412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Красильщиков » В начале будущего. Повесть о Глебе Кржижановском » Текст книги (страница 3)
В начале будущего. Повесть о Глебе Кржижановском
  • Текст добавлен: 4 декабря 2025, 18:30

Текст книги "В начале будущего. Повесть о Глебе Кржижановском"


Автор книги: Владимир Красильщиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)

Потом его не смущает, воспринимается как должное и предупреждение Ольги:

– Смотрите, Глеб Максимилианович, это не должно попасть в руки полиции. Ни в коем разе! За это – тюрьма.

А однажды, все в той же Царевщине, тихим летним вечером дядя Миняй учил Глеба ловить верховую рыбу на муху без поплавка. Поблизости от них, возле лодочной пристани, собрались парни, девушки, крестьяне постарше: июнь – румянец года, добрый, мягкий закат, дело перед сенокосом, когда можно позволить себе посидеть – отдохнуть, побалагурить вечерком.

Дядя Миняй подвязал к удочке Глеба леску, свитую из волоса, надерганного у той самой, единственной в селе, кобылы, которую отличал белый хвост. В последнее время хозяин не выпускал ее со двора, оберегая от непрерывных посягательств рыболовов, главным образом мальчишек, но тщетно. Лошадь неотвратимо становилась бесхвостой.

Так вот... Сразу, с первого заброса, Глеб вытащил фунтовую чехонь, трепетавшую на леске всеми красками заката, и восторженно вскрикнул:

– Смотрите! Косырь!.. Как похожа на изогнутое лезвие! В самом деле косырь. Не зря люди зовут.

– Люди верно говорят, Максимилианыч! – Дядя Миняй вздохнул, покряхтывая, присел и стал нанизывать пойманную верховку-чубака на кукан из тальникового прутика.

Вдруг он отложил рыбу, отвел взгляд и спросил:

– А то верно ли сказывают, будто пятерых повесили в этой... как ее... в крепости, в Шлиссельбургской? Царя будто убить хотели?

Тут же – Глеб очень хорошо почувствовал и заметил – все сидевшие неподалеку на бревнышках, на перевернутых, приготовленных под смоление лодках перестали шевелиться и подпевать друг другу вполголоса, как-то напряженно затихли.

– Верно, – сказал он, должно быть, слишком громко, а возможно, просто эхо покатилось по воде, усилило голос.

– Вот душегубцы! – вырвалось у дяди Миняя. – Креста на их нету. Бога побоялись бы.

– А те, что вешали? – запальчиво возразил Глеб. – Те не душегубы? Там был один, Александр Ульянов. Ему двадцать один год. Он мог стать крупным ученым. На суде вел себя как герой, отказался от защиты, чтобы высказать свои взгляды... – Торопясь, негодуя, повторил: – «Бога побоялись бы»! Где же он, их бог, тех, которые вешали? Если уж бог, то один для всех и за всех. Коли добро, так всем поровну. Закон всем одинаковый. Где их милосердие? Кресты где? Есть на них кресты или нет, на вешателях?.. Те, пятеро, только хотели убить, а их убили. У кого-то крест на шее, а у кого-то петля...

Он сам тут же поразился всему высказанному им. Удивился самому себе и долго не мог заснуть в тот вечер, стараясь разобраться в своей бессвязной речи, где страсть заменяла логику.

А действительно, кто же прав? Где истина? Бог-отец... Царь-отец... Народ-отец... Все путалось в голове.

Вскоре по приезде в Самару губернатор вновь приглашает реалиста Кржижановского. На этот раз встреча не в парадной зале, а в кабинете. И Глеб стоит, а Свербеев сидит в резном кресле из мореного дуба под громадным – до потолка – портретом его императорского величества.

