Текст книги "Русский доктор в Америке. История успеха"
Автор книги: Владимир Голяховский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 33 страниц)
Владимир Голяховский
Русский доктор в Америке
История успеха
Моей дорогой Ирине, с которой мы вместе – на богатство и бедность, на лучшее и на худшее, на жизнь и на смерть.
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой!
Гёте, «Фауст»
Предисловие к русскому изданию
Как в одной капле воды может отражаться все небо, так и одна личная история может служить каплей, отражающей исторические события. Поэтому я решаюсь рассказать о том, как в 1970-х годах эмигрировал в Америку из Советской России.
Начало того массового исхода было общественным и историческим чудом, как легендарный библейский исход евреев из Египта. «Железный занавес» коммунизма тогда впервые слегка приподнялся, и на нас повеяла живительная струйка свободы. Но одно дело было почуять ветер свободы издалека, а другое – полностью в нее погрузиться. Американская свобода оказалась нам чужой: с другим языковым, политическим, экономическим и культурным фоном. В Библии сказано, что Моисей сорок лет водил свой народ по пустыне, чтобы новые народившиеся поколения были готовы к свободе. В наш динамический век всё происходит намного быстрей. Зато нам и тяжелей было внедряться в абсолютно новый мир. Иммиграция – это путь преодоления трудностей в экстремальных условиях чуждого окружения. За свою свободу мы платили дорогой ценой мучительного к ней приспособления.
История в наше стремительное время быстро убегает вперёд. Русским людям нового периода, жителям XXI века, уже многое неизвестно из того, что происходило с нами – первой волной тех беженцев от коммунистического отчаяния. Для них я и описал, что было со мной и другими, что видел и пережил, вырвавшись на свободу.
Эта книга была впервые издана на английском языке в Нью-Йорке, в 1986-м, и была продолжением первой книги моих воспоминаний «Русский доктор», изданной тоже на английском в Нью-Йорке в 1984-м. Обе переиздавались в разных странах, но русских изданий до сих пор не было: тогда шла холодная война и никакие сведения о жизни иммигрантов в Америке не пропускались в Россию. По прошествии пятнадцати лет я предоставляю русскому читателю обновлённый и дополненный вариант – взгляд издали на то, что происходило с нами четверть века назад.
Свобода – лучший дар общества человеку, но завоевать свободу бывает нелегко.
Д-р Владимир Голяховский, New York, январь 2001
Предисловие к американскому изданию
Жителю Советской России переселиться в Соединённые Штаты – это всё равно, что обитателю морских глубин оказаться на горной вершине. Чтобы ему выжить в новых условиях, надо заново приспособиться ко всему, самому перемениться настолько, что это равноценно новому существованию, второй жизни. Да ещё если бы этот процесс переселения совершался медленно, постепенно. А в наш стремительный век это всего-навсего перелёт через океан на Боинге-747. Когда же успеть перемениться?
Я был одним из 250 тысяч сыновей советского народа, которым удалось совершить исход из «коммунистического рая» в 1970-х годах. О том, что по-настоящему это был и том, как мы оттуда вырвались, я рассказал в своих воспоминаниях «Русский доктор».
Но ведь должен же быть где-нибудь рай на земле! И вот, вместе с другими, мы приехали искать его в Америке. Первые же столкновения с новой действительностью вызывали в нас стресс, трагедии непонимания и комедии ошибок. Внутри нас происходила психологическая драма столкновения двух миров: глубины прошлого ещё продолжали давить, а разряженный воздух новых вершин уже начал пьянить. Особенно остро это ощутимо в Нью-Йорке, в котором даже многие урождённые американцы из тихих уголков чувствуют себя подавленно и неуютно.
На примере истории моей семьи и наблюдений над другими иммигрантами я рассказываю в этой книге, как происходила адаптация и чего она нам стоила. Наверно, нет иммигрантов, менее приспособленных к американской гонке жизни, чем выходцы из России. Но тем трагичней, смешней и интересней эта история.
Все события, факты и обрисовки людей в ней – действительные. Я изменил только некоторые обстоятельства и имена. Пусть никто не пытается узнавать знакомых среди персонажей моих воспоминаний: ведь все мы, люди, только капли в океане людской истории, а человеческие судьбы – это бушующие волны того океана. Капля от капли ничем не отличается, хотя бури событий разносят их в разные стороны, как и нас с вами.
Ну, а нашли ли мы в Америке то, что искали, – рай? Заранее могу только сказать, что сначала мы должны были пройти через чистилище. Остальное – в книге.
Как это началось
…Мелодия эмиграции неизбежна в стране, где общественность всегда проигрывала все бои.
А. И. Солженицын
– Эмигрировать из Советского Союза? Ты что: шутишь или ты с ума сошёл?
– Ни то и ни другое. Я действительно думаю уехать навсегда.
– Не понимаю. Просто не понимаю! Тебе только сорок шесть лет, а ты уже давно профессор хирургии, заведуешь кафедрой в Московском медицинском институте. Ты получаешь большую зарплату. У тебя патенты со всего мира на хирургические изобретения. Ты член Союза писателей, живёшь в привилегированном писательском доме, в трёхкомнатной квартире. У тебя автомобиль и гараж. Чего тебе не хватает?
– Воздуха. Мне не хватает воздуха свободы. Чем выше я поднимаюсь по ступеням служебной лестницы, тем больше я должен зависеть от коммунистов. Я у них в зависимости, потому что я беспартийный и много раз отказывался вступать в их партию. Не хочу больше жить здесь. Ни мне, ни моему сыну здесь нет будущего.
– Но ты же так упорно работал, чтобы достичь всего этого своим трудом.
– Да, достиг. А теперь – теряю. Коммунисты травят меня за то, что я захотел уволить одного из них, дурака и бездельника. Уже год они пишут на меня анонимные письма во все высокие партийные инстанции, обвиняют меня в идеологической отсталости, в низкопоклонстве перед Западом, в том, что я оперирую западными инструментами.
– Ну, это ерунда – стандартные обвинения. Перетерпи, отступись. Они отвяжутся.
– Нет, на меня повели настоящую травлю, как на волка. Это у них называется линия партии. Ко мне присылали много проверяющих комиссий, и все признавали мою работу хорошей. Тогда они подослали ещё одну, от парткома, из отборных махровых консерваторов и антисемитов.
– Но у тебя ведь русская мать, ты наполовину русский.
– Для них нет наполовину русских. Если отец еврей, то и сын наполовину еврей. Все знают, какие ничтожества мои противники, каждый по отдельности. Но вместе они имеют силу. И они чуют: кто не с ними, тот против них. А я не с ними. В том-то и дело, что мне противно быть с ними.
– Ну, слушай, если так – поменяй работу. Ты и на новом месте сможешь показать себя.
– Сдаться им? Если я и поменяю работу, там ведь тоже будут надзиратели-коммунисты. Они над нами везде.
– Но заявлять о желании эмигрировать – это же почти самоубийство. КГБ тебя не выпустит, ты слишком заметная личность. Ты станешь отказником, и это пятно останется с тобой на всю жизнь. И тебя уже ни на какую работу не примут, кроме самой низкой. Подумай трезво, без эмоций.
– Я думаю, всё время думаю. Я устал и я оскорблён. И я хочу уехать в Америку.
– В Америку?! На что там можно рассчитывать? Думаешь опять стать профессором?
– Профессором? Нет, конечно. Я знаю, что мне придётся проходить обычный американский путь: начать с самого низа, может быть, с санитарской работы.
– Ты… станешь санитаром?! Ну, ты даёшь!..
– Я хочу свободы, а за свободу надо платить. Но я, конечно, не собираюсь умереть американским санитаром. Думаю, всё-таки сумею опять стать доктором, поднимусь до чего-нибудь и в Америке.
Разговор с близким другом происходил у меня дома, в Москве, в 1976 году. Мы сидели в моём кабинете, на мягких креслах финского гарнитура, по стенам стояли красивые полки с собранной мной богатой библиотекой, мы пили армянский коньяк, который дарили мне благодарные за операции пациенты. И обстановка, и условия моей жизни были самые привилегированные по стандартам той жизни. Это было за пятнадцать лет до падения коммунизма и развала Советского Союза, и тогда никто не мог предсказать, какие великие изменения наступят вскоре на русской земле. Мы их тогда не ждали.
В той обстановке было действительно дико думать, что нужно всё это бросать. Но в той ситуации уехать оттуда было единственным выходом из моего положения. Желание эмигрировать было опасное, в этом мой друг был прав. Но это было наше с Ириной продуманное решение, и оно вытекало не только из эмоциональной реакции, было не только бегством от преследования коммунистов. Всё было ещё глубже: мы по-настоящему устали там жить, нам надоели бесконечные ограничения, запрещения, постоянные подстёгивания, непрекращающиеся унижения. Мы хотели быть свободными людьми, людьми мира, который почти не знали.
Мы принадлежали к поколению московских интеллигентов, которые долго страдали, прямо или косвенно, в ожидании социальных улучшений для всего советского общества. Мы были детьми тех, кого сотнями тысяч арестовывали, мучили и убивали коммунистические опричники КГБ; наши отцы и братья, и даже некоторые из нас самих, были победителями в недавней Отечественной войне и заслужили для своих людей лучшую жизнь. Нам хотелось, чтобы кончилась эпоха засилья партии с её абсурдной пропагандой, в которую никто не верил, чтобы прекратилась алогичная холодная война с Западом, забиравшая все силы и ресурсы страны. Коммунисты сдавливали горло страны, а мы хотели свободы и лучшей жизни и – отчаялись ждать.
Мы с Ириной не «преклонялись перед Западом», с которым и не были знакомы. Один только раз ездили мы в Югославию, по протекции министра внутренних дел, моего пациента. Но мы были то, что называлось антисоветчики, и наш 19-летний сын, студент-медик, вырастал под этим влиянием. Деньги я успешно зарабатывал хирургией и публикацией стихов, но только самых аполитичных – для детей (свои антисоветские я прятал в стол). И за это я был «допущен в умеренно-благополучную ничтожно-покорную жизнь», как писал Солженицын. Но вот, совершенно неожиданно и неоправданно, меня стали выживать с работы. Не в моём характере было сдаваться, я привык – достигать. И я решил, что если они меня не ценят, то они меня недостойны.
Хотя я не был верующим, но читал Библию и любил библейские мифы – великие темы интеллектуальной истории человека. Я находил в них много практической мудрости. В одном из них праведный старик Ной, живший среди распутников и безобразников, услышал Голос, велевший ему строить ковчег. Ной не знал, чей голос, и не знал, зачем его строить. Но послушался и построил ковчег. И поэтому спасся от потопа, насланного на грешную землю. И вот я стал думать: атака на меня – это ведь тоже как голос-сигнал мне! Надо уметь слушать Голос – надо уезжать и спасаться.
У Ирины был ещё один, свой взгляд на наше желание уехать. С чисто женской практичностью она мне много раз говорила: «В один прекрасный момент советская власть может запретить евреям уезжать – крышка захлопнется, как в мышеловке. И мы окажемся запертыми внутри.
Если ты решил, что нам есть смысл уезжать отсюда, что ты сможешь пробиться в Америке, то надо бежать – и чем скорей, тем лучше. К тому же наш сын постоянно слышит эти разговоры и растёт в атмосфере ненависти к советской власти. Ты подумал, что будет с ним, если нам не удасться уехать? Нет, нам необходимо скорей вырываться отсюда».
И она была права: чем скорей, тем лучше.
Я написал в Бельгию, моей двоюродной тётке Зине. В завуалированных выражениях я просил её организовать от кого-нибудь приглашение переехать в Израиль. В ту пору многие еврейские семьи получали оттуда приглашения от настоящих или выдуманных родственников. С начала 1970-х годов советская власть разрешила выезд, но только евреям и только в Израиль – для воссоединения семей. Не то, чтобы они так заботились о еврейских семьях, это был их вынужденный политический компромисс: по закону конгрессменов Джексона и Ваника, Союзу давалось право закупки американского зерна – и статус most-favored-nation – в обмен на разрешение выезда евреям. Очевидно, американское зерно коммунистам было нужней, чем их евреи. Мы не хотели в Израиль, мы собирались в Америку.
Америка казалась страной мечты. Её и называют Country of Opportunities – страна возможностей. Даже Наполеон после своего поражения собирался уехать в Америку. Я тоже проиграл и тоже хотел в Америку.
Я слышал, что врачам там приходилось трудно: они должны сдавать сложные экзамены, а потом несколько лет заново специализироваться. Не всем это удавалось, главным препятствием был, конечно, языковый барьер. Ирина и наш сын знали английский, а я не знал ни слова. Но я верил в Америку и верил в себя.
Хождение по мукам
Осенью я уволился из института и вышел из Союза писателей. Невероятно горько было отказываться от завоёванного положения, сердце моё ныло и разрывалось. Чтобы не быть безработным и не получить обвинение в тунеядстве, я поступил на работу в маленькую поликлинику, в ветхом покосившемся домике в глубине захламлённого мусором двора на Петровке. После двадцати лет интенсивной и сложной хирургической работы, после управления клиникой, после того, как я был членом нескольких важных учёных советов, я принимал амбулаторных больных в тесном кабинетике и делал работу, которую вполне мог делать начинающий доктор. Это было громадным падением, я томился и страдал каждый день.
Конечно же, на новой работе я скрывал свои планы и старался избегать общения с сослуживцами. Если кто выражал удивление моим добровольным падением, я неохотно и туманно объяснял, что это временно, что собираюсь перейти на новую академическую работу.
В моём положении лучше было сторониться людей, да и настроение было не для общения – я занят был собиранием любой возможной информации о том, что же нас ожидает и предстоит нам в иммиграции.
Однажды дома раздался телефонный звонок, звонил секретарь Союза писателей Феликс Кузнецов, с которым у меня были неплохие отношения:
– Слушай, тут какая-то провокация: прислали по почте твой членский билет Союза, с письмом об отъезде в Израиль. Я не могу поверить, что это правда, и велел задержать твое формальное исключение. Скажи, ты не терял билет, или, может, у тебя его выкрали? Мы тогда закроем это дело: недруги есть у всех – они могли сделать эту провокацию.
– Нет, это не провокация, я сам отослал билет и написал письмо.
В ответ – молчание, а потом щелкнула повешенная им телефонная трубка. И вскоре пошли по Союзу писателей слухи: Голяховский уезжает в Израиль!.. Поскольку мы жили в писательском кооперативном доме, я почувствовал «прелесть» существования изгоем общества: многие перестали со мной здороваться, при встрече опускали головы и отводили глаза. Были среди них и мои бывшие пациенты, которые прежде стремились пожать руку и заглянуть в глаза. Лишь немногие, увидев меня около дома, останавливались и заговаривали.
Как-то столкнулся я лицом к лицу с Булатом Окуджавой. Я любил Булата, незадолго перед той встречей он был у нас с гитарой и пел свои знаменитые песни, в том числе и «Все поразъехались… Володя Васильев и Боря Мссерер, вот кто остались еще в СССР». Я написал ему дружескую эпиграмму:
У Булата Окуджавы
Никогда слова ие ржавы —
Все сверкают и горяг,
Закаленны, как булат.
Уж его-то советская власть закаляла – постоянными гонениями и исключениями (прямо как в старые времена закаляли булатные мечи и кинжалы). Теперь, у нашего подъезда, он задержал мою руку в своей и грустно сказал:
– Я слышал, ты собрался уезжать.
– Да, собираюсь, – на всякий случай я решил не затягивать беседу на улице, нас могли увидеть вместе и потом донести на него: «якшается с предателем Голяховским».
– Не увидимся, значит, – Булат еше крепче сжал мою руку.
Другой смелый поэт и юморист, Яков Костюковский, увидев меня, ободряюще сказал:
– Ну, в тебе я уверен – ты и там не пропадешь. Я довольно много бывал за границей и встречался там с уехавшими отсюда. Почти все как-то устраиваются. По моим наблюдениям, кто здесь не был дерьмом – и там пробивается. Держись.
Смелей всех был мой сосед прозаик Василий Аксёнов. С ним мы свободно беседовали на глазах у всех, стоя или гуляя возле дома. Умный мужик, он сам догадался, что я собираюсь в Америку, и подолгу рассказывал мне о своих двух поездках туда. Меня это интересовало и подбадривало. Он улыбался задумчиво и говорил в усы: «Врачи там живут богаааато», – растягивая это слово с удовольствием.
(Мы потом встретились с ним в Нью-Йорке, когда в 1980-х годах его самого насильно выставили из Советского Союза за издание «Метрополя». Обнимая меня, Аксёнов улыбался в усы: «Ну, вот, я же тебе говорил…»)
Как-то раз зашёл в мой кабинетик хирург Михаил Цалюк, высокий и красивый еврей.
Он был секретарём партийной организации поликлиники, и я сразу насторожился. А он потом зашёл ешё и ещё раз, мягко и ненавязчиво рассказывал, что он фронтовик, был с начала войны командиром взвода разведки, ранен три раза. И как-то незаметно вставил, что собирает лома еврейскую музыку. И мы постепенно разговорились. Миша был то, что можно назвать коммунист-сионист: днём вёл партийные собрания, а по вечерам изучал еврейскую историю и по радио, через глушение, интересовался делами в Израиле. И, в конце концов, он пригласил нас с Ириной домой – на еврейскую фаршированную рыбу, которую вкусно готовила его жена Броня. Мы разговорились по душам, и я поведал ему о наших планах.
– Я догадывался, – улыбнулся он. – С чего бы профессору переходить в нашу вшивую поликлинику? Ну, я тебе тоже признаюсь: мы с Броней собираемся в Израиль.
Теперь у меня появился на работе друг-единомышленник, и стало легче отсиживать там скучные часы. И вот однажды в моём почтовом ящике белел толстый конверт из Израиля – приглашение от какой-то будто бы моей тётушки. Она писала, что жить без меня и моего отца не может и хочет с нами воссоединиться, а потому просит советское правительство не препятствовать нашему с семьями выезду. Кто она была и как нашла нас, об этом я мог только догадываться.
И я засел сочинять легенду об этой «тётушке»: мы с отцом так её любим, что никак не можем без неё жить и очень просим отпустить нас к ней в Израиль. Родственные связи КГБ не проверял, то ли потому, что это было слишком сложно, то ли потому, что знали: все евреи – родственники. Скорей всего, им было наплевать, лишь бы только в эмиграцию не стремились люди с допусками к секретным документам или ненавидимые властью диссиденты.
Советские анкеты – это одна из самых изощрённых форм издевательства над личностью: сотни вопросов о предках, о родственниках, о выездах за границу, о наградах и взысканиях и ещё чёрт знает о чём… Теперь мне нужно было заполнять анкеты на каждого члена семьи и собирать бесчисленные документы, выписки и справки. И я понуро таскался в разные конторы, сидел часами в очередях в тёмных и грязных коридорах, которые не изменились со времён Достоевского. Дождавшись очереди, я просил и убеждал неприязненно настроенных канцеляристов, доказывал, уговаривал, тайком подсовывал им мелкие подарки-взятки.
Когда у меня было высокое положение и влиятельные пациенты, передо мной раскрывались все двери, меня встречали с улыбкой. Теперь я никого не мог просить о помощи и претендовать на внимание не мог: по сути, я был уже никто. Ах, как это угнетало! Дома я стал заниматься английским с Ириной, читать сказки для самых маленьких. Весело, конечно, в 47 лет! Она к тому времени ушла с работы из научного института биологии, сидела дома и переживала за меня. Ещё больше мы переживали, что может стать с нашим сыном, если нам откажут. Его сразу выгонят из института, забреют в армию, а там будут бить и мучать, как сына отказника… Надо было иметь много душевных сил, чтобы выдержать это напряжение: падение в настоящем и неизвестность в будущем. Да и думы о переселении в новый мир стариков-родителей тоже беспокоили: как они всё это перенесут и выдержат?
И вот я принёс оформленные бумаги к чиновнице ОВИРа. Она узнала меня по прежнему выезду за границу с высокой протекцией.
– Что это вы, доктор, то в Югославию, а то в Израиль? – с улыбкой.
– Да так, знаете, хочу воссоединиться с моей любимой тётушкой.
– Ага, понимаю, – резко взяла бумаги, улыбка исчезла.
И потянулись дни и ночи нашего с Ириной беспокойного ожидания «разрешения свыше». Мой друг Норберт Магазаник получил отказ, это нас напугало. Мы расстроились за них и стали ещё больше опасаться за себя.
Многим тогда отказывали без объяснения причин, особенно интеллектуалам, хотя именно интеллектуалы и были поперёк горла власти, но не стоило искать логику в Советской России. Образовалась большая группа «отказников» – диссидентов и близких к ним. Кое-кто из них жил в наших писательских кооперативных домах, мы были с ними близко знакомы. У них устраивали обыски, взламывали паркет. Их судили и ссылали. Одного моего соседа, переводчика Костю Богатырёва, убили дома ударом бутылки по голове. Я прибежал на крики, но было уже поздно оказывать помощь.
Если бы всесильные агенты поднялись на три этажа выше и, не ломая пол, открыли ящик моего стола, они нашли бы в нём мои антисоветские стихи. Может, меня и не убили бы, но я легко мог поехать не на Запад, а на Восток – в Сибирь. Вот некоторые из них:
Великий почин
К 100-летию Ленина в СССР была возрождена традиция «Великого почина» – коммунистических субботников, бесплатной работы. Ленин в 1921-м первым носил бревно в Кремле.
Весенним днём, давным-давно,
Один мудак поднял бревно,
И с той поры полсотни лет
В его стране покоя нет.
Сумели люди из бревна
Наделать всякого говна,
Распространив на целый мир
Его, как лучший сувенир.
Обязан каждый всё равно
Боготворить всегда бревно,
С восторгом думая о том,
Что тесно связано с бревном,
И быть готовым каждый миг
Поднять истошно-бравый крик.
И как один все заодно
Ещё сто лет таскать бревно.
И хоть таскающим бревно
Должно бы это быть смешно,
Но что смешит их? угадай —
Их больше всех смешит Китай.
Как там, не зная о бревне,
В своем все возятся говне,
И вот уж двадцать лет подряд
Цитаты хором голосят.
И люди чешут языки:
– Ах, дураки!., ах, чудаки!..
У них соломинка видна,
У нас не видно и бревна.
Кулак России
21 августа 1968 года, день вторжения советских войск в Чехословакию.
Всегда в России было так:
Исход раздора или спора
Его Величество Кулак
Решал, как довод и опора.
Бывал с ним прав любой дурак —
Кто с кулаками, тот и гений;
Его Величество Кулак
В России выше убеждений.
Он и поныне не обмяк,
И не ослаблен он прогрессом.
Его Величество Кулак
Прогрессу стал противовесом;
Во всём его заклятый враг.
Тупой, холодный, злой и мрачный.
Его Величество Кулак
Зовёт прогресс па бой кулачный.
Опять, насилия маньяк,
Поднесенный под нос Европы,
Его Величество Кулак
Народы гонет рыть окопы.
Болгарин, немец, венгр, поляк,
Вас кулаком погнали к чеху,
Его Величество Кулак
Увидел в нём себе помеху.
Но и в беде есть добрый знак,
И с ним нельзя не согласиться:
Его Величество Кулак
Грозится, если он боится.
Славянская стихия
К 150-летию восстания декабристов. Цитаты из Пушкина и из допросов декабристов.
В декабрьский день
У стен Сената
Угас надежд России свет,
И тлеет отблеск этой даты
Сто пятьдесят прошедших лет.
Свободы ветер из Европы
Овеял тёмных россиян,
И вот за своего холопа
Вступилась горсточка дворян.
Был смел их план и пыл неистов,
И в каждом добром сердце пусть
Разбудит имя декабристов
Восторг, сочувствие и грусть;
Что «истуканами стояли»,
Храня святую тайну секты,
Они парили высоко,
Рождая смелые прожекты
«Между лафитом и клико».
Пусть им дворяне были чужды,
Их честь, и спесь, и благородство
Превыше прочего всего;
А что же стержень руководства?
«Жеманство, больше ничего».
Не за дворян, не за Россию…
На смелость действия нет силы;
Когда момент судьбы настал,
Кто вёл солдат на край могилы,
Но рядом с ними сам не встал?
Покорность власти, страху, мукам…
Сбежал «в унынии и страхе»
Диктатор бунта Трубецкой,
«Вообразив себя на плахе,
И казнь свою в толпе людской»;
Ушёл растерянный Рылеев,
«В бессильи рухнувших затей»;
Не наказав огнём злодеев,
Покинул площадь и друзей.
Где Якубович? – сила злая,
Герой, бунтарь и дуэлянт.
Он «с разрешенья Николая
На штык навесил белый бант».
А те, кого мороз по спинам
В строю был рад заледенить,
Могли бы выстрелом единым
Судьбу России изменить;
Застыв в каре у стен Сената,
Уже на смерть обречены,
Что ж не стреляли те солдаты
Презрев и царство, и чины?!.
Подставя грудь под царский меч,
И «гордо милость отвергали».
Пока не сбила их картечь?!
Пусть ненавистна барства плеть,
Но что им в этом было нужды,
– Когда над ними встала смерть?!
В тот день несли они в себе
Свою славянскую стихию —
Покорность рабскую судьбе.
Во всём покорность, хоть убей…
И перешла в наследство внукам
Стихия дедовских кровей.
Я был одинок и тосковал по общению с друзьями. А они стали меня избегать, как прокажённого: каждый подавший заявление на эмиграцию немедленно становился изгоем общества – желание уехать было почти равносильно измене Родине. Все хорошо знали пример осуждённого «за измену» Анатолия Щаранского, вся «вина» которого была в желании уехать. Друзья боялись со мной встречаться. При постоянной слежке, в атмосфере доносов дежурящих в подъездах лифтёрш на приходящих ко мне могла пасть тень. И тот мой друг, с которым я разговаривал год назад, тоже перестал мне звонить – телефон мог прослушиваться. Не желая навредить ни ему, ни другим, и я не звонил. Однажды поздно вечером всё-таки раздался звонок того друга:
– Слушай, я говорю из автомата, – приглушённо: – Хочу забежать.
– Конечно, заходи, – я обрадовался и приготовил остаток коньяка.
Но пришёл он не скоро, объяснил:
– Не хотел ставить машину возле твоего дома, запарковался в нескольких кварталах отсюда, поэтому и задержался.
– Я понимаю. Лучше быть осторожным.
– Ну как – получил разрешение?
– Всё ещё жду, скоро год уже.
Разговор не клеился, друг был какой-то неспокойный, точно боялся, что сейчас придут и арестуют меня, а он попадётся вместе со мной. Не так мы разговаривали все тридцать лет нашей дружбы, наступила между нами какая-то полоса отчуждения. Я понимал его опасения, но в душе страдал, чувствуя себя униженным и оскорблённым не только властью, но и отчуждением друзей. Это было типично советское, русское явление. Сто пятьдесят лет назад Ф.Тютчев писал:
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить.
У ней особенная стать,
В Россию можно только верить.
Я в ту, Советскую, Россию больше не верил. И когда друг ушёл, я сел и написал стихотворение:
Отчуждение
Предавшим тридцатилетнюю дружбу перед моим отъездом из России.
Наши дружеские обычаи,
Где же вы в мой тяжёлый час?
Отчуждение и безразличие
Окружили меня вместо вас…
И друзья мои, бывшие братья,
Запропали куда-то вдруг.
И оставили без пожатия
Для прощанья протянутых рук.
Я их ждал, собирался проститься,
На прошанье хотел обнять,
Эти старые милые лица
Я увидеть мечтал опять.
Но молчал телефон, и двери
Дожидались напрасно их.
Привыкал я считать потери —
Отчужденье друзей своих.
Эту горькую неудачу
Не хочу пожелать и врагу;
Не зову, не жалею, не плачу,
Но попять никогда не смогу.
Безразличие и отчуждение
Поселяются в тех сердцах,
Где воспитаны от рождения
Послушанье и рабский страх.
И аршином его не измерить,
И умом этот страх не понять,
Можно только в него поверить,
Как в особую русскую стать.
В те грустные месяцы я писал много стихов. У меня были две профессии – хирургия и поэзия (как жена и любовница, по выражению моего двойного коллеги Чехова). Я был оторван от хирургии, и поэзия – это всё, что осталось во мне от прежней жизни. Ночами сидел дома в своём кабинете, писал и всё думал и думал: разрешат – не разрешат? Иногда приходила завёрнутая в одеяло Ирина и грустно сидела на диване, думая о том же самом. Нам не надо было разговаривать – мы понимали друг друга молча.
Как-то раз я ей сказал: «Мне кажется, нас выпустят…» Она мне верила. Но на случай отказа у меня был план: мы фиктивно разведёмся с Ириной, она с сыном подаст новое заявление и уедет в Америку. Когда-нибудь потом я смогу присоединиться к ним. Как и когда? – этого я не знал. И не знал, как они вдвоём справятся там без меня? Но это мы не обсуждали: я уже выучил первую американскую поговорку: don’t trouble troubles until troubles trouble you – не беспокойся о своих беспокойствах, пока беспокойства не побеспокоят тебя.
Но вот 30 декабря 1977 года с замиранием сердца я в очередной раз позвонил в ОВИР – узнать о движении наших дел.
– Вам разрешили выезд, – сказала