прекрасного рассказчика, заставлял без конца вспоминать свои приключения; и каких-то бывалых людей из нащокинских «челядинцев» (по слову Пушкина – «сволочь»), какого-то «актера, игравшего вторых любовников, ныне разбитого параличом и совершенно одуревшего», или монаха из евреев-выкрестов, обвешанного веригами, он готов слушать, они смешат его до упаду, – до бывалого человека, до хорошего рассказчика Пушкин был охоч чрезвычайно.
4
Но такое «охоч» – это лишь к Далю интерес, к личности его; у Пушкина же шире – к делуДалеву интерес, охота«Изучение старинных песен, сказок и т. п. необходимо для совершенного знания свойств русского языка» – это Пушкин еще прежде Даля высказал, до того как Даль объяснял свой опыт со сказками, говоря, что «не сказки по себе ему важны, а русское слово…». Пушкин еще прежде Даля записывал сказки, не приноравливая, не разукрашивая; он записывал и песни на ярмарке в Святогорском монастыре – «рубаха красная, не брит, не стрижен, чудно так, палка железная в руках; придет народ, тут гулянье, а он сядет наземь, соберет к себе нищих, слепцов, они ему песни поют, сказки сказывают». Потом он в Болдине собирал песни для Киреевского, и не просто собирал, но, сличая с напечатанными, приводил «в порядок и сообразность». Был какой-то пакет с собственноручно записанными Пушкиным пословицами и поговорками, – время сохранило о нем лишь предание. Предание сохранило рассказ об «одном пожилом человеке, не принадлежащем к обществу Пушкина, но любимом им за прибаутки, присказки, народные шутки. Он имел право входа к Пушкину во всякое время…» (У Даля позже такой старик тоже был – солдат-сказочник Сафонов, – он к Далю, начальнику канцелярии министра, в любое время являлся.) Но вот и не преданье: в столе у Пушкина припрятана «Сказка о попе и о работнике его Балде», и начатая «Сказка о медведихе» («Как весенней теплою порою»), и запрещенные государем «Песни о Стеньке Разине»: «…при всем своем поэтическом достоинстве, по содержанию своему не приличны к напечатанию. Сверх того, церковь проклинает Разина, равно как и Пугачева». «Сказка о царе Салтане» была в 1832 году как раз напечатана.
5
Даль точно обозначил время своего знакомства с Пушкиным: «Это было именно в 1832 году, когда я, по окончании турецкого и польского походов, приехал в столицу и напечатал первые опыты свои». Он и Бартеневу спустя много лет (а именно 17 января 1860 года) то же говорил: «Познакомился с Пушкиным 1832 в Спб. Жуковский долго хотел поехать с ним вместе к Пушкину, но ему было все некогда. Даль взял свою новую книжку и пошел сам представиться» [43]43
Бартенев записал рассказ Даля в третьем лице.
[Закрыть]. Повод для знакомства – «первые опыты», «новая книжка», иначе говоря, «Русские сказки». «История со сказками» – конец октября, а пока круги по воде бегут – и начало ноября; встретились Даль с Пушкиным во второй половине ноября или в декабре. От появления Даля в Петербурге до встречи с Пушкиным – месяцев восемь; Пушкин о нем, наверно, слышал от Жуковского, от Плетнева или Греча, возможно, еще от кого; бывали иной раз в одних домах, общих знакомых уже накопилось немало; Пушкин, должно быть, слыхал не только про Даля – бывалого человека, рассказчика, не только про собирателя слов и пословиц (если про такого Даля до встречи вообще слыхал), Пушкин, наверно, и про доктора Даля слыхал; но встретиться все не доводилось.
Это у Мельникова-Печерского необыкновенно просто: «В Петербурге… дружба с Жуковским сделала Даля другом Пушкина, сблизила с Воейковым, Языковым, Анною Зонтаг, Дельвигом, Крыловым, Гоголем, кн. Одоевским». Но с Воейковым и Языковым, которого в то время и в Петербурге-то не было, Даль познакомился в Дерпте, с Анною Зонтаг и того раньше – в Николаеве, свидетельств близостиего с Гоголем и Крыловым не имеем, Дельвиг же к приезду Даля в Петербург больше года как умер.
О знакомстве с Пушкиным Даль писал, что «виделся с ним раза два или три», – так о дружбене пишут. Дружба, – объяснял Даль, – «взаимная привязанность», «тесная связь», «стойкая приязнь». Все будет: и привязанность, и взаимность – дружба будет, но надо ли наперед забегать?..
6
Год тысяча восемьсот тридцать второй; осень. В середине октября Пушкин возвратился в столицу из Москвы («Состоящий под секретным надзором полиции отставной чиновник 10 кл. Александр Пушкин, квартировавший Тверской части в гостинице «Англия» 16 числа сего месяца выехал в С.-Петербург, за коим во время жительства его в Тверской части ничего предосудительного не замечено», – доложил московский полицмейстер). Он занят первым томом «Дубровского» (главный герой именуется пока Островским), ждет разрешения на издание политической газеты («журнала»), – тот же Мордвинов и в те же дни, когда начиналась «история со сказками» Даля, сообщил Пушкину, что представил «образцы журнала» Бенкендорфу, а «его высокопревосходительство располагал представить оные государю императору по возвращении своем из Ревельской губернии. – До воспоследования же высочайшего же сему предмету разрешения, не полагаю я благонадежным для вас приступить к каким-нибудь распоряжениям». Пушкин и сам не полагал это для себя «благонадежным»: год начался с выговора за напечатание без высочайшего дозволения стихотворения «Анчар, древо яда» и с переданного через Бенкендорфа многозначительного царского подарка – Полного собрания законов Российской империи.
То ли во второй половине ноября, то ли в декабре Даль взял книгу своих «Русских сказок», отправился к Пушкину. 1 декабря Пушкин перебрался с Фурштатской, где снимал квартиру неподалеку от Литейной полицейской части, в дом Жадимирского на углу Гороховой и Большой Морской. Даль поднялся на третий этаж; слуга принял у него шинель в прихожей, пошел докладывать. В том, как расставлена была мебель в комнатах, чувствовалось что-то непостоянное, временное: чувствовалось, что ее часто двигали и опять будут передвигать. Комоды, столики и ширмы еще не вросли в свои места, не вписались в них; казалось, если переставить, будет лучше. После женитьбы, за год с небольшим, Пушкин сменил уже четыре квартиры – Наталье Николаевне все не нравились, и сам он (от неумения хозяйствовать, наверно) находил «большие беспорядки в доме» и злился, что «принужден употреблять» на домашние дела «суммы, которые в другом случае оставались бы неприкосновенными».