Текст книги "Лермонтов. Мистический гений"
Автор книги: Владимир Бондаренко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)
О таком же, гораздо более сложном взаимодействии романа Лермонтова и с нашей жизнью, и с русской и мировой литературой пишет Владимир Набоков:
"Едва ли нам стоит принимать всерьез, как это делают многие русские комментаторы, слова Лермонтова, утверждающего в своем "Предисловии" (которое само по себе есть искусная мистификация), будто портрет Печорина "составлен из пороков всего нашего поколения". На самом деле этот скучающий чудак – продукт нескольких поколений, в том числе нерусских; очередное порождение вымысла, восходящего к целой галерее вымышленных героев, склонных к рефлексии, начиная от Сен-Пре, любовника Юлии д’Этанж в романе Руссо "Юлия, или Новая Элоиза" (1761) и Вертера, воздыхателя Шарлотты С. в повести Гете "Страдания молодого Вертера" (1774; в России того времени известна главным образом по французским переложениям, например, Севелинжа, 1804), через "Рене" Шатобриана (1802), "Адольфа" Констана (1815) и героев байроновских поэм, в особенности "Гяура" (1813) и "Корсара" (1814), пришедших в Россию во французских прозаических пересказах Пишо, которые начали выходить с 1820 года, и кончая "Евгением Онегиным" (1823–1831) Пушкина, а также разнообразной, хотя и более легковесной продукцией французских романистов первой половины того же столетия (Нодье, Бальзак и т. д.). Соотнесенность Печорина с конкретным временем и конкретным местом придает, конечно, своеобразие плоду, взращенному на другой почве, однако сомнительно, чтобы рассуждения о притеснении свободомыслия со стороны тиранического режима Николая I (1825–1855) помогли нам его распробовать…"
Считается, что полемизируя и с Шевыревым, и особенно с прямолинейным консервативным критиком С. А. Бурачком, Михаил Лермонтов вдруг неожиданно, уже когда печаталось второе издание романа, срочно написал свое предисловие к роману уже весной 1841 года, опровергающее свои же высказывания о сходстве с героем и высказывания Белинского об однотипности героя и его автора. Это предисловие еле втиснули уже во вторую половину романа. С чего это вдруг? В неожиданно написанном предисловии уже говорится о Печорине, как о сборище всех пороков того времени.
Я не думаю, что Лермонтов стал бы так усердствовать из-за статей Бурачка или даже Шевырева, вставляя поспешно в последний момент во второе издание романа свое предисловие. Мне кажется, императрица нашла услужливых фрейлин, которые передали Лермонтову мнение самого императора о романе, и отвечал он своим предисловием прежде всего самому императору. Отвечал достойно. Предисловие сумели вставить, как ни парадоксально, уже во вторую часть романа. Но мало ли каков был авторский замысел? Отвечая якобы Шевыреву, автор отвечал самому императору, посчитавшему его роман "жалкой книгой, обнаруживающей испорченность автора". Появилось и предисловие к "Журналу Печорина". Михаил Лермонтов пишет в своем предисловии, объясняя свою позицию:
"Во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь; оно или служит объяснением цели сочинения, или оправданием и ответом на критики. Но обыкновенно читателям дела нет до нравственной цели и до журнальных нападок, и потому они не читают предисловий. А жаль, что это так, особенно у нас. Наша публика так еще молода и простодушна, что не понимает басни, если в конце ее на находит нравоучения. Она не угадывает шутки, не чувствует иронии; она просто дурно воспитана. Она еще не знает, что в порядочном обществе и в порядочной книге явная брань не может иметь места; что современная образованность изобрела орудие более острое, почти невидимое и тем не менее смертельное, которое, под одеждою лести, наносит неотразимый и верный удар. Наша публика похожа на провинциала, который, подслушав разговор двух дипломатов, принадлежащих к враждебным дворам, остался бы уверен, что каждый из них обманывает свое правительство в пользу взаимной нежнейшей дружбы.
Эта книга испытала на себе еще недавно несчастную доверчивость некоторых читателей и даже журналов к буквальному значению слов. Иные ужасно обиделись, и не шутя, что им ставят в пример такого безнравственного человека, как Герой Нашего Времени; другие же очень тонко замечали, что сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых… Старая и жалкая шутка! Но, видно, Русь так уж сотворена, что все в ней обновляется, кроме подобных нелепостей. Самая волшебная из волшебных сказок у нас едва ли избегнет упрека в покушении на оскорбление личности!
Герой Нашего Времени, милостивые государи мои, точно, портрет, но не одного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии. Вы мне опять скажете, что человек не может быть так дурен, а я вам скажу, что ежели вы верили возможности существования всех трагических и романтических злодеев, отчего же вы не веруете в действительность Печорина? Если вы любовались вымыслами гораздо более ужасными и уродливыми, отчего же этот характер, даже как вымысел, не находит у вас пощады? Уж не оттого ли, что в нем больше правды, нежели бы вы того желали?…
Вы скажете, что нравственность от этого не выигрывает? Извините. Довольно людей кормили сластями; у них от этого испортился желудок: нужны горькие лекарства, едкие истины. Но не думайте, однако, после этого, чтоб автор этой книги имел когда-нибудь гордую мечту сделаться исправителем людских пороков. Боже его избави от такого невежества! Ему просто было весело рисовать современного человека, каким он его понимает, и к его и вашему несчастью, слишком часто встречал. Будет и того, что болезнь указана, а как ее излечить – это уж Бог знает!"
Полный отказ от намека на автобиографичность. Какое-то преувеличенно отрицательное отношение к своему любимому герою Печорину. Конечно, он и впрямь нагружал Печорина всяческими пороками, переводя в образный ряд все свои грешные помыслы. Вот, к примеру, он беседует с княжной Мери, безжалостно рассказывая ей о самом себе:
"Разговор наш начался злословием: я стал перебирать присутствующих и отсутствующих наших знакомых, сначала выказывал смешные, а после дурные их стороны. Желчь моя взволновалась. Я начал шутя – и кончил искренней злостью. Сперва это ее забавляло, а потом испугало.
– Вы опасный человек! – сказала она мне. – Я бы лучше желала попасться в лесу под нож убийцы, чем вам на язычок… Я вас прошу не шутя: когда вам вздумается обо мне говорить дурно, возьмите лучше нож и зарежьте меня, – я думаю, это вам не будет очень трудно.
– Разве я похож на убийцу?…
– Вы хуже…
Я задумался на минуту и потом сказал, приняв глубоко тронутый вид:
– Да, такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лице признаки дурных чувств, которых не было; но их предполагали – и они родились. Я был скромен – меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я был угрюм, – другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, – меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, – меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекала в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду – мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей родилось отчаяние – не то отчаяние, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, – тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел ее эпитафию. Многим все вообще эпитафии кажутся смешными, но мне нет, особенно когда вспомню о том, что под ними покоится. Впрочем, я не прошу вас разделять мое мнение: если моя выходка вам кажется смешна – пожалуйста, смейтесь: предупреждаю вас, что это меня не огорчит нимало…"
Это анализ самого себя, явно написанный под влиянием "Исповеди" Руссо. Но такой же откровенный. Где-нибудь во Франции Михаил Лермонтов даже не стал бы отпираться, сваливая всё на якобы отрицательного героя. Но в России царил Николай I, тут было не до шуток и откровенностей. Впрочем, и в своих заметках и письмах Михаил Лермонтов не раз проговаривался на ту же самую тему, подтверждая идентичность мыслей автора и его героя. А разве не схожа история надуманного романа Печорина и княжны Мери с такой же историей с Екатериной Сушковой, которой тоже говорил Михаил Лермонтов, заставив ее влюбиться в себя, те же самые слова о своей нелюбви к ней, о надуманности этой его игры в любовь?
Михаил Лермонтов с детства жил выдуманной литературной, образной жизнью, он уже навсегда вжился в образ героя, демонстрируя не то, что было в нем, а то, что ему хотелось показать. "Я люблю врагов, хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегда настороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним толчком опрокинуть все огромное и многотрудное здание их хитростей и замыслов, – вот что я называю жизнью…"
Роман "Герой нашего времени" – великий роман и сам по себе, первый психологический объективный русский роман, первый новаторский роман, задолго до Пруста и Джойса использовавший и поток сознания, и наложение одного сюжета на другой, и проникновение в психологию человека. Но это еще и полная тайная биография его души, его страстей, его характера. Это зашифрованный автопортрет самого писателя. И что бы он ни придумывал после написания, все тайные мысли Печорина – это его, лермонтовские мысли и думы. Задолго до Фрейда и Розанова Михаил Лермонтов сам описал свой психологический характер. И уже для занимательности он придумывал достаточно замысловатые сюжеты, впрочем, тоже, как правило, беря их из собственной жизни. Под пером гения его мемуары стали великим романом, но если хотите узнать Лермонтова, читайте внимательно "Герой нашего времени". Даже в деталях он достоверен. Вот, к примеру, драгунский капитан высказывает свое мнение о Печорине. Но я могу привести немало мнений светской черни о самом Лермонтове, и такого же разлива.
"Драгунский капитан, разгоряченный вином, ударил по столу кулаком, требуя внимания.
– Господа! – сказал он. – Это ни на что не похоже. Печорина надо проучить! Эти петербургские слётки всегда зазнаются, пока их не ударишь по носу! Он думает, что он только один и жил в свете, оттого что носит всегда чистые перчатки и вычищенные сапоги…"
И на самом деле, Михаил Лермонтов многих даже в университете раздражал своей независимостью. Хорошо, у талантливого критика Белинского терпения хватило дождаться откровенного разговора, а потом и гениальных творений. А поначалу ведь так и обзывал Лермонтова пошляком. А почитайте воспоминания Ивана Гончарова, Герцена, не самых последних людей того времени. Лермонтов таил свою внутреннюю жизнь, демонстрируя напоказ далеко не лучшие людские качества. Не у каждого хватит времени и ума, как хватило их у Белинского, распознать за показухой его истинные человеческие достоинства. И не свою ли собственную, лермонтовскую какую-то боязнь к женщине, боязнь открытой большой любви, боязнь будущей женитьбы он так откровенно описывает в "Герое нашего времени":
"Я иногда себя презираю… не оттого ли я презираю и других?… Я стал не способен к благородным порывам; я боюсь показаться смешным самому себе. Другой бы на моем месте предложил княжне son coeur et sa fortune; но надо мною слово жениться имеет какую-то волшебную власть: как бы страстно я ни любил женщину, если она мне даст только почувствовать, что я должен на ней жениться, – прости, любовь! мое сердце превращается в камень, и ничто его не разогреет снова. Я готов на все жертвы, кроме этой; двадцать раз жизнь свою, даже честь поставлю на карту… но свободы моей не продам. Отчего я так дорожу ею? что мне в ней?… куда я себя готовлю? чего я жду от будущего?… Право, ровно ничего. Это какой-то врожденный страх, неизъяснимое предчувствие… Ведь есть люди, которые безотчетно боятся пауков, тараканов, мышей… Признаться ли?… Когда я был еще ребенком, одна старуха гадала про меня моей матери; она предсказала мне смерть от злой жены; это меня тогда глубоко поразило; в душе моей родилось непреодолимое отвращение к женитьбе… Между тем что-то мне говорит, что ее предсказание сбудется; по крайней мере буду стараться, чтоб оно сбылось как можно позже".
В этом монологе Печорина заложено объяснение всех будущих и прошлых любовных неудач Лермонтова и с Варенькой Лопухиной, и с Катенькой Сушковой, и с княгиней Щербатовой. Он сам бежал от них. Да, конечно, над ним висел и бабушкин запрет на женитьбу, но на запрет наслаивалось уже и свое собственное чувство боязни.
Близки к прототипам и герои, а особенно героини романа. Та же Вера – в полном объеме описана Варенька Лопухина. Понятно, почему ее муж сжег все письма и автографы поэта, впрочем, он понимал, что останется уже на века рогоносцем. По сути, Вера в романе и не нужна, там главный образ – княжны Мери, Вера проходит вторым планом, хотя отношения Печорина и Веры описаны намного естественнее и органичнее, нежели отношения Печорина с той же княжной Мери. Там меньше выдумки, разве что прощальное письмо Веры – это то письмо, которого Лермонтов так и не дождался от Варвары Лопухиной.
У княжны Мери есть несколько возможных прототипов, один из них – это сестра Николая Мартынова. Нынче иные лермонтоведы и дуэль объясняют схожестью образов героини романа и реальной сестры Мартынова. Мол, брат обиделся за сестру. Но парадокс в том, что, во-первых, это все под большим сомнением, она ли есть прототип княжны Мери; во-вторых, сама сестра Мартынова с великой радостью до конца дней своих признавалась в своем сходстве с княжной Мери, ей льстило это сходство. Она гордилась им. Знал об этой ее гордости и брат. Николай Мартынов никак не мог вымещать мнимую обиду за сходство на княжну Мери на Михаиле Лермонтове.
Кстати, тогда уж Николай Мартынов, даже обижаясь за схожесть своей сестры и литературной княжны Мери, должен был, читая роман "Герой нашего времени", внимательно прочитать и "Тамань", где подробнейше описано, как слепой мальчик и ундина обворовали Печорина, то бишь самого Лермонтова, унеся у него абсолютно всё, в том числе и пакет с письмом и деньгами для Мартынова. Значит, не было и никаких "вскрытых писем от сестры", что якобы обидело Мартынова. Нельзя одновременно обижаться за схожесть с образом княжны Мери и не замечать в том же романе доказательства подлинности кражи. Не стал бы Михаил Лермонтов ради того, чтобы утаить письмо для сестры от Мартынова, придумывать целую гениальную сцену в "Тамани".
Его прозрение в романе до мелочей собственной дуэли с Грушницким, то бишь с Мартыновым, нельзя не назвать гениальным предвидением событий. Только излишняя самоуверенность Михаила Лермонтова и его же привычная демонстрация якобы присущих ему отрицательных черт характера переиначили описанную в романе дуэль. В книге Печорин хладнокровно и за дело, за явную подлость вызывает на дуэль и убивает Грушницкого. Эх, если бы так же было и в жизни. В жизни и во время своей первой дуэли с Эрнестом де Барантом, и во время второй дуэли с Мартыновым опытнейший стрелок, храбрый командир разведотряда, убивший, небось, не одного черкеса в бою, благородно стреляет в сторону или вверх. А ведь этой своей литературной дуэлью с Грушницким Лермонтов до смерти напугал Мартынова, и тот уже стрелял наповал и из лютой ревности к его гению, и из чувства страха за свою жизнь. Он не хотел оказаться на месте Грушницкого.
Почему, с горечью пишу я, в своем романе автор рукой своего автобиографического героя убивает с презрением Грушницкого, а в жизни Лермонтов отказался в него стрелять? Он, казалось бы, как и его предок Томас Лермонт, всё предвидел и описал заранее то, что случится, но на бумаге Лермонтов спокойно пристреливает своего врага. В жизни он этого сделать не смог. С одной стороны – опытный боец Михаил Лермонтов, с другой стороны – трус, избегавший сражений Николай Мартынов.
Но в жизни именно трусы и подонки доводят свое дело до конца. Они лишены благородства. Я представляю, как трясло Мартынова перед дуэлью, всё время ему вспоминался Грушницкий. Нет, именно из трусости он не мог себе позволить выстрелить вверх. Трус и лжец, он до самой смерти лгал и трусил, понимая, что в истории он все равно останется мерзким убийцей. А Лермонтов, предвидя свою дуэль, в "Герое нашего времени" размышлял:
"Что ж? умереть так умереть! потеря для мира небольшая; да и мне самому порядочно уж скучно. Я – как человек, зевающий на бале, который не едет спать только потому, что еще нет его кареты. Но карета готова… прощайте!..
Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? для какой цели я родился?… А, верно, она существовала, и, верно, было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные… Но я не угадал этого назначения, я увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных; из горнила их я вышел тверд и холоден, как железо, но утратил навеки пыл благородных стремлений – лучший свет жизни. И с той поры сколько раз уже я играл роль топора в руках судьбы! Как орудие казни, я упадал на голову обреченных жертв, часто без злобы, всегда без сожаления… Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил: я любил для себя, для собственного удовольствия: я только удовлетворял странную потребность сердца, с жадностью поглощая их чувства, их радости и страданья – и никогда не мог насытиться. Так, томимый голодом в изнеможении засыпает и видит перед собой роскошные кушанья и шипучие вина; он пожирает с восторгом воздушные дары воображения, и ему кажется легче; но только проснулся – мечта исчезает… остается удвоенный голод и отчаяние!
И, может быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие – мерзавец. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь – из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!.."
Это же самая предельная исповедь великого русского поэта. И он находит в себе силы признаться в увлечении пустыми страстями света, он признается в том, что никогда не жертвовал ничем ради любимых, и потому был лишен чувства любви. Даже в том, что одни его считали добрым малым, а другие – мерзавцем – тоже правда. Так оно и было на самом деле. Вот только со счастливым финалом дуэли он не угадал. Очень уж поэту хотелось побывать еще в Персии, а потом уж можно и в мир иной.
Загадка, тема для хорошей книги. Допускаю, что, закончилась бы дуэль нормально, без смертей, со временем Михаил Лермонтов и сумел бы напроситься на поездку в Персию и в результате написал бы великий роман о жизни и смерти Александра Грибоедова. А еще эпический роман об эпохе генерала Ермолова. Как много мы потеряли. Я уж не говорю о его возможных новых гениальных стихах. И как можно после этого хоть в чем-то оправдывать Николая Мартынова, хладнокровно пристрелившего гениального поэта.
Еще одно откровение романа – это прощальное письмо Веры, то есть Вареньки Лопухиной. Оно также написано с известной долей вымысла, явный уход от объективизма. Поэт пишет от имени своей возлюбленной то, что и сам хотел бы услышать от нее в жизни, но не услышал:
"Я пишу к тебе в полной уверенности, что мы никогда больше не увидимся. Несколько лет тому назад, расставаясь с тобою, я думала то же самое; но небу было угодно испытать меня вторично; я не вынесла этого испытания, мое слабое сердце покорилось снова знакомому голосу… ты не будешь презирать меня за это, не правда ли? Это письмо будет вместе прощаньем и исповедью: я обязана сказать тебе все, что накопилось на моем сердце с тех пор, как оно тебя любит. Я не стану обвинять тебя – ты поступил со мною, как поступил бы всякий другой мужчина: ты любил меня как собственность, как источник радостей, тревог и печалей, сменявшихся взаимно, без которых жизнь скучна и однообразна. Я это поняла сначала… Но ты был несчастлив, и я пожертвовала собою, надеясь, что когда-нибудь ты оценишь мою жертву, что когда-нибудь ты поймешь мою глубокую нежность, не зависящую ни от каких условий. Прошло с тех пор много времени: я проникла во все тайны души твоей… и убедилась, что то была надежда напрасная. Горько мне было! Но моя любовь срослась с душой моей: она потемнела, но не угасла.
Мы расстаемся навеки; однако ты можешь быть уверен, что я никогда не буду любить другого: моя душа истощила на тебя все свои сокровища, свои слезы и надежды. Любившая раз тебя не может смотреть без некоторого презрения на прочих мужчин, не потому, чтоб ты был лучше их, о нет! но в твоей природе есть что-то особенное, тебе одному свойственное, что-то гордое и таинственное; в твоем голосе, что бы ты ни говорил, есть власть непобедимая; никто не умеет так постоянно хотеть быть любимым; ни в ком зло не бывает так привлекательно, ничей взор не обещает столько блаженства, никто не умеет лучше пользоваться своими преимуществами и никто не может быть так истинно несчастлив, как ты, потому что никто столько не старается уверить себя в противном…"
Пророк и провидец, славный потомок шотландского барда Томаса Лермонта, в романе своем Михаил Лермонтов эти качества соединял с верой в свой счастливый фатальный исход. Не случаен его последний рассказ в романе "Фаталист", он не столько о фатальном исходе бедного серба Вулича, сколько о своей фатальной предсказуемости событий. Это же Печорин как бы подтвердил, что, несмотря на счастливый исход с заряженным пистолетом, Вулич должен был в тот же день умереть. Сам же герой трижды фатально вмешивается в жизнь и трижды побеждает судьбу. Думаю, Михаил Лермонтов и в жизни своей был фаталистом, и до поры до времени ему и впрямь везло. Он был фаталистически уверен, что и с Мартыновым исход дуэли будет мирным. Может, в последний только миг, презрительно глядя в глаза Мартынову, он вдруг увидел в них свою смерть. Но было уже поздно.
Роман "Герой нашего времени", кроме его объективных гениальных характеристик героев, является еще и манифестом победителя, сумевшего пройти все препятствия в своей запутанной жизни: он победил на дуэли, он будет вечно любим, а женитьбы ему и не надо, он завоевал всех женщин, встретившихся ему на пути, от черкешенки Бэлы до княжны Мери, он не утонул в Тамани, он играл с судьбами людей, как играют в карты. И пусть бы застрелился фаталист у него на глазах, жалко ему не стало бы. Он не обязан никому, свободен и от друзей, и от семьи. Осталось исполнить заветную мечту: добиться отставки, съездить в Персию, потом можно и умереть просто так, от скуки. Это роман о фатально победительном Печорине. Каким хотел бы видеть себя сам Михаил Лермонтов.
Когда у николаевской эпохи и на самом деле не было никаких великих замыслов, когда люди, от мала до велика, не вовлечены в некое соборное народное действо, они и впрямь развлекаются каждый по-своему. Кто летает на стерхах, кто строит себе дворцы, кто пописывает романы, кто коллекционирует девиц, кто не против и повоевать…
А ведь и на самом деле Михаил Лермонтов не столько про себя всё это описывает, сколько про пороки всех времен и всех народов, лишенных великого смысла существования. Разве что на своем примере, но как далеко он ушел в своих вымыслах и фантазиях от своего примера. Потому и получилась не "Исповедь" Руссо, уже ныне и полузабытая, а великая развязка человеческой комедии. Человек теряет свое предназначение, свою связь с Небом и уходит в предельную пустоту.
Это одновременно и самый русский, и самый европейский роман. Впрочем, и сам Михаил Лермонтов – это посредник между небом и землей, между вечностью и сиюминутностью, между глубинной Русью и древним кельтским Западом.
Роман уже сразу после выхода поразил как русских, так и иностранных писателей. В восторг пришел даже требовательный Николай Гоголь: "Никто еще не писал у нас такою правильною, прекрасною и благоуханною прозою. Тут видно больше углубленья в действительность жизни – готовился будущий великий живописец русского быта".
Поразительно, что декабрист Кюхельбекер практически повторил слова Николая I: "В последние дни прочел я… "Героя нашего времени" ‹…› Лермонтова роман – создание мощной души: эпизод "Мери" особенно хорош в художественном отношении; Грушницкому цены нет, – такая истина в этом лице; хорош в своем роде и доктор; и против женщин нечего говорить… а все-таки! Все-таки жаль, что Лермонтов истратил свой талант на изображение такого существа, каков его гадкий Печорин…"
Впрочем, не в восторге был от образа Печорина и Иван Гончаров: "…Чацкий, как личность, несравненно выше и умнее Онегина и Лермонтовского Печорина. Он искренний и горячий деятель, а те – паразиты, изумительно начертанные великими талантами, как болезненные порождения отжившего века. Ими заканчивается их время, а Чацкий начинает новый век – и в этом все его значение и весь "ум".
И Онегин, и Печорин оказались неспособны к делу, к активной роли, хотя оба смутно понимали, что около них все истлело. Они были даже "озлоблены", носили в себе и "недовольство" и бродили как тени с "тоскующею ленью". Но презирая пустоту жизни, праздное барство, они поддавались ему и не подумали ни бороться с ним, ни бежать окончательно. Недовольство и озлобление не мешали ‹…› Печорину блестеть интересной скукой и мыкать свою лень и озлобление между княжной Мери и Бэлой, а потом рисоваться равнодушием к ним перед тупым Максимом Максимычем: это равнодушие считалось квинтэссенцией донжуанства. Оба томились, задыхались в своей среде и не знали, чего хотеть…"
Интересно, что Михаил Лермонтов вслед за Александром Пушкиным взял для героя северную русскую реку, то есть чисто русское явление. Онегин – от родной мне реки Онеги, а Лермонтов забрался еще севернее и выбрал реку Печору. Там уж никаких иностранцев в то время не нашлось бы. Следующим героем должен был стать Мещорин, от полярной реки Мещоры. Но не нашлось такого таланта. Да и описывать уже было нечего.
Уже в советское время третий Толстой тоже сказал свое слово о романе: "…Лермонтов-прозаик – это чудо, это то, к чему мы сейчас, через сто лет, должны стремиться, должны изучать лермонтовскую прозу, должны воспринимать ее как истоки великой русской прозаической литературы.
…Лермонтов в "Герое нашего времени", в пяти повестях: "Бэла", "Максим Максимыч", "Тамань", "Княжна Мери" и "Фаталист", связанных единым внутренним сюжетом – раскрытием образа Печорина, героя времени, продукта страшной эпохи, опустошенного, жестокого, ненужного человека, со скукой проходящего среди величественной природы и простых, прекрасных, чистых сердцем людей, – Лермонтов в пяти этих повестях раскрывает перед нами совершенство реального, мудрого, высокого по стилю и восхитительно благоуханного искусства.
Читаешь и чувствуешь: здесь всё – не больше и не меньше того, что нужно и как можно сказать. Это глубоко и человечно. Эту прозу мог создать только русский язык, вызванный гением к высшему творчеству. Из этой прозы – и Тургенев, и Гончаров, и Достоевский, и Лев Толстой, и Чехов. Вся великая река русского романа растекается из этого прозрачного источника, зачатого на снежных вершинах Кавказа…"
"Не могу понять, как мог он, будучи мальчиком, сделать это! Вот бы написать такую вещь да еще водевиль хороший, тогда бы и умереть можно!" – писал Антон Чехов Ивану Бунину. И он же далее: "Может быть, я и не прав, но лермонтовская "Тамань" и пушкинская "Капитанская дочка", не говоря уж о прозе других поэтов, прямо доказывают тесное родство сочного русского стиха с изящной прозой…"
Блестяще разобрал этот роман наш изобретательный стилист Владимир Набоков. Для него Печорин – романтическая тень Лермонтова, с чем я полностью солидарен. Свое предисловие к английскому переводу "Героя нашего времени", который писатель сделал из любви к Лермонтову вместе со своим сыном Дмитрием – "Lermontov М. А. Него of Our Time / Translated from Russian by Vladimir Nabokov in collaboration with Dmitri Nabokov" (NY: Doubleday Anchor Books, 1958), – Владимир Набоков начинает с разбора стихотворения "Сон":
"В 1841 году, за несколько месяцев до своей смерти (в результате дуэли с офицером Мартыновым у подножия горы Машук на Кавказе), Михаил Лермонтов (1814–1841) написал пророческие стихи:
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я;
Глубокая еще дымилась рана,
По капле кровь точилася моя.
Лежал один я на песке долины;
Уступы скал теснилися кругом,
И солнце жгло их желтые вершины
И жгло меня – но спал я мертвым сном.
И снился мне сияющий огнями
Вечерний пир в родимой стороне.
Меж юных жен, увенчанных цветами,
Шел разговор веселый обо мне.
Но в разговор веселый не вступая,
Сидела там задумчиво одна,
И в грустный сон душа ее младая
Бог знает чем была погружена;
И снилась ей долина Дагестана;
Знакомый труп лежал в долине той;
В его груди, дымясь, чернела рана,
И кровь лилась хладеющей струей.
Это замечательное сочинение (в оригинале везде пятистопный ямб с чередованием женской и мужской рифмы) можно было бы назвать «Тройной сон».
Некто (Лермонтов, или, точнее, его лирический герой) видит во сне, будто он умирает в долине у восточных отрогов Кавказских гор. Это Сон 1, который снится Первому Лицу.
Смертельно раненному человеку (Второму Лицу) снится в свою очередь молодая женщина, сидящая на пиру в петербургском, не то московском особняке. Это Сон 2 внутри Сна 1.
Молодой женщине, сидящей на пиру, снится Второе Лицо (этот человек умирает в конце стихотворения), лежащее в долине далекого Дагестана. Это Сон 3 внутри Сна 2 внутри Сна 1, который, сделав замкнутую спираль, возвращает нас к начальной строфе…"
Далее Набоков сравнивает такой тройной сон лирического героя уже с переплетением пяти рассказов, составивших великий роман:
"В первых двух – "Бэла" и "Максим Максимыч" – автор, или, говоря точнее, герой-рассказчик, любознательный путешественник, описывает свою поездку на Кавказ по Военно-Грузинской дороге в 1837 году или около того. Это Рассказчик 1.