Текст книги "Лермонтов. Мистический гений"
Автор книги: Владимир Бондаренко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
Приличьем скрашенный порок
Я смело предаю позору;
Неумолим я и жесток…
Но, право, этих горьких строк
Неприготовленному взору
Я не решуся показать…
Скажите ж мне, о чем писать?…
К чему толпы неблагодарной
Мне злость и ненависть навлечь,
Чтоб бранью назвали коварной
Мою пророческую речь?
Так и было, и бранили за смелые творения Лермонтова во многих местах и многие личности, от самого императора до иных из его друзей. Даже и это тюремное стихотворение, подписанное «С-Петербург, 21 марта 1840 года, под арестом на Арсенальной гауптвахте», тогда же резко раскритиковали С. П. Шевырев, С. А. Бурачок, В. Н. Майков, А. В. Дружинин и другие критики, как из славянофильского, так и из западнического направления. Может, и впрямь, не дожидаясь этой критики, Писателю стоит поступить так, как он сам и поступает:
Тогда с отвагою свободной
Поэт на будущность глядит,
И мир мечтою благородной
Пред ним очищен и обмыт.
Но эти странные творенья
Читает дома он один,
И ими после без зазренья
Он затопляет свой камин.
Нужна ли такая истинная литература «неприготовленному взору»? И если Михаил Лермонтов свой век считает веком коммерческим, то что говорить нам о нынешнем времени? Впрочем, тогда же это столь необычное для Лермонтова стихотворение о литературе высоко оценил всё тот же Виссарион Белинский: «Разговорный язык этой пьесы – верх совершенства; резкость суждений, тонкая и едкая насмешка, оригинальность и поразительная верность взглядов и замечаний – изумительны. Исповедь поэта, которою оканчивается пьеса, блестит слезами, горит чувством. Личность поэта является в этой исповеди в высшей степени благородною».
Павел Висковатый писал:
"Лермонтов вверял бумаге каждое движение души, большею частию выливая их в стихотворную форму. Он всюду накидывал обрывки мыслей и стихотворений. Каждым попадавшим клочком бумаги пользовался он, и многое погибло безвозвратно. "Подбирай, подбирай, – говорил он шутя своему человеку, найдя у него бумажные отрывки со своими стихами, – со временем большие будут деньги платить, богат станешь". Когда не случалось под рукою бумаги, Лермонтов писал на столах, на переплете книг, на дне деревянного ящика, – где попало…
О том, что Лермонтов шутя советовал подбирать исписанные листы, рассказывал мне в Тарханах сын лермонтовского камердинера со слов отца своего. Другой человек Лермонтова рассказывал, как, посещая барина на гауптвахте в Петербурге, он видел исписанными все стены, "начальство за это серчало" – и М. Ю. перевели на другую гауптвахту".
Там же, в ордонанс-гаузе, и состоялась знаменитая встреча Лермонтова с Белинским, которого привел их общий издатель Краевский. Белинский от встречи был в восторге: "Я смотрел на него – и не верил ни глазам, ни ушам своим. Лицо его приняло натуральное выражение, он был в эту минуту самим собою… В словах его было столько истины, глубины и простоты! Я в первый раз видел настоящего Лермонтова, каким я всегда желал его видеть. И он перешел от Вальтер Скотта к Куперу и говорил о нем с жаром, доказывал, что в Купере несравненно более поэзии, чем в Вальтер Скотте, и доказывал это с тонкостью, с умом и – что удивило меня – даже с увлечением. Боже мой! Сколько эстетического чутья в этом человеке! Какая нежная и тонкая поэтическая душа в нем!.. Недаром же меня так тянуло к нему. Мне наконец удалось-таки его видеть в настоящем свете. А ведь чудак! Он, я думаю, раскаивается, что допустил себя хотя на минуту быть самим собою, – я уверен в этом".
Пока Михаил Лермонтов сидел под арестом в ордонанс-гаузе, а затем на Арсенальной гауптвахте, молодой Эрнест де Барант, официально отправленный уже к себе на родину в Париж, оставался по-прежнему в Петербурге и изображал из себя обиженного. Мол, Лермонтов заявляет, что не промахнулся, а первым выстрелил в воздух, и это оскорбительно для его чести. Когда до Лермонтова дошли эти россказни всё еще не успокоившегося Баранта, он вызвал его на тайную встречу на гарнизонную гауптвахту.
Это случилось уже 22 марта. Лермонтов объяснил нахальному французу, что, если он все еще считает себя обиженным, он готов на повторную дуэль. Вот этого смелого предложения от арестованного русского офицера Эрнест де Барант не ожидал. При свидетелях он заявил, что полностью чувствует себя удовлетворенным и не имеет никаких претензий к Лермонтову.
Очевидно, он понял, что на этот раз Лермонтов не промахнется. Более того, о своей тайной встрече с поэтом на гауптвахте он рассказал и своей семье, и всем светским знакомым. Мать Эрнеста добилась встречи с великим князем Михаилом Павловичем и пожаловалась ему на то, что ее сына вновь этот русский офицер хочет вызвать на дуэль. Думаю, из-за этой уже дипломатической интриги, политической игры, в которую ввязались на стороне Баранта и министр иностранных дел России Нессельроде, и шеф Третьего жандармского отделения Бенкендорф, Михаил Лермонтов в результате получил более жесткую меру наказания, чем предполагалось ранее, и ненависть высших чиновников империи.
При всех самых жестких нынешних полемиках о судьбе Лермонтова, так никто никогда и не узнает, не сыграла ли эта ненависть Нессельроде и Бенкендорфа к поэту роковую роль в Пятигорске. Ведь не в советское время, когда агитпроп мог приказать развивать какую-то конкретную идеологическую версию, а в XIX столетии, как пишет Павел Висковатый, господствовало мнение, что Мартынов был всего лишь орудием "если не злой, то мелкой интриги дрянных людей…".
Мать заодно донесла великому князю и о других встречах поэта во время ареста, с тем же Виссарионом Белинским.
Уже после отъезда Эрнеста в Париж, надеясь на его возвращение и удачную карьеру в России, мать постоянно допытывалась, не отпустят ли Лермонтова в отставку, не вернется ли он в Петербург. Более того, она требовала, чтобы Лермонтов написал письмо де Баранту с признанием своего ложного заявления на суде, что он стрелял в воздух. Без такого признания молодой Барант вряд ли был бы привлечен к работе в посольстве Франции в России.
Барантов поддержал граф А. X. Бенкендорф. Он потребовал от поэта этого письменного признания.
Михаил Лермонтов был вынужден обратиться к великому князю Михаилу Павловичу:
"[Апрель, 1840] Ваше Императорское Высочество! Признавая в полной мере вину мою и с благоговением покоряясь наказанию, возложенному на меня Его Императорским Величеством, я был ободрен до сих пор надеждой иметь возможность усердною службой загладить мой проступок, но, получив приказание явиться к господину генерал-адъютанту графу Бенкендорфу, я из слов его сиятельства увидел, что на мне лежит еще обвинение в ложном показании, самое тяжкое, какому может подвергнуться человек, дорожащий своей честью.
Граф Бенкендорф предлагал мне написать письмо к Баранту, в котором бы я просил извиненья в том, что несправедливо показал в суде, что выстрелил на воздух. Я не мог на то согласиться, ибо это было бы против моей совести; но теперь мысль, что Его Императорское Величество и Ваше Императорское Высочество, может быть, разделяете сомнение в истине слов моих, мысль эта столь невыносима, что я решился обратиться к Вашему Императорскому Высочеству, зная великодушие и справедливость Вашу и будучи уже не раз облагодетельствован Вами, и просить Вас защитить и оправдать меня во мнении Его Императорского Величества, ибо в противном случае теряю невинно и невозвратно имя благородного человека.
Ваше Императорское Высочество, позволите сказать мне со всею откровенностью: я искренно сожалею, что показание мое оскорбило Баранта; я не предполагал этого, не имел этого намерения, но теперь не могу исправить ошибку посредством лжи, до которой никогда не унижался. Ибо, сказав, что выстрелил на воздух, я сказал истину, готов подтвердить оную честным словом, и доказательством может служить то, что на месте дуэли, когда мой секундант, отставной поручик Столыпин подал мне пистолет, я сказал ему именно, что выстрелю на воздух, что и подтвердит он сам.
Чувствуя в полной мере дерзновение мое, я, однако, осмеливаюсь надеяться, что Ваше Императорское Высочество соблаговолите обратить внимание на горестное мое положение и заступлением Вашим восстановить мое доброе имя во мнении Его Императорского Величества и Вашем.
С благоговейною преданностью имею счастие пребыть Вашего Императорского Высочества всепреданнейший
Михаил Лермонтов, Тенгинского пехотного полка поручик".
К счастью, великий князь поддержал письмо Лермонтова и, как мог, смягчил приговор императора. Естественно, после этой как бы жалобы на графа Бенкендорфа от былого его благорасположения к поэту не осталось и следа, до самой смерти это уже был один из самых злейших врагов Михаила Лермонтова.
Император же Николай I написал собственноручно:
"Поручика Лермантова перевесть в Тенгинский пехотный полк тем же чином; отставного поручика Столыпина и Г. Браницкого освободить от подлежащей ответственности, объявив первому, что в его звании и летах полезно служить, а не быть праздным. В прочем быть по сему.
Николай С. Петербург 13 Апреля 1840".
Незадолго до отъезда, наконец, вышел роман "Герой нашего времени". Лермонтову это был как бы прощальный подарок от Петербурга.
Прощальный вечер перед отъездом через Москву на Кавказ состоялся в салоне Карамзиных. Весь вечер поэт был задумчив и грустен. Может, и предугадывал наш шотландский мистик и прорицатель, что едет на смерть? Стоя у окна, смотря на Неву и Летний сад, он написал ныне всем известное стихотворение:
Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто, как я же, изгнанники,
С милого севера в сторону южную…
Тройка лошадей увезла его в ссылку прямо от дома Карамзиных. Этим стихотворением не случайно Михаил Лермонтов заканчивает свою первую книгу стихотворений, изданных в конце 1840 года.
В Москве он наносит визиты княгине Щербатовой, всем своим московским друзьям, ругая на чем свет стоит и Петербург, и всех иностранцев. Видный чиновник Ф. Ф. Вигель негодует: "Я видел русомана Лермонтова в последний его проезд через Москву. "Ах, если б мне позволено было оставить службу, – сказал он мне, – с каким бы удовольствием поселился бы я здесь навсегда". – "Ненадолго, мой любезнейший", – отвечал я ему".
Совсем по-другому пишет о нем сблизившийся с ним в Москве славянофил Юрий Самарин: "Я часто видел Лермонтова за все время его пребывания в Москве. Это чрезвычайно артистическая натура, неуловимая и не поддающаяся никакому внешнему влиянию, благодаря своей наблюдательности и значительной доли индифферентизма. Вы еще не успели с ним заговорить, а он вас уже насквозь раскусил; он все замечает; его взор тяжел, и чувствовать на себе этот взор утомительно… Этот человек никогда не слушает то, что вы ему говорите, он вас самих слушает и наблюдает, и после того, как он вполне понял вас, вы продолжаете оставаться для него чем-то совершенно внешним, не имеющим никакого права что-либо изменить в его жизни. В моем положении, мне очень жаль, что знакомство наше не продолжалось дольше. Я думаю, что между им и мною могли бы установиться отношения, которые помогли бы мне постичь многое".
По сути, начинается уже зрелый период жизни и творчества великого поэта. Он встречается со многими московскими писателями, размышляет о своей будущей литературной жизни. Сергей Аксаков вспоминает свою встречу с ним на именинах Николая Гоголя. Все-таки это была знаменательная встреча двух русских гениев:
"Приблизился день именин Гоголя, 9-е мая [1840], и он захотел угостить обедом всех своих приятелей и знакомых в саду у Погодина… На этом обеде, кроме круга близких приятелей и знакомых, были: И. С. Тургенев, князь П. А. Вяземский, Лермонтов, М. Ф. Орлов, М. А. Дмитриев, Загоскин, профессора Армфельд и Редкий и многие другие. Обед был веселый и шумный, но Гоголь, хотя был также весел, но как-то озабочен, что, впрочем, всегда с ним бывало в подобных случаях. После обеда все разбрелись по саду маленькими кружками. Лермонтов читал наизусть Гоголю и другим, кто тут случились, отрывок из новой своей поэмы "Мцыри" и читал, говорят, прекрасно. Потом все собрались в беседку, где Гоголь, собственноручно, с особенным старанием, приготовлял жженку. Он любил брать на себя приготовление этого напитка, причем говаривал много очень забавных шуток".
О той же встрече вспоминает и Юрий Самарин: "Я увидал его несколько лет спустя на обеде у Гоголя 9 мая 1840 года. Это было после его дуэли с Барантом. Он узнал меня, обрадовался; мы разговорились про Гагарина; тут он читал свои стихи – Бой мальчика с барсом ["Мцыри"]. Ему понравился Хомяков. Помню его суждение о Петербурге и петербургских женщинах. Лермонтов сделал на всех самое приятное впечатление. Ко мне он охотно обращался в своих разговорах и звал к себе. Два или три вечера мы провели у Павловых и у Свербеевых. Лермонтов угадал меня. Я не скрывался. Помню последний вечер у Павловых. К нему приставала К. К. П. [Каролина Карловна Павлова]. Он уехал грустный. Ночь была сырая. Мы простились на крыльце".
Литературный завоеватель и победитель Петербурга, ему чуждого, и родной Москвы в конце мая 1844 года отправился на Кавказ.
«Валерик»
Михаил Юрьевич Лермонтов в своей прозе предвидел дуэль с Мартыновым, лишь придал ей в книге иной, счастливый для себя финал. Предвидел он и ссылку на Кавказ. В повести «Бэла» он пишет: «Вскоре перевели меня на Кавказ; это самое счастливое время моей жизни. Я надеялся, что скука не живет под чеченскими пулями, – напрасно: через месяц я так привык к их жужжанию и к близости смерти, что, право, обращал больше внимания на комаров, – и мне стало скучнее прежнего, потому что я потерял последнюю надежду…»
Около месяца, в мае 1840 года, он пробыл в своей родной и любимой Москве. По пути на Кавказ на три дня он останавливается в Новочеркасске у своего бывшего командира генерала М. Г. Хомутова, который, как и другие его командиры, очень хорошо относился к поэту. Был бы он плохим офицером, то при всей его поэтической популярности и при всех связях рода Столыпиных в войсках его бы не уважали. Да и служил-то он на Кавказе в боевых условиях. Значит, было за что ценить офицера.
Выехав из Москвы в конце мая, лишь к 10 июня он добрался до Ставрополя, где находилась главная квартира командующего Кавказской линией. В свой Тенгинский пехотный полк, штаб которого был расположен в Анапе, поручик так и не поехал. Генерал-адъютант Павел Христофорович Граббе высоко ценил Михаила Лермонтова и как храброго офицера, и как поэта и позволял ему достаточно вольно служить на Кавказе. По просьбе поэта Лермонтов был прикомандирован к чеченскому отряду генерала Аполлона Васильевича Галафеева.
Он хвастливо заявлял в письме от 17 июня 1840 года своему другу Алексею Лопухину: "Завтра я еду в действующий отряд, на левый фланг, в Чечню брать пророка Шамиля, которого, надеюсь, не возьму, а если возьму, то постараюсь прислать к тебе по пересылке. Такая каналья этот пророк! Пожалуйста, спусти его с Аспелинда; они там в Чечне не знают индейских петухов, так, авось, это его испугает".
Жил Михаил Лермонтов, как правило, в Ставрополе. Но как только появлялась возможность, отправлялся в боевые операции, которые обычно начинались в крепости Грозной, участвовал в экспедициях в Малую и Большую Чечню, а также в походе в Темир-Хан-Шуру. В Ставрополе, как обычно, Лермонтов быстро оказался в центре проживающих в то время в городе ярких и незаурядных людей, собирающихся у капитана Генерального штаба барона И. А. Вревского, к тому же давних знакомых поэта. Это были Алексей Столыпин (Монго), Лев Сергеевич Пушкин, Сергей Трубецкой, Руфин Дорохов, доктор Майер, декабрист Михаил Назимов. Но Лермонтову светские развлечения порядком надоели.
Михаил Лермонтов после боя на Валерике. Рисунок Д. П. Палена. 1840 г.
Генерал Аполлон Васильевич Галафеев. Акварельная копия Е. И. Висковатой с оригинала Д. П. Палена.
В том же письме своему приятелю Алексею Лопухину накануне отъезда в отряд в боевую экспедицию 17 июня Лермонтов пишет: «Я здесь в Ставрополе, уже с неделю и живу вместе с графом Ламбертом, который также едет в экспедицию и который вздыхает по графине Зубовой, о чем прошу ей всеподданнейше донести».
Отряд выдвинулся 6 июля из крепости Грозная и после нескольких незначительных стычек принял бой у реки Валерик. 11 июля 1840 года на обширной территории от нынешнего Валерика, особенно в верхней части в районе Старого кладбища, между землями Валерик и Шалажи, у реки Гехи происходит яростное сражение между царской и чеченской армиями. Около семи тысяч чеченских бойцов встречают отряд царской армии. Горцами командовал наиб Ахбердил Мухаммед. Михаил Лермонтов в этом бою проявил себя опытным и храбрым бойцом. Как было написано в сводке генерала Галафеева своему начальнику генерал-адъютанту Граббе от 8 октября 1840 года: "Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов, во время штурма неприятельских завалов на реке Валерик, имел поручение наблюдать за действиями передовой штурмовой колонны и уведомлять начальника отряда об ее успехах, что было сопряжено с величайшею для него опасностью от неприятеля, скрывавшегося в лесу за деревьями и кустами. Но офицер этот, несмотря ни на какие опасности, исполнил возложенное на него поручение с отменным мужеством и хладнокровием и с первыми рядами храбрейших солдат ворвался в неприятельские завалы".
За свою храбрость в бою поручик Лермонтов был представлен к ордену. Но из списка награжденных рукой императора Николая I Лермонтов был вычеркнут. И в дальнейшем, когда уже за другие боевые действия его представляли к Золотой сабле, вновь, как говорится, награда не нашла героя. И как после этого двойного осознанного вычеркивания из списков награжденных за боевые заслуги считать, что неприязнь Николая I к поэту была выдумана советскими учеными. Обычно Николай I щедро награждал героев кавказских сражений. Поэт рвется в бой, в самые рискованные боевые экспедиции, а император пишет, чтобы Лермонтова держать строго в полку, в тылу, и не допускать ни до каких сражений. Он лишал поэта последнего повода для просьбы об отставке. Мало ли, Лермонтова бы легко ранили, и, уже как раненого, император вынужден был бы удовлетворить просьбу о его отставке. И, значит, поэт появился бы в Москве и Петербурге, основал бы свой журнал, продолжал бы возмущать народ своими стихами. Недопустимо.
Император не желал смерти поэта, он желал его тихого угасания в казарменной жизни, вдали от столиц. Вот как ответил граф Клейнмихель генералу Граббе:
"Милостивый государь Евгений Александрович!
В представлении от 5-го минувшего Марта № 458 ваше высокопревосходительство изволили ходатайствовать о награждении, в числе других чинов, переведенного 13-го апреля 1840 года за проступок л. – гв. из Гусарского полка в Тенгинский пехотный полк, поручика Лермонтова орденом св. Станислава 3-й степени, за отличие, оказанное им в экспедиции противу горцев 1840 года.
Государь император, по рассмотрении доставленного о сем офицере списка, не изволил изъявить монаршего соизволения на испрашиваемую ему награду. – При сем его величество, заметив, что поручик Лермонтов при своем полку не находился, но был употреблен в экспедиции с особо порученною ему казачьею командою, повелеть соизволил сообщить вам, милостивый государь, о подтверждении, дабы поручик Лермонтов непременно состоял налицо во фронте, и чтобы начальство отнюдь не осмеливалось ни под каким предлогом удалять его от фронтовой службы в своем полку.
О таковой монаршей воле имею честь вас уведомить.
Подлинное подписал Граф Клейнмихель".
Вот тебе и монаршия справедливость!
Как писали в "Журнале военных действий отряда на левом фланге Кавказской линии" (который по ряду предположений и вел сам Михаил Лермонтов): "Кинжал и шашка уступили штыку. Фанатическое исступление отчаянных мюридов не устояло против хладнокровной храбрости русского солдата! Числительная сила разбросанной толпы должна была уступить нравственной силе стройных войск, и чеченцы выбежали на поляну на левом берегу реки Валерика, откуда картечь из двух конных орудий, под командою гвардейской конной артиллерии поручика Евреинова, снова вогнала их в лес".
Чувства самого Михаила Лермонтова после первых сражений тоже раздвоились. С одной стороны, со своей горячей шотландской горской кровью он тянулся к боевым смертельным схваткам и, небось, не одного горца застрелил или зарубил во время сражений. Да и немало сел и старинных башен было уничтожено во время этих вылазок русскими отрядами. Как пишет сам поэт тому же Лопухину: "Я вошел во вкус войны и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдется удовольствий, которые бы не показались приторными". Это было поострее, чем игра в карты или завоевание сердец красавиц. Это уже была азартная игра со смертью. Как он пишет о сражении на реке Валерик в том же письме Лопухину: "…в овраге, где была потеха".
Задиристый храбрец, готовый сражаться на всех фронтах, в нем же самом соседствовал и с древним шотландским горцем, которому были близки и дороги свободолюбивые чеченцы, он их воспевал больше, чем многие их же национальные поэты. Над всем этим царил в нем еще и небесный посланник, пришедший к нам свыше на грешную землю.
И уже этот небесный посланник, не голосом задиры-офицера, не голосом поклонника горцев, а голосом всечеловеческого странника писал одно из своих гениальных стихотворений "Валерик".
Как часто у Лермонтова и бывало, оно начинается как обычное любовное послание былой подружке юных лет. Этакая романтическая поэзия. Но далее любовные воспоминания плавно переходят на описание военного быта:
Кругом белеются палатки;
Казачьи тощие лошадки
Стоят рядком, повеся нос;
У медных пушек спит прислуга.
Едва дымятся фитили;
Попарно цепь стоит вдали;
Штыки горят под солнцем юга.
Следом идут уже, как продолжение «Бородино», рассказы стариков о былых сражениях:
Как при Ермолове ходили
В Чечню, в Аварию, к горам;
Как там дрались, как мы их били,
Как доставалося и нам…
Потом уже описываются удалые казачьи сшибки с чеченскими мюридами. Такими молодеческими сшибками и впрямь пробавлялись солдаты и офицеры обеих сторон до поры до времени, без всякой военной пользы для любой из сторон. И вот, наконец, жаркая схватка на реке Валерик. И уже сам Михаил Лермонтов, как рассказывают очевидцы, даже не спрыгнув с коня, помчался на завалы, под огонь горцев, на смерть. Но – пронесло:
Верхом помчался на завалы
Кто не успел спрыгнуть с коня…
«Ура» – и смолкло. – "Вон кинжалы,
В приклады!" – и пошла резня.
И два часа в струях потока
Бой длился. Резались жестоко,
Как звери, молча, с грудью грудь,
Ручей телами запрудили.
Хотел воды я зачерпнуть…
(И зной и битва утомили
Меня), но мутная волна
Была тепла, была красна.
Тысячи убитых с одной стороны, тысячи с другой, и всё во имя чего? Тут уже от батальной поэзии Михаил Лермонтов уходит далеко ввысь:
А там вдали грядой нестройной,
Но вечно гордой и спокойной,
Тянулись горы – и Казбек
Сверкал главой остроконечной.
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: "Жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он – зачем?"
Враждуют и воюют уже тысячи лет, убивают миллионы людей, и надо быть космическим, мистическим поэтом, чтобы прямо с поля брани, весь в крови, своей и чужой, сам не сторонний наблюдатель, а один из отчаянных головорезов спецназа, и вдруг вознестись туда, ввысь и, видя в сиянье голубом родную землю, подивиться, зачем же среди ее земных красот люди так нещадно режут и убивают друг друга.
Вечный вопрос: вчерашний, сегодняшний, завтрашний – зачем? А потом опуститься на грешную землю и уточнить у своего горского кунака: как же называлось то кровавое место? Нужны ли земле и космосу эти беспрестанные кровопролития, эта человеческая вражда?
Галуб прервал мое мечтанье,
Ударив по плечу; он был
Кунак мой: я его спросил,
Как месту этому названье?
Он отвечал мне: "Валерик,
А перевесть на ваш язык,
Так будет речка смерти: верно,
Дано старинными людьми".
Обладая и отвагой, и опытом, воинским умением, и впрямь Михаил Лермонтов на той кавказской войне не обладал лишь уверенностью в ее необходимости. Какое-то фатальное, игровое отношение было у поэта ко всему происходящему:
Спиною к дереву, лежал
Их капитан. Он умирал;
В груди его едва чернели
Две ранки; кровь его чуть-чуть
Сочилась. Но высоко грудь
И трудно подымалась, взоры
Бродили страшно, он шептал…
"Спасите, братцы. Тащат в горы.
Постойте – ранен генерал…
Не слышат…" Долго он стонал,
Но все слабей, и понемногу
Затих и душу отдал Богу;
На ружья опершись, кругом
Стояли усачи седые…
И тихо плакали… потом
Его остатки боевые
Накрыли бережно плащом
И понесли. Тоской томимый,
Им вслед смотрел ‹я› недвижимый.
Меж тем товарищей, друзей
Со вздохом возле называли;
Но не нашел в душе моей
Я сожаленья, ни печали.
Стихотворение было написано вскоре после самого боя. Исповедь героя перед еще не забытой, когда-то любимой женщиной. А вернее, исповедь перед самим собой и перед небом. Начиная как любовное послание, перейдя на описание сражений и горестные думы о природе человека, Лермонтов заканчивает стихотворение «Валерик» вновь обращением к столь дорогой ему когда-то женщине:
Но я боюся вам наскучить,
В забавах света вам смешны
Тревоги дикие войны;
Свой ум вы не привыкли мучить
Тяжелой думой о конце;
На вашем молодом лице
Следов заботы и печали
Не отыскать, и вы едва ли
Вблизи когда-нибудь видали,
Как умирают. Дай вам Бог
И не видать: иных тревог
Довольно есть. В самозабвенье
Не лучше ль кончить жизни путь?
И беспробудным сном заснуть
С мечтой о близком пробужденье?
Теперь прощайте: если вас
Мой безыскусственный рассказ
Развеселит, займет хоть малость,
Я буду счастлив. А не так?
Простите мне его как шалость
И тихо молвите: чудак!..
Но не будь у этого любовного послания совсем иного, не любовного содержания, думаю, стихотворение вряд ли стало бы одним из вершинных в творчестве поэта. Все-таки эти «шалости чудака» были гораздо важнее «тревог самозабвенья». Да и батальная лирика тоже сама по себе мало отличается от сцен из «Бородино» и других батальных творений поэта. Важнее всего его прорыв ввысь, вглубь человека и его существования, и эта в чем-то леденящая, космическая, без всякого сожаления и печали, демоническая скорбь о человеке как таковом прежде всего и определяет смысл стихотворения «Валерик». Стих такой же ломаный и неупорядоченный, как сама война. Как сама жизнь. Как давняя, вспыхивающая временами любовь.
Позже, 12 сентября Лермонтов пишет о происшедшем уже из Пятигорска Алексею Лопухину: "Мой милый Алеша. Я уверен, что ты получил письма мои, которые я тебе писал из действующего отряда в Чечне, но уверен также, что ты мне не отвечал, ибо я ничего о тебе не слышу письменно. Пожалуйста, не ленись: ты не можешь вообразить, как тяжела мысль, что друзья нас забывают. С тех пор, как я на Кавказе, я не получал ни от кого писем, даже из дому не имею известий. Может быть, они пропадают, потому что я не был нигде на месте, а шатался всё время по горам с отрядом. У нас были каждый день дела, и одно довольно жаркое, которое продолжалось 6 часов сряду. Нас было всего 2 тысячи пехоты, а их до 6 тысяч; и всё время дрались штыками. У нас убыло 30 офицеров и до 300 рядовых, а их 600 тел осталось на месте, – кажется хорошо! – вообрази себе, что в овраге, где была потеха, час после дела еще пахло кровью. Когда мы увидимся, я тебе расскажу подробности очень интересные – только бог знает, когда мы увидимся. Я теперь вылечился почти совсем и еду с вод опять в отряд в Чечню. Если ты будешь мне писать, то вот адрес: на Кавказскую линию, в действующий отряд генерал-лейтенанта Галафеева, на левый фланг. Я здесь проведу до конца ноября, а потом не знаю, куда отправлюсь – в Ставрополь, на Черное море или в Тифлис. Я вошел во вкус войны и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдется удовольствий, которые бы не показались приторными. Только скучно то, что либо так жарко, что насилу ходишь, либо так холодно, что дрожь пробирает, либо есть нечего, либо денег нет, – именно что со мною теперь. Я прожил всё, а из дому не присылают. Не знаю, почему от бабушки ни одного письма. Не знаю, где она, в деревне или в Петербурге. Напиши, пожалуйста, видел ли ты ее в Москве. Поцелуй за меня ручку у Варвары Александровны и прощай. Будь здоров и счастлив.
Твой Лермонтов".
Храбро сражался и при этом мечтал об отставке и воспевал в стихах чеченцев, коим нещадно сносил головы. Такова жизнь! Как пишет генерал Галафеев: "Успехам этого дня я вполне обязан распорядительности и мужеству… Равномерно в этот день отличились храбростию и самоотвержением при передаче приказаний под огнем неприятеля Кавалергардского его величества полка поручик граф Ламберт и Тенгинского пехотного полка поручик Лермантов. Из Журнала военных действий отряда на левом фланге Кавказской линии с 25 сентября по 7 октября 1840 года".
После валерикского сражения поэт создает своеобразный художественный триптих: начало боя 11 июля 1840 года, момент решительной рукопашной схватки, похороны убитых утром 12 июля.
"Эпизод из сражения при Валерике" здесь занимает главное место. Этот маленький акварельный шедевр был создан, когда Лермонтов вместе с художником Григорием Гагариным приехал в кратковременный отпуск на Кавказские воды. Гагарин сделал только раскраску. Гагарин сам признается: "Рисунок Лермонтова, раскрашенный мною во время пребывания в Кисловодске" и дата – 11 июля 1840 года.
Сражение при реке Валерик не было определяющим на Кавказской войне, но оно стало определяющим и для жизни, и для поздней, зрелой поэзии Михаила Юрьевича Лермонтова. Он переживал заново уже наяву все свои сюжеты из "Героя нашего времени". Он лихо сражался с чеченцами, но он же уважал их стремление к свободе, их вольность и независимость поведения. Чеченцы и ныне, как рассказывали мне в Грозном чеченские писатели, считают Лермонтова своим. Участие в битвах ему прощается, на то и война, чтобы сражаться, тут не до сантиментов, кто кого. Но его уважение к народам Кавказа, его породненность с ними всегда высоко ценятся на Кавказе.
Он признается чуть ли не в родственной тяге к ним, к их образу жизни, и как тут не вспомнить его горские шотландские корни:
Люблю я цвет их желтых лиц,
Подобный цвету ноговиц,
Их шапки, рукава худые,
Их темный и лукавый взор
И их гортанный разговор.
Даже в сражениях это не враги, это горцы-удальцы. Но при этом Лермонтов понимает, что в противостоянии Азии и России Кавказ, и по его мнению, должен быть в орбите его родины. И потому он всегда ищет мирного союза, ищет куначества, а не уничтожения.