Текст книги "Лермонтов. Мистический гений"
Автор книги: Владимир Бондаренко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)
Приветствую тебя, воинственных славян
Святая колыбель! Пришлец из чуждых стран,
С восторгом я взирал на сумрачные стены,
Через которые столетий перемены
Безвредно протекли; где вольности одной
Служил тот колокол на башне вечевой,
Который отзвонил ее уничтоженье.
И сколько гордых душ увлек в свое паденье!..
– Скажи мне, Новгород, ужель их больше нет?
Ужели Волхов твой не Волхов прежних лет?
«Служил тот колокол» – вечевой колокол; в 1478 году Иван III уничтожил в Новгороде вечевое управление и колокол был снят. Но остался ли новгородский дух у северян? Не случайно же так популярна была новгородская тема в поэзии пушкинской поры. Заметна она и в поэзии Лермонтова. Ей посвящены такие стихи, как уже вышеупомянутые «Новгород», «Приветствую тебя, воинственных славян святая колыбель!..» (1832), поэма «Последний сын вольности» и множество строк и фраз из самых различных стихотворений – «Песнь Барда», «Могила бойца», «Баллада» (1830) и др.
Подводя итоги северному периоду Михаила Лермонтова, такому же краткосрочному, как и его первая кавказская ссылка, я поневоле делал главный акцент на более ранних стихах, посвященных тому же Русскому Северу. И, естественно, хочу закончить северный цикл стихов, пусть написанных далеко от Севера, но ставших несомненным символом «северного» Лермонтова, уже классическим стихотворением «На севере диком». Во-первых, это даже не оригинальное стихотворение Михаила Лермонтова, а перевод стихотворения великого немецкого поэта Генриха Гейне «Сосна»[43]43
Гейне Г. «Сосна стоит одиноко» (Heine Н. Ein Fichtenbaum steht einsam) из «Книги песен» (1827), цикл «Лирическое интермеццо», № 33.
[Закрыть], написанного гораздо раньше, в 1822 году. Стихотворение М. Ю. Лермонтова «На севере диком стоит одиноко…» я считаю абсолютно самостоятельным стихотворением, даже шедевром, превзошедшим немецкий оригинал. «На севере диком стоит одиноко…» было написано на последнем году жизни, незадолго до гибели поэта в 1841 году. Оно и посвящено одиночеству творческого человека. Его душа – это одинокая русская душа северной сосны, лишь позволяющей себе мечтать о некой южной пальме. И все стихотворение гениально пронизано северной, снежной, сосновой, стоящей на одинокой вершине северной душе. Это – ссссссс-самое сссссеверное стихотворение. Символ севера – снежное "С". Слышно становится, как сыплется сверху снег. Зябко и одиноко.
Для начала привожу текст самого Генриха Гейне.
Ein Fichtenbaum steht einsam
Im Norden auf kahler Hoh.
Ihn schlafert; mit weiBer Decke
Umhiillen ihn Eis und Schnee.
Er traumt von einer Palme,
Die, fern im Morgenland,
Einsam und schweigend trauert
Auf brennender Felsenwand.
Для понимания и сравнения приведу и подстрочник Гейне, сделанный с немецкого:
Сосна стоит одиноко
На севере на холодной вершине.
Она дремлет, белым покрывалом
Окутывают ее лед и снег.
Она мечтает о пальме,
Которая далеко на востоке
Одиноко и молча печалится
На пылающей скале.
А теперь не спеша вчитаемся в строчки самостоятельного стихотворения Михаила Лермонтова, вольно изложившего нам замысел немецкого поэта:
На севере диком стоит одиноко
На голой вершине сосна
И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим
Одета, как ризой, она.
И снится ей всё, что в пустыне далекой —
В том крае, где солнца восход,
Одна и грустна на утесе горючем
Прекрасная пальма растет.
Даже не так интересно, совпадают ли интонация и замысел оригинала любовной лирики Гейне с лермонтовской версией. Не будем принижать великого немецкого поэта, но у Лермонтова получился совсем иной вариант. Даже сюжет южной пальмы ушел куда-то на второй план. Да, мечтается северному русскому одинокому властелину, возвышающемуся над одноликой массой, о чем-то южном, теплом, согревающем, но никуда не уйти от своей вершины, не снять свою православную ризу, и даже от своего вечного северного одиночества. Не уйти от своего родного снежного Севера. Может быть, это сам Михаил Лермонтов мечтал о чем-то несбыточном, оставаясь в своей великой непостижимости.
Как мог 26-летний молодой поэт познать такие истины, которые неподвластны и старцам? Как и в случае со стихотворением "Смерть Поэта", не один Михаил Лермонтов брался за перевод этого шедевра Гейне. Его переводили достойные великие русские поэты Федор Тютчев и Александр Фет. Прекрасные переводы, но созвучным и времени, и оригиналу, и замыслу оказался лишь лермонтовский текст. Впрочем, читайте сами.
Тютчев:
На севере мрачном, на дикой скале,
Кедр одинокий, подъемлясь, белеет,
И сладко заснул он в инистой мгле,
И сон его вьюга лелеет.
Про юную пальму снится ему,
Что в краю отдаленном востока
Под мирной лазурью, на светлом холму
Стоит и цветет одиноко.
Фет:
На севере дуб одинокий
Стоит на пригорке крутом;
Он дремлет, сурово покрытый
И снежным и льдяным ковром.
Во сне ему видится пальма
В далекой восточной стране,
В безмолвной, глубокой печали,
Одна, на горячей скале…
И всё же как стояла, так и стоит на севере диком гениальная и одинокая сосна Михаила Юрьевича Лермонтова. В конце девятнадцатого столетия к лермонтовской северной сосне добавилась еще и созвучная ей картина Ивана Ивановича Шишкина «На севере диком», написанная художником в 1890 году по мотивам стихотворения М. Ю. Лермонтова «Сосна».
Так же как и в стихотворении Лермонтова, в картине звучит тема одиночества. На голой скале, посреди льда и снега, стоит одинокая сосна. Луна освещает мрачное ущелье и какую-то бесконечную космическую, совсем не шишкинскую даль. Мистический, космический поэт увлек художника, законченного реалиста, в свою романтическую глубину Севера.
И ничуть уже северной поэзии Михаила Лермонтова не мешает такая же чудная русская северная сосна художника Ивана Шишкина. Насколько разные таланты у мистика и пророка Михаила Лермонтова и прозорливого реалиста Ивана Шишкина, но в этом случае они как-то очень подошли друг другу. Даже не хочу этот стих признавать переводом. Гениальное вольное изложение лермонтовской северной концепции жизни. Впрочем, то же самое случилось с переводом гётевских "Горных вершин". Как нынче модно говорить: ремейк. Вот уж верно сказано: "Глубокий и могучий дух… Каждое его слово – он сам, вся его натура – во всей глубине и целости своей". За что ни возьмется, передает саму душу природы, душу края. И написана эта сосна уже незадолго до гибели поэта. Может, и снится до сих пор этой могучей сосне (а на немецком языке сосна мужского рода) стройная и дивная пальма?!
Сосна торжественна, мужественна, красива, но она одна. Она на голой северной вершине, что само по себе наводит грусть. По сути, это предсмертное тоскливое одиночество, мужественное желание дойти в своей жизни до конца. Женственная грациозная пальма – это лишь несбыточная мечта о счастье. Да и не нужна северной громадной сосне южная стройная пальма. У каждого свой путь. Суровый русский северный путь.
«Железный стих, облитый горечью и злостью!..»
Из северного Новгорода в Санкт-Петербург, в лейб-гвардии Гусарский полк 14 мая 1838 года возвращался уже не опальный офицер, а преемник пушкинской славы, признанный всеми русский поэт. Как писал брат декабриста, известный историк и поэт Андрей Муравьев: «…Ссылка его наделала много шуму, на него смотрели как на жертву, и это быстро возвысило его поэтическую славу. С жадностию читали его стихи с Кавказа, который послужил для него источником вдохновения. Юные воители, возвращавшиеся с Кавказа, были принимаемы как герои… Песни и поэмы Лермонтова гремели повсюду…»
Да и сам второй петербургский период оказался для него чрезвычайно плодотворным. В годы до второй кавказской ссылки Михаил Лермонтов создал почти все наиболее значительные произведения: пьесу "Маскарад" (1835–1836), поэму "Мцыри" (1839), работал над "Демоном" и, самое главное, написал свой великий роман "Герой нашего времени". Он стал самым желанным автором ведущих литературных журналов, прежде всего "Отечественных записок". Это не считая сотен лирических стихов и посвящений. Среди них такие шедевры, как "Казачья колыбельная песня", "Дума", "Поэт", "Молитва", "Дары Терека", "Памяти А. И. О[доевско]го", "1 января", "И скучно, и грустно", "Есть речи – значенье…", "Тучи".
Закончился второй петербургский период выходом романа "Герой нашего времени" и подготовкой к изданию первой книги стихотворений, вышедшей уже осенью 1840 года. Хорошо бы время от времени переиздавать книгу "Стихотворения М. Лермонтова" в том виде, в каком она была составлена поэтом и издана Н. И. Кувшинниковым и А. Д. Киреевым, людьми, близкими к редакции "Отечественных записок". Надо удивляться требовательности поэта. Из более четырехсот своих стихов и тридцати поэм он отобрал лишь 26 стихотворений и две поэмы: "Песню про… купца Калашникова" и "Мцыри". Понятно, что по цензурным соображениям в сборник не попали "Смерть Поэта", "Демон" и "Маскарад", но многое другое, ныне широко известное в его творчестве, было им отодвинуто. Впрочем, поговорим о сборнике стихов позже.
Вернувшись в столицу в 1838 году известным поэтом, Михаил Лермонтов какое-то время с интересом играет роль молодого светского льва в большом свете, за ним ухаживают все салонные дамы: "любительницы знаменитостей и героев". Поэту быстро все эти "львиные" забавы надоедают, его уже не устраивает и военная служба, он то просится в отпуск, то мечтает о возвращении на Кавказ. Но, как пишет он своему доверенному другу М. А. Лопухиной: "Все эти милые родственники! – не хотят, чтоб я оставил службу…" Этот длинный поводок Столыпиных так до конца жизни и тянулся за ним. С одной стороны, он купался в деньгах, жил подобно самым богатым своим товарищам из гусаров. Получая в месяц чуть больше 200 рублей жалованья, от бабушки Михаил получал за год более десяти тысяч рублей. Денег на внука бабушка и впрямь не жалела, но контролировала постоянно. И отпускать с военной службы никак не желала.
Когда-то Елизавета Алексеевна противилась поступлению внука в Школу юнкеров. После первых восторгов по поводу стихов, узнав, какие от стихов бывают неприятности, она уже не желала видеть Мишеля литератором. Зная его строптивый характер и его вольнолюбие, она предпочла лучше бы какие-нибудь его великосветские шалости или веселое бражничество. Недаром она всегда щедро принимала на своих петербургских и московских квартирах всю его компанию буйных захмелевших светских друзей. Лишь бы не литературное вольнодумство.
По-своему, по-бабушкиному она была права. В России во все времена литературное вольнодумство каралось, как государственная измена, не менее. А за любой дебош лишь бы хватило Мишелю денег расплатиться. Вот и привык за годы вольной жизни ее Мишель к легким деньгам, без них уже не желал обходиться. Увы, но надо признать, он прочно, до конца жизни своей сел на бабушкину денежную иглу. Потому и исполнял все ее повеления, несмотря на всю свою строптивость. Всегда помнил, что Елизавета Алексеевна не менее строптива, и ежели начнет Мишель вести себя по-своему, уйдет со службы, обзаведется семьей без ее согласия, сразу же останется и без наследства, и без ежемесячных дотаций. Зато он позволял себе всевозможные светские дерзости.
О его дерзких поступках в свете ходили легенды, которые лишь увеличивали его славу. "Какой он взбалмошный, вспыльчивый человек, – пишет о нем А. Ф. Смирнова, – наверно, кончит катастрофой. Он отличается невозможной дерзостью. Он погибает от скуки, возмущается собственным легкомыслием, но в то же время не обладает достаточно характером, чтобы вырваться из этой среды. Это – странная натура".
Став модным поэтом, Лермонтов сразу был замечен в большом свете. Он сам писал М. А. Лопухиной: "Я пустился в большой свет. В течение месяца на меня была мода, меня наперерыв отбивали другу друга. Это, по крайней мере, откровенно. Все те, кого я преследовал в моих стихах, осыпают меня теперь лестью. Самые хорошенькие женщины добиваются у меня стихов и хвалятся ими, как триумфом. Тем не менее, я скучаю. Просился на Кавказ – отказали, не хотят даже, чтобы меня убили. Может быть, эти жалобы покажутся вам, милый друг, неискренними; вам, может быть, покажется странным, что я гонюсь за удовольствиями, чтобы скучать, слоняясь по гостиным, когда там нет ничего интересного. Ну что же, я открою вам мои побуждения. Вы знаете, что самый мой большой недостаток это тщеславие и самолюбие. Было время, когда я, в качестве новичка, искал доступа в это общество: это мне не удалось, и двери аристократических салонов были закрыты для меня; а теперь в это же самое общество я вхожу уже не как проситель, а как человек, добившийся своих прав. Я возбуждаю любопытство, предо мной заискивают, меня всюду приглашают, а я и вида не подаю, что хочу этого; женщины, желающие, чтобы в их салонах собирались замечательные люди, хотят, чтобы я бывал у них, потому что я ведь тоже лев, да! я, ваш Мишель, добрый малый, у которого вы и не подозревали гривы. Согласитесь, что все это может опьянять; к счастью, моя природная лень берет верх, и мало-помалу я начинаю находить все это несносным. Но этот обретенный мной опыт полезен в том отношении, что дает мне оружие против общества: если оно будет преследовать меня клеветой (а это непременно случится), у меня будет средство отомстить; нигде ведь нет столько пошлого и смешного, как там…"
То, о чем он так долго мечтал, прорываясь в светское общество, в аристократические столичные круги, случилось. За ним уже тянулся такой шлейф литературной славы, что отказать ему в приеме было невозможно. Тем быстрее этот большой свет, о котором ему когда-то так мечталось, наскучил ему, пустота бесцельной светской жизни его утомила. Спасали стихи… и женщины.
И скучно и грустно, и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды…
Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать?…
А годы проходят – все лучшие годы!
Любить… но кого же?… на время – не стоит труда,
А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь? – там прошлого нет и следа:
И радость, и муки, и всё там ничтожно…
Что страсти? – ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, —
Такая пустая и глупая шутка…
Вот такие стихи писал Михаил Лермонтов в 1840 году, при этом ежедневно присутствуя на всевозможных балах, посещая все театры. Прекрасно осознавал всю пустоту и напыщенность этого большого света и все-таки тянулся к нему. В нем всегда была определенная двойственность. Как очень верно писал Иван Иванович Панаев: «Лермонтов хотел слыть во что бы то ни стало и прежде всего за светского человека и оскорблялся точно так же, как Пушкин, если кто-нибудь рассматривал его как литератора. Несмотря на сознание, что причиной гибели Пушкина была наклонность его к великосветскости…»
Можно допустить и другую версию. В эти придворные салоны Михаил Лермонтов врывался как дикий вольный зверь в зоопарк со стерилизованными животными. Душа дикого вольного зверя требовала властвования над стаей домашних животных, как бы они ни были крупны. Конечно, одинокому зверю долго не продержаться несмотря на всю свою мощь среди бесчисленных кастратов. Но и не доставить себе удовольствия порезвиться над ними этот вольный зверь не мог. В ответ он получал глухую ненависть к себе. Думаю, Державин или Жуковский были не менее заносчивы в своем поведении, не менее капризны в поступках. Но за ними были и высокие придворные чины, и солидный возраст. Общество не желало понимать, что среди них присутствует молодой гений. То, что допускалось придворным вельможам, было вызывающе для простого армейского офицера, недавнего ссыльного.
Его Гусарский полк стоял в Царском Селе, и он, как и положено офицеру, присутствовал на всех дежурствах, нарядах, смотрах и парадах. Но всё свободное время конечно же проводил в Петербурге.
Со стороны посмотреть: светский щеголь, над всем посмеивается, ни с кем всерьез не говорит ни о поэзии, ни о литературе. К тому времени в апреле 1838 года в "Литературных прибавлениях к "Русскому инвалиду"" была напечатана "Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова". Пусть по требованию цензора вместо фамилии автора, недавнего ссыльного, была поставлена подпись "-…въ", об авторстве догадались быстро. Этой "Песней…" восторгались равно и славянофилы, и западники, и высокие государственные мужи, и декабристы. Если сложить рядом первые крупные публикации поэта: "Бородино", "Тамбовская казначейша", "Песня про… купца Калашникова", остается недоумевать, почему такого поэта, обладающего высочайшим чувством народности, так грубо отметали придворные круги, императорские идеологи. Вроде бы это так совпадало с концепцией николаевской народности. Николай I и на самом деле был сторонником народности в литературе, но, увы, принципы этой народности в то время определяли – все как один – Бенкендорф, Дубельт, Клейнмихель и т. д., верные служаки, напрочь лишенные русского национального сознания.
Впрочем, на Руси так было почти всегда. Я считаю поэзию Михаила Лермонтова сверхсовременной и востребованной сегодня еще и потому, что вижу много общего в николаевской и путинской моделях правления Россией. В такой атмосфере казенного официозного равнодушия к русской национальной культуре не мог не возникнуть знаменитый лермонтовский скепсис. На Кавказе он чувствовал себя гораздо свободнее и вольготнее. Но и на Кавказ не пускали. Первый его немецкий исследователь Фридрих Боденштедт писал: "…выросший среди общества, где лицемерие и ложь считались признаками хорошего тона, до последнего вздоха оставался чужд всякой лжи и притворства… Неопределенные теории и мечтания были ему совершенно чужды; куда ни обращал он взора, к небу ли или к аду, он всегда отыскивал прежде всего твердую точку опоры на земле…"
Михаил Лермонтов натужно улыбался на балах, танцевал мазурки, болтал о совершеннейших пустяках со знакомыми, но кроме шутки или сарказма его собеседники ничего не получали. И потому весь этот великосветский круг дружно недолюбливал поэта. Всё тот же круг образованцев и льстецов придворных не любит его и сегодня. Военная служба в придворном лейб-гвардии Гусарском полку ему тоже наскучила.
Увы, эта маска скепсиса и пустоты отталкивала от поэта иногда и самых умнейших людей его времени. К примеру, никак не мог разговорить поэта даже ведущий литературный критик и к тому же его пензенский земляк Виссарион Белинский. Еще во время первой ссылки на Кавказ, в Пятигорске состоялась их первая встреча.
Η. М. Сатин вспоминал: "В одно из таких посещений он встретился у меня с Белинским. Познакомились, и дело шло ладно, пока разговор вертелся на разных пустячках; они даже открыли, что оба урожденцы города Чембар (Пензенской губ.).
Но Белинский не мог долго удовлетворяться пустословием. На столе у меня лежал том записок Дидерота; взяв его и перелистав, он с удивлением начал говорить о французских энциклопедистах и остановился на Вольтере, которого именно он в то время читал. Такой переход от пустого разговора к серьезному разбудил юмор Лермонтова. На серьезные мнения Белинского он начал отвечать разными шуточками; это явно сердило Белинского, который начинал горячиться; горячность же Белинского более и более возбуждала юмор Лермонтова, который хохотал от души и сыпал разными шутками.
– Да я вот что скажу вам о вашем Вольтере, – сказал он в заключение, – если бы он явился теперь к нам в Чембары, то его ни в одном порядочном доме не взяли бы в гувернеры.
Такая неожиданная выходка, впрочем, не лишенная смысла и правды, совершенно озадачила Белинского. Он в течение нескольких секунд смотрел молча на Лермонтова, потом, взяв фуражку и едва кивнув головой, вышел из комнаты.
Лермонтов разразился хохотом. Тщетно я уверял его, что Белинский замечательно умный человек; он передразнивал Белинского и утверждал, что это недоучившийся фанфарон, который, прочитав несколько страниц Вольтера, воображает, что проглотил всю премудрость.
Белинский, с своей стороны, иначе не называл Лермонтова, как пошляком, и когда я ему напоминал стихотворение Лермонтова "На смерть Пушкина", он отвечал: "Вот важность написать несколько удачных стихов! От этого еще не сделаешься поэтом и не перестанешь быть пошляком!"
На впечатлительную натуру Белинского встреча с Лермонтовым произвела такое сильное влияние, что в первом же письме из Москвы он писал ко мне: "Поверь, что пошлость заразительна, и потому, пожалуйста, не пускай к себе таких пошляков, как Лермонтов".
Так встретились и разошлись в первый раз эти две замечательных личности. Через два или три года они глубоко уважали и ценили друг друга…"
Уже в Петербурге они не раз встречались у Краевского, редактора лучшего литературного журнала тех лет "Отечественные записки", Белинский восторженно писал о Лермонтове, как о новом русском явлении, а разговора между ними всё не получалось: Михаил Лермонтов по привычке прикрывался светской пустотой, изображая из себя скептического, уставшего от жизни господина. Лишь после его дуэли с де Барантом, когда Лермонтов был арестован и сидел в ордонанс-гаузе, Белинский пришел к нему вместе с Краевским, и поэта после одинокой камеры потянуло на откровенность.
Позже Белинский писал своему другу Боткину: "Вышли повести Лермонтова. Дьявольский талант! Молодо-зелено, но художественный элемент так и пробивается сквозь пену молодой поэзии, сквозь ограниченность субъективно-салонного взгляда на жизнь. Недавно был я у него в заточении и в первый раз поразговорился с ним от души. Глубокий и могучий дух! Как он верно смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного! О, это будет русский поэт с Ивана Великого! Чудная натура!
Я был без памяти рад, когда он сказал мне, что Купер выше Вальтер Скотта, что в его романах больше глубины и больше художественной целости. Я давно так думал и еще первого человека встретил, думающего так же. Перед Пушкиным он благоговеет и больше всего любит "Онегина". Женщин ругает: одних за то, что дают; других за то, что не дают… Пока для него женщина и давать – одно и то же. Мужчин он также презирает, но любит одних женщин и в жизни только их и видит. Взгляд чисто онегинский. Печорин – это он сам, как есть. Я с ним спорил, и мне отрадно было видеть в его рассудочном, охлажденном и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого. Я это сказал ему – он улыбнулся и сказал: "Дай Бог!" Боже мой, как он ниже меня по своим понятиям, и как я бесконечно ниже его в моем перед ним превосходстве! Каждое его слово – он сам, вся его натура, во всей глубине и целости своей. Я с ним робок, – меня давят такие целостные, полные натуры, я перед ними благоговею и смиряюсь в сознании моего ничтожества. Понимаешь ли ты меня, о лысая и московская душа!.."
Но не каждому удавалось поговорить с ним от души. Не каждому удалось прорваться сквозь его одиночество. Пожалуй, из настоящих друзей, остающихся верными этой дружбе не только до гибели поэта, но и до собственного конца жизни, я бы назвал Святослава Афанасьевича Раевского и Акима Павловича Шан-Гирея. Остальные – боевые товарищи, сослуживцы, литераторы, бражники и знакомые по салонам. На основании всего прочитанного как-то осторожно я отношусь даже к дальнему родственнику и приятелю, секунданту на двух дуэлях Алексею Столыпину, по прозванию Монго. Князь Павел Вяземский как-то писал после встречи с Лермонтовым: «Он был встревожен и со мною холоден. Я это приписываю Монго-Столыпину, у которого мы виделись. Лермонтов что-то имел со Столыпиным и вообще чувствовал себя неловко в родственной компании…» Сложными были и его отношения с Алексеем Лопухиным.
К литературным партиям он тоже не тянулся, будучи хорошо знакомым и со славянофилом Юрием Самариным, и с демократом Белинским, он предпочитал держаться в литературе наособицу, сблизившись разве что с Андреем Краевским, редактором "Отечественных записок". Пожалуй, из литераторов это был единственный человек по-настоящему близкий ему, с которым он был предельно откровенен, с которым был на "ты", что Лермонтов позволял очень немногим. Всё тот же Иван Панаев, хорошо знавший Лермонтова и Краевского, писал в своих заметках:
"Лермонтов обыкновенно заезжал к г. Краевскому по утрам (это было в первые годы "Отечественных Записок", в 1839 – 40 и 41 годах) и привозил ему свои новые стихотворения. Входя с шумом в его кабинет, заставленный фантастическими столами, полками и полочками, на которых были аккуратно расставлены и разложены книги, журналы и газеты, Лермонтов подходил к столу, за которым сидел редактор, глубокомысленно погруженный в корректуры, в том алхимическом костюме, о котором я упоминал и покрой которого был снят им у Одоевского, – разбрасывал эти корректуры и бумаги по полу и производил страшную кутерьму на столе и в комнате. Однажды он даже опрокинул ученого редактора со стула и заставил его барахтаться на полу в корректурах. Г. Краевскому, при его всегдашней солидности, при его наклонности к порядку и аккуратности, такие шуточки и школьничьи выходки не должны были нравиться, но он поневоле переносил это от великого таланта, с которым был на ты, и, полуморщась, полуулыбаясь, говорил:
– Ну, полно, полно… перестань, братец, перестань. Экой школьник…
Г. Краевский походил в такие минуты на гётевского Вагнера, а Лермонтов на маленького бесенка, которого Мефистофель мог подсылать к Вагнеру нарочно для того, чтобы смущать его глубокомыслие.
Когда ученый приходил в себя, поправлял свои волосы и отряхивал свои одежды, поэт пускался в рассказы о своих светских похождениях, прочитывал свои новые стихи и уезжал…"
На памятнике Лермонтову в Александровском саду в 1888 году скульптор поместил его четверостишие из стихотворения "Поэт":
Твой стих, как божий дух, носился над толпой;
И, отзыв мыслей благородных,
Звучал, как колокол на башне вечевой,
Во дни торжеств и бед народных.
Вскоре обер-прокурор Синода К. П. Победоносцев обратился к градоначальнику Петербурга с письмом: «Мне представляется делом едва ли не кощунственным помещать такое сравнение стиха Лермонтова с божьим духом на публичном памятнике, где будут читать эту надпись простые неграмотные люди (интересно, как, по мнению Победоносцева, ее смогут прочитать неграмотные люди?) и многие, конечно, соблазнятся таким выражением…»
Чиновникам всех времен и народов лучше бы задуматься о смысле этого гениального стихотворения, о причинах, почему и когда этот божий дух исчезает из поэзии. Стихотворение "Поэт", из самых классических его стихов, отобранное самим Лермонтовым в число немногих творений, составивших его первую книгу, было написано всё в том же душно-светском Петербурге в 1838 году. Поэзия, как и боевой кинжал горца, пробивший не одну кольчугу, на стене придворного вельможи превращается в золотую игрушку, бесславную и безвредную.
В наш век изнеженный не так ли ты, поэт,
Свое утратил назначенье,
На злато променяв ту власть, которой свет
Внимал в немом благоговенье?
Вот и ныне «нас тешат блестки и обманы…», и ныне пора обратиться к русским талантливым поэтам: «Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк?»
Из всех петербургских салонов Михаил Лермонтов предпочитал чаще бывать не в великосветских дворцах, где ему было тоскливо и неуютно, а в кругу друзей Александра Пушкина, в доме Карамзиных, у князя Одоевского, князя Вяземского, в доме А. О. Смирновой. Там хотя бы говорили по-русски и находили более интересные темы для разговоров.
Граф Владимир Александрович Соллогуб вспоминает: "В доме князя В. Ф. Одоевского – в этом безмятежном святилище знания, мысли, согласия, радушия – сходился весь цвет петербургского населения. Государственные сановники, просвещенные дипломаты, археологи, артисты, писатели, журналисты, путешественники, молодые люди, светские образованные красавицы встречались тут без удивления, и всем этим представителям столь разнородных понятий было хорошо и ловко; все смотрели друг на друга приветливо, все забывали, что за чертой этого дома жизнь идет совсем другим порядком. Я видел тут, как Андреевский кавалер беседовал с ученым, одетым в гороховый сюртук; я видел тут измученного Пушкина во время его кровавой драмы… Им нужно было иметь тогда точку соединения в таком центре, где бы Андреевский кавалер знал, что его не встретит низкопоклонство, где бы гороховый сюртук чувствовал, что его не оскорбят пренебрежением. Все понимали, что хозяин, еще тогда молодой, не притворялся, что он их любит, что он их действительно любит, любит во имя любви, согласия, взаимного уважения, общей службы образованию, и что ему все равно, кто какой кличкой бы ни назывался и в каком бы платье ни ходил. Это прямое обращение к человечности, а не к обстановке каждого, образовало ту притягательную силу к дому Одоевских, которая не обусловливается ни роскошными угощениями, ни красноречием лицемерного сочувствия…"
Впрочем, это не мешало и образованным красавцам, типа того же графа Соллогуба, признавая высокий талант Лермонтова, исподтишка щедро клеветать на поэта. Именно В. А. Соллогуб, числившийся среди приятелей поэта, по заказу великой княжны Марии Николаевны написал в 1839 году литературный пасквиль на поэта. В повести "Большой свет" под образом "маленького корнета Мишеля Леонина" им выведен поэт Михаил Лермонтов, ничтожный и нелепый, тщетно пытающийся обратить на себя внимание общества и прежде всего женщин и использующий для этого своего богатого родственника, под которым подразумевался Алексей Столыпин. Этот Столыпин, согласно повести, сам как бы брезгливо относится к маленькому уродцу, но по просьбе бабушки водит своего Мишеля по салонам.
Думаю, этим заказом уже придворным кругом готовился дуэльный вариант. Хорошо, что Лермонтов будто бы не признал в этом герое себя и даже поздравил Соллогуба с выходом повести. Павел Висковатый пишет, что Соллогуб "лично не любил Лермонтова", так как тот старался ухаживать за его невестой. Мне кажется, дело не в этом, господствовала в душе ограниченного писателя и светского придворного Соллогуба всё та же зависть кастрата перед вольным и мощным зверем. Зависть мелкого литератора перед мистическим гением. Недаром больше всего поэта ненавидели придворные льстецы и мелкие литераторы, от Соллогуба и Арнольди до Мартынова и Васильчикова. При том же несносном лермонтовском характере, с теми же шуточками и прозвищами у Лермонтова были самые дружеские отношения и со своими товарищами по оружию на Кавказе, и с сослуживцами в полках.
К примеру, во время служения Лермонтова в лейб-гвардии Гусарском полку командирами полка были: с 1834 по 1839 год – генерал-майор Михаил Григорьевич Хомутов, а в 1839 и 1840 годах – генерал-майор Павел Александрович Плаутин. Эскадронами командовали: 1-м – флигель-адъютант ротмистр Михаил Васильевич Пашков; 2-м – ротмистр Орест Федорович фон Герздорф; 3-м – ротмистр граф Александр Осипович де Витт, а потом – штаб-ротмистр Алексей Григорьевич Столыпин; 4-м – полковник Федор Васильевич Ильин, а затем – ротмистр Егор Иванович Шевич; 5-м – ротмистр князь Дмитрий Алексеевич Щербатов 1-й; 6-м – ротмистр Иван Иванович Ершов и 7-м – полковник Николай Иванович Бухаров.