– Что же это, друг мой? – с прежней лаской в голосе вздыхает Александр Дмитриевич и укоризненно склоняет седеющую голову. – Не успели окончить реальное училище и уже – извольте радоваться! – привлекаетесь к ответу... Жандармский полковник доносит, что вы внушаете крестьянам села Царевщина вольнодумство – непозволительное вольнодумство. Как же так, друг мой? Ай-ай-ай! Сейте разумное, доброе, вечное. Но где?.. Вот вопрос! Надо понимать: где, перед кем!!! Конечно, я знаю: Некрасов и все прочее... Я и сам в некотором роде... Но ведь, друг мой! Сказочки! Сказочки-с! Баба – та, что вы воспеваете, по праздникам напивается допьяна и лежит в грязи под забором. Ее каждую неделю сечь надо для пользы отечества. Иначе она не то что «в горящую избу...» – нас с вами спалит. И себя не пожалеет! Так-то, друг мой. Делу вашему я ходу не дам – ступайте с богом. Но не забывайте: перед вами с вашими способностями – карьера, а вы – сказочки. Сказочки-с! Да, да! Именем божьим прошу вас...

«Как же так? – думает Глеб, возвращаясь домой. – Это чтобы тетю Надю сечь? Чтобы о тете Наде так думать?.. А ведь губернатор хороший человек... Отчего же он так говорил? Не оттого ли, что у него своя правда, отдельная от правды тети Нади?.. Все знает, обо всем доложили. Какая гадость – следят, подслушивают. Шпионство, наушничество, предательство... И все именем божьим...»

Выходит, что же?.. Наверху – самарские воротилы, эти Курлины, Шихобаловы, Дунаевы, – зажиревшие купцы, отцы-губернаторы с их жандармерией и полицией – «удельное ведомство» царя-батюшки, предводители дворянства с лощеными прожившимися бездельниками-дворянчиками, смиренномудрые отцы – духовные наставники, внушающие неустанно, что весь смысл пятой заповеди – повиновение властям предержащим, и целый хвост прихлебателей. Внизу – горемычная беднота, перебивающаяся со дня на день неведомо чем, неведомо как, мама, вечно дрожащая за судьбу завтрашнего дня, беспризорная молодежь, задавленные непосильным трудом и нищенской платой рабочие, волжские бурлаки и босяки, наконец, обездоленный стонущий крестьянский мир.

Чтобы все это было, оставалось вечно, незыблемо, нужен бог, его заступничество и поддержка...

Чья боль отзывается в тебе, ранит сердце? С кем ты, Глеб Кржижановский, в каком лагере?

«В лагере»?..

Да, жизнь не званый вечер у губернатора. Жизнь сложна, трудна, безжалостна – течет, пробивается, как Волга, меж крутых берегов... И тебе придется так же... Ну и пусть. Оттого так и хороша, могуча, велика Волга, что нелегок ее путь к морю...

Значит, что же впереди – вражда? Борьба? Непримиримость? А бог? Бог велит всех любить, всех прощать, все терпеть.

Глеб свернул к берегу, миновал пристанские лабазы, остро пахнувшие дегтем, воблой, свежим лыком. Остановился у самой кромки воды, обозначенной на песке смоляной полоской. Задумался, прислушиваясь к дыханию вечной реки. Потом оглянулся, расстегнул ворот форменной рубашки, потянул черный шелковый шнурок и с сердцем, наотмашь бросил серебряный крестик – дальше, как можно дальше от себя.



По свободно принятому решению

Жизнь все острее, все настойчивее спрашивает Глеба Кржижановского: кто ты? Зачем в этом мире?

– Надо ехать в Петербург, – вздыхает мама. – Только там ты сможешь получить настоящее образование.

– В Петербург? Легко сказать!

– Ничего, ужмемся как-нибудь, подкопим.

Пока Глеб заканчивает дополнительный, седьмой, класс, дающий право поступить в институт, мама «ужимается»: откладывает деньгу за деньгой. Как ей, сроду не накопившей ни гроша, удается это – наверно, даже бог не ведает.

Но...

Тысяча восемьсот восемьдесят девятый год... Со ста рублями, зашитыми в потайном кармане новых брюк, и без всяких надежд на какие-нибудь получения из Самары Глеб отправляется в столицу.

Питер... Петербург... Сколько связано с ним, с городом белых ночей и нескончаемого труда, воплотившего гранит, кирпич, бронзу в дворцы, каналы, монументы. Город Ломоносова и Рылеева, Пушкина и Глинки, Менделеева и Достоевского... Окно в Европу, всероссийский университет, арсенал, мастерская... Город, где живут цари и где их время от времени убивают.

Здесь особенно чувствуется масштаб человеческих возможностей, и хочется – до чего ж хочется! – сделать свою жизнь яркой, значительной. Конкурсные экзамены Глеб Кржижановский выдержал так, что его трудную, неудобную фамилию сразу запомнили в Технологическом институте. А через полгода за исключительные успехи ему определили стипендию, так что дальнейшее существование стало более или менее обеспеченным.

На следующую осень мама просит его в письме:

«Дорогой Глебушок! Береги свое здоровье... не ходи без калош и если не надеваешь теплое пальто, то хоть плед носи...»

А Глебушок... в тайном кружке «делает революцию».

Год, прожитый в Петербурге, убедил его, что «вне революционных путей нет выхода для честной перед собственным сознанием жизни».

«Честная перед собственным сознанием жизнь» Глеба Кржижановского течет как бы в двух руслах: революция и наука, если, впрочем, можно отделить одно от другого. Добросовестнейшее, наиприлежнейшее накопление всех богатств, какими может наделить Технологический институт – одно из высших учебных заведений России, гордость ее науки. Никакой бравады, никакого манкирования работой или учебой, никакого принесения одного в жертву другому.

В такой своеобразной вере укрепил его роман «Что делать?». Особенно запало в память сказанное Чернышевским о Рахметове:

«При всей своей феноменальной занятости, он успевал необыкновенно много».

Глебу втайне очень бы хотелось отнести это и на свой счет. Конечно! Настоящий человек должен успевать все.

И Глеб успевает...

Студентом второго курса он участвует в «возмутительной» демонстрации на похоронах Николая Васильевича Шелгунова – писателя, ученого, сподвижника Герцена и Чернышевского, первого русского популяризатора книги Энгельса «Положение рабочего класса в Англии».

Вдохновенно, с неиссякаемым темпераментом молодой Кржижановский обличает, бичует на студенческих сходках «столпов» и «устои», чины и порядки – всем и всему достается. И опять, как в реальном училище, он глотает – другого слова не подберешь – глотает одну за другой книги, только теперь они все «запрещенные».

Мама пишет:

«Получил ли ты посылку: восемь фунтов халвы? Не забывай пить молоко и обязательно ешь досыта каждый день!..»

А Глеба, так же как и новых его товарищей, переполняет неопределенное, но властное стремление «сжечь корабли» – отрешиться от всего второстепенного, лишнего, порвать с той обыденщиной, которая вскормила большинство из них, собравшихся от городов и весей сюда, где Желябов, Каракозов, Кибальчич не далекие, отвлеченные символы. Нет. Вон там, у Летнего сада, стоял Дмитрий, когда собирался выстрелить в царя. В той кондитерской завтракал. В этой библиотеке занимался...

«Дорогой Глебушок! Если сапоги прохудились, вышлю денег. Должно быть, немало приходится тебе ходить?..»

Что верно, то верно, ходить приходится немало – и за хлебом насущным, и в поисках истины: к ветшающим от времени, но как будто все еще отдающим порохом страницам «Современника» и «Отечественных записок» шестидесятых годов, к публицистическим статьям Михайловского и тяжеловесным проповедям Лаврова, прислушиваясь к канонаде, которая катится по Руси брошюрами и прокламациями плехановской группы «Освобождение труда».

Наконец, естественно и закономерно, как поворотная грань, как итог и новое начало, на пути Глеба Кржижановского возникает «Капитал». Тяжеленные книги эти притащил однажды в их тесную комнату, снятую на паях, земляк и коллега по институту Василий Старков.

С ходу принявшись за чтение, оба они тут же отступились: не по зубам премудрость – куда там?!

Неудача, однако, только распалила.

– Мы еще посмотрим... – обиженно грозил кому-то Василий.

Глеб хорошо изучил Старкова: человек он был не особенно разговорчивый, но за словом у него тут же следовало дело. Так случилось и на этот раз. Назавтра же – кстати, было воскресенье, и нетрудно собраться компанией под предлогом чаепития или еще чего-нибудь «пития» – Старков привел товарищей-старшекурсников, умудренных в политической экономии. Почитали вместе, пошумели, покурили всласть несколько воскресений, а там, глядь, сами начали разбираться...

Просиживая долгие зимние вечера над «библией революционера», Глеб тверже ощущает почву под ногами, зорче вглядывается в людей. Пусть они бьют кулаком в грудь, объявляя себя друзьями народа; теперь-то Глеб знает, как и его товарищи по кружку, что из человека, который не проштудировал два или, лучше, три раза главный Марксов труд, ничего путного не выйдет. Больше того! Знакомясь с людьми, он прежде всего должен узнать, как те относятся к Марксу. Уважение его и привязанность отданы не каким-то там неопределенным народолюбцам, а марксистам.

Все эти усердные занятия отнюдь не мешают ему довольно часто забираться на галерку в Александринке или в Мариинке, увлекаться катанием на коньках и еще кое– чем... С некоторых пор особое его внимание отдано слушательницам Высших женских курсов, все чаще приходящим в кружок, – «бестужевкам», а по правде признаться, одной из них – Невзоровой Зине.

В первом высшем учебном заведении, открытом для женщин России, Зина учится вместе с Надей, Олей, а потом и своей старшей сестрой Соней. Они собрались сюда из разных мест. Надя – коренная петербургская. Отец ее, поручик Константин Крупский, примкнул в свое время к польским революционерам, помогал восстанию. Оля – из уютного волжского города Симбирска, сестра Ульянова – того самого Александра Ульянова, что готовил покушение на царя и повешен в Шлиссельбурге. Соня и Зина – нижегородские, из всесильной когда-то, но пришедшей в упадок династии промышленников.

Их всех объединяет, пожалуй, даже роднит одно: высший идеал для каждой – служение народу, а образец женщины – Софья Перовская, мятежная дочь петербургского губернатора, ставшая революционеркой, казненная по приговору Особого присутствия сената третьего апреля тысяча восемьсот восемьдесят первого года вместе с Желябовым, Михайловым, Кибальчичем и Рысаковым за убийство Александра Второго.

Злые языки окрестили бестужевок «синими чулками», но напрасно. Честное слово, напрасно! Ни одна из них не лишена женского обаяния, девичьей трогательности, и ничто человеческое им не чуждо.

А Зина, по мнению Глеба, так та просто красавица. Красавица! Это про нее Некрасов написал: «румяна, стройна, величава...» Да, ни дать ни взять – некрасовская героиня, только в скромном, очень хорошо сшитом городском платье. Она чем-то напоминает Глебу маму – молодую, конечно. Пышновата, с дивной тяжелой косой, придающей голове горделивость, с острым и добрым взглядом, с небольшим, чуть надменным носом.

Вот она идет по набережной Невы. Пальто, подбитое лисьим мехом, упруго обтягивает крутые бедра. Глеб старается не смотреть на нее, но все время только и смотрит. Они возвращаются от рабочих Александровского завода, с которыми хотят подружиться.

Глеб останавливается возле Зины у парапета и вместо с ней задумчиво смотрит на неторопливые грузные волны, на холодные отблески вечерней зари в державном течении.

– Как мы терзали их «сюртуком» и «холстом» из первой главы «Капитала»!.. – говорит он.

– И меня совесть мучает, – подхватывает Зина. – Слишком многого мы хотим. И сразу. А они не могут все это воспринимать так, как студенты. Нужен иной, гибкий подход.

– Толковал, толковал, – доверительно жалуется Глеб. – А они, по глазам вижу, не то что глухи, но не задевает это их, не доходит, все мимо...

Оба молчат несколько мгновений, глядя в глаза друг другу.

– Глебася! Родной! – Зина прижимается к нему. – Мы будем счастливы? Будем?..

– Тысячу раз! Обязательно, непременно! Вот увидишь. Все мечты наши сбудутся. Все, все, чего ждем, будет. Верь мне. Верь! Ты веришь?

– Знаешь... – произносит Зина, как будто рассеянно советуясь с собой, не слушая его. – Няня рассказывала про «деревянную железку», которую ищет удалой добрый молодец Иванушка-дурачок... Иногда мне кажется... Что, если мы?..

– Не надо. Ну к чему эти сомнения? Не надо, Зинуля. Ты вспомни, как смотрел на нас подрядчик. С какой ненавистью!.. Разве злоба врагов не порука тому, что мы на верном пути? Вот только бы уменья, уменья набраться... Ну? Чего нахмурилась? Ну! Улыбнись. Улыбнись, пожалуйста, я тебя прошу. Что такое?.. У тебя слезы. От ветра.

– Нет.

– Дай-ка вытру. Ну? Ну! Что ты?

– Олю жалко.

– Олю? Ульянову? Да-а...

– Эх, Глебася!.. Ты не знаешь, какой это был крупный, настоящий человек. Скромная, незаметная, на первый взгляд, а какая умница, одаренная от природы, с какой-то тихой сосредоточенной силой воли, с потрясающим упорством в достижении намеченного. Надо же! Немытое яблоко! Пошлейший брюшной тиф!.. Сколько бы она смогла, сколько бы сделала!.. В прошлом году приезжал ее брат Володя. Он экстерном сдавал государственный экзамен. Я видела его мельком у нее. Но Оля так высоко его ценила, так много рассказывала о нем! И должно быть, по его советам работала. Она говорила, будто он очень быстро сходится с людьми – умеет сразу найти путь к сердцу. К нам бы его, открыл бы свой секрет.

И вот ноябрь следующего, девяносто третьего, года.

Хмурый вечер.

Неизбывный питерский дождь упрямо сеется, шелестит за единственным окном. Тесная, вытянутая комната на Васильевском острове, где живут Зина и Соня. Обстановка ее кажется Глебу суровой, чуть ли не аскетической: зеленый диван и две кровати. На диване за столом сидит молодой человек. Керосиновая лампа под жестяным абажуром освещает его большой крутой лоб, худощавое лицо с небольшой бородой. Перед ним тетрадь – реферат Германа Красина «О рынках», – и он читает свои замечания на полях.

Глеб устроился напротив – на кровати, напряжен, как стрела, все замечания принимает на свой счет.

Рядом – Зина. Дальше, справа, – обманчиво спокойный Василий Старков, смоляная казацкая бородища Петра Запорожца и предлинная тень от нее на стене, белокурый Анатолий Ванеев, ни секунды не сидящий на месте Миша Сильвин – то и дело переходящий от одного товарища к другому, шепотом выражающий свое мнение.

А у печки, привалясь к ней и заложив руки за спину, стоит Герман Красин, признанный лидер этого марксистского кружка: невозмутимо греется, показывая всем, как мало задевает его то, что говорит приезжий.

В стороне на столике ворчит самовар. Стаканы, сахар, наколотый помельче, ситный и ржаной без ограничения, бери сколько хочешь – хозяйничает Соня.

Когда приезжий умолкает, Глеб вскакивает с места и выпаливает одним духом:

– «Друзья народа» говорят, что капитализм у нас развиваться не может, потому что крестьяне бедны и беднеют все больше...

– Для развития капитализма нет будто бы и внешних рынков, – подхватывает Зина. – Это главные козыри против нас, против марксизма в русских условиях.

– Наш товарищ, – Старков кивает на Германа, – взялся опровергнуть все это, а вы доказываете, что, по существу, он повторяет доводы народников. Как же так?

– Ка-ак? – басит, поддерживая его, Запорожец.

Красин решительно отталкивается от печки. Он поясняет, что хотел сказать, – поясняет глуховатым спокойным голосом, как само собой разумеющееся, вполне очевидное для всех, кому чужда предвзятость.

Глеб курит одну папиросу за другой – горячится. Вместе с ним Зина, Ванеев и Старков наседают на приезжего.

Тот слушает очень внимательно, не перебивая. Отодвинув стакан, ставит локоть на стол, подпирает кулаком крутую скулу, с интересом переводит острые, смеющиеся, пытливые глаза с одного оппонента на другого.

Но наконец:

– Позвольте не согласиться... Так вот... – начинает он не торопясь, покусав маленький толстый карандаш. – «Обеднение массы» – непременный аргумент народнических рассуждений о рынках. Герман Борисович в своем реферате говорит, что оно не мешает развитию капитализма, что капитализм развивается как-то помимо него...

– Независимо от него, – поправляет Красин.

– Наоборот! Как раз наоборот! – приезжий повышает тон, но, тут же овладев собой, терпеливо поясняет: – Именно «обеднение» выражает само это развитие. Усиливает его. Потому что суть вовсе не в «обеднении» вообще, а в разложении крестьянства на буржуазию и пролетариат...

Глеб только сейчас как следует разглядел его, приезжего. Это о нем они говорили с Зиной на набережной. Это о его казненном брате Глеб рассказывал когда-то волжским рыбакам. Нет, не внешность заставляет остановить взгляд, насторожиться, присмотреться пристальнее. Кржижановский уловил, ощутил особенный волевой заряд этого человека, его интеллектуальную мощь. Она проявляется во всем: и в том, как приезжий, иронизируя, повышает свой звонкий баритон до несвойственных ему, должно быть, патетических интонаций – берет в кавычки ходячую мудрость народников, как, склонив голову и сердито сощурившись, нападает на политическую пошлость, как, приподнявшись, выбрасывает руки, точно истину тебе вышвыривает – прямо на стол:

– «Обедневший» крестьянин превращается в наемного рабочего. Он продает рабочую силу и покупает предметы потребления – те самые, что раньше производил! С другой стороны, средства производства, от которых он теперь «освобожден», собираются в руках немногих – становятся капиталом, а произведенный продукт – товаром, то есть предназначается для продажи... Что это, если не создание внутреннего рынка для развития капитализма? И если это не так, то почему массовое разорение крестьян после реформы сопровождалось небывалым в России ростом производства – и сельскохозяйственного, и кустарного, и заводского?

Его убежденность и умение просто говорить о сложном располагают. Подкупает широта знаний. От него веет силой борца – непримиримого, находчивого и, почему-то Глебу хочется в это верить, удачливого. Да, да, именно так. Разве не в том удача всей жизни, чтобы еще в молодости найти свое призвание? А этот человек определенно уже нашел. Стоит только взглянуть на него, чтобы рассеялись сомнения на сей счет. Вон как вдохновенно подчиняет он тебя не чужим, не вычитанным, а своим, выношенным и выстраданным:

– Вопли о гибели нашей промышленности из-за недостатка рынков – не что иное, как маневр наших капиталистов, которые толкают правительство на путь колониальной политики. Нужна бездонная пропасть народнического утопизма и наивности, чтобы принимать эти крокодиловы слезы вполне окрепшей и успевшей уже зазнаться буржуазии – за доказательство «бессилия» нашего капитализма.

Словом, все идет так, как вскоре повторится еще не раз и в других политических кружках... В сугубо конспиративной комнате восседает властитель дум – «легальный марксист» или ученый народник. Вокруг него почтительно стоят и смотрят ему в рот студенты. Вдруг из толпы появляется дерзкий человек и становится в оппозицию к мыслям властителя дум.

Всеобщее движение. Негодующие взгляды в сторону смельчака. Все ждут скорой расправы Голиафа с Давидом.

Но что это?.. Давид, оказывается, не так прост. Его мысли отличаются удивительной глубиной. Его полемические стрелы попадают в самую точку. Скорее, надо опасаться за печальный финал Голиафа, с которого спесь уже как рукой сняло.

Мало-помалу аудитория разделяется: одни невесело теснятся около испытанного вождя, другие тянутся к дерзкому пришельцу, жадно внимая его словам и награждая аплодисментами его полемические выпады.

Среди этих «других» оказались и Глеб, и Зина, и почти все из их кружка.

Замелькали зимние дни, побежали месяцы, до предела заполненные учебой и новой работой – вместе с приезжим.

Совместная работа, как ничто, сближает, помогает понять друг друга. За обнаженный лоб и богатую эрудицию Владимиру Ульянову пришлось поплатиться кличкой Старик, резко противоречившей его юношеской подвижности и неиссякаемой энергии. Со временем все больше привлекало в нем Глеба Кржижановского постоянное душевное горение, равносильное всегдашней готовности к подвигу.

Быть может, это шло от семейной трагедии – от памяти о старшем брате Александре – и накрепко связывало Владимира с традициями русской революционной борьбы. Однако Глебу еще больше нравилось его умение владеть оружием Маркса, глубокое знание современной жизни. Его фантастическая работоспособность поражала, заставляла идти за ним. Без всякого нажима с его стороны, как-то естественно, само собой он стал главой их марксистской группы.

Однажды, уже весной, Глеб уличил себя в том, что чувство особой полноты жизни он испытывает только рядом со Стариком.

Вместе они дерутся с народниками.

Вместе подбирают самых развитых, смекалистых рабочих в марксистские кружки.

Вместе «открывают им глаза» и идут дальше – «в массу».

На словах это выглядит просто: переход от пропаганды к агитации. Но попробуйте втолковать истину неграмотному человеку, работающему по тринадцать часов в день и свято верящему, что царь-батюшка – добрый, хороший, что Евстигней Прокофьевич – душа-хозяин, а вот мастер Илья Климентьевич и управляющий Карл Карлович – так те, да! – попробуйте внушить ему...

Не сразу, не вдруг это удается. Не однажды еще Глеб натолкнется на стену непонимания, даже будет изгнан теми, чье освобождение и счастье – цель его жизни. Не раз, осыпаемый насмешками врагов, рискуя собственной судьбой, он стиснет зубы, сожмет кулаки и вернется, чтобы опять взяться за дело – чтобы делать дело!

И хотя совсем-совсем неблизким станет казаться теперь то светлое будущее, которое уже виделось рядом, когда в тесном студенческом кружке читали пророческие строки Маркса о социализме, все равно Глеб Кржижановский будет приближать его, добывать «простой черной» работой: учить и учиться, узнавать, чему рады люди труда и нужды, о чем жалеют, чего хотят.

Володя Ульянов заметит, что Глеб нос повесил, расспросит, шутливо, но участливо повздыхает, взбодрит, припомнив любимое изречение Дантона:

– Смелость, смелость и еще раз смелость!

И опять Глеб с новой решимостью отправится па Путиловский завод – кропотливо, терпеливо «сближаться», объяснять, втолковывать.

Так это делает сам Старик. Не успеешь оглянуться, он уже как будто бы затерялся среди рабочих. Но важна не видимость, важен результат. Ведь в конце концов штраф, который в начале занятия был только целковым, удержанным из получки Семена Ивановича Петелина, теперь оборачивается против царя, открывает несправедливый – каждому ж ясно! – порядок «всей нашей жизни».

Так в первых рабочих кружках Питера вместе с Владимиром Ульяновым действует и Глеб Кржижановский.

Отдает все, что у него есть, все, что может, нелегкому делу. Потом это назовут внесением социалистического сознания в рабочий класс, соединением рабочего движения с социализмом, а пока:

– Смелость, смелость и еще раз смелость! Работа, работа и еще раз работа.

Несмотря на то что она берет уйму сил и времени, в положенный день Глеб заканчивает институт. Заканчивает не как-нибудь, не «лишь бы». Его имя золотыми буквами высекают на мраморной доске.

Директор приглашает его в свой кабинет, усаживает в кресло, обращается по имени-отчеству, уважительно и ласково:

– Перед вами путь к истинной учености, в нашу великую науку. Мы будем рады оставить вас при кафедре – совершенствуйтесь, дерзайте. И я уверен, я убежден, что вскоре мы сможем поздравить вас с достижением и победой – так же, как теперь поздравляем Классона. Всего тремя годами раньше вас, в девяносто первом, он окончил институт, а уже...

«Классон... – настораживается Глеб и вспоминает: – Роберт Эдуардович Классон... Как же не знать? Наш видный питерский марксист, пути ученого в его жизни скрестились с путями революционера. Но, кажется, он делает выбор не в пользу последних...»

Да, действительно, еще во время Международной электротехнической выставки Классон забросил все и вся – потонул в работе на строительстве линии трехфазного тока от Лауфенского водопада к Франкфурту-на-Майне. Еще бы! Первая в истории электропередача на такое дальнее расстояние!.. Вернулся освещенный славой своего патрона Доливо-Добровольского, этого «русского Эдисона» па службе у «Всеобщей компании электричества». И потом, казалось, все пошло по-прежнему. Ведь совсем недавно, минувшей масленицей, в просторной квартире инженера Классона, слывшей политическим салоном, собирались якобы на блины революционеры-марксисты и как раз там Старик познакомился с Надей.

Правда, уже тогда наметились разногласия Ульянова с Классоном, который хочет сочетать марксизм с культурным капитализмом. И как видно, споры их были не случайны. Все реже встречи Роберта Эдуардовича с революционными марксистами, все больше у него поводов не прийти, отказаться от поручения. Конечно, сооружение первой в России гидроэлектростанции трехфазного тока на Охтинских пороховых заводах, которым он теперь поглощен, – дело далеко не шуточное.

Но...

– Что же вы молчите, Глеб Максимилианович? – напоминает директор института и торопит: – Ответьте что-нибудь на мое предложение.

– Благодарю вас. Сердечно благодарю! Но... К сожалению, я должен принять предложение Нижегородского земства.

– Земства?! Сомневаюсь, чтоб они могли вам гарантировать хоть сколько-нибудь приличное жалованье.

– Жалованье?.. Ах, да! Жалованье... Что вы! Какое там жалованье у земского техника?

– Техника?! Вы едете в земство да еще техником!.. Вы с ума сошли. Не губите себя. Подумайте.

Что тут скажешь?

Конечно, заманчиво остаться при кафедре – заняться Наукой с большой буквы. Но не объяснять же господину директору, даже и благоволящему к тебе, что ты – профессиональный революционер, что Ульянов посоветовал ухватиться за предложение земства и основательно изучить кустарные промыслы, а значит, жизнь крестьянства. Эта работа должна помочь нащупать пути к соединению рабочих и крестьян, а стало быть, и к успеху «нашего общего дела».

И вот уже полгода он на совесть трудится в Нижнем Новгороде, потом по зову Старика возвращается в Питер, занимает скромное место химика в лаборатории Александровского завода.

За Невской заставой Шлиссельбургский тракт какой-то уж вовсе неуютный, серый. Суетливый паровичок посвистывает, отдувается, стелет клубы дыма по истоптанной, прокопченной земле.

В сумраке, пропахшем гарью, в отсветах печей-вагранок могучие бородачи выбивают из неподъемных опок отливку за отливкой. Только белые глаза сверкают, остальное все черным-черно от пыли, копоти, окалины: и лица, и пожженные робы, и руки.

Образец за образцом несут в лабораторию: еще анализ, еще... – на содержание серы и фосфора в выплавленной стали, на усадку ее, на излом, на удар.

Погляди хоть на одного лаборанта, хоть на другого – молодцы, ладные, сноровистые, грех обижаться. Служаки усердные, для хозяев, – что Кржижановский, что Бабушкин. Мастера и знатоки. Да к тому же еще не нравничают, не фордыбачат – подчиняются беспрекословно и главному инженеру, и начальнику завода, и – кому там еще? – ну, всем, кому следует.

Подчиняются?..

Да, конечно, так-то оно так... Но по чьим планам действуют?

Александровский завод облюбован не случайно. Ульянов поделил весь Петербург па районы, и здешний, Невский, «отведен» Глебу – на нем лежит его «революционное обслуживание».

В тесной лаборатории широкое окно. Оно выходит в глухой проулок. Под окном прохаживается Зина. Еле заметный кивок, мимолетная встреча «кавалера» с «барышней», обмен ничего не значащими фразами – и самые свежие данные о злоупотреблениях мастеров, нарушениях закона, сбавках платы отправлены к Ильичу, для «художественной обработки».

Вскоре самодельные листовки – эти «возмутительные подметные листки, неизвестно кем изготовленные, неизвестно как и неизвестно откуда во множестве появляются на заводе». Их передают из рук в руки, читают, перечитывают. Не потому, понятно, что в них что-то новое, необычное, нет. Всем и прежде ведомо, о чем там речь. Но одно дело – ведомо, иное, совсем иное – напечатано. Да как! Все имена, все прозвища прописаны, дни, часы, размеры штрафа – ну все, все точно указано, не придерешься, не подкопаешься...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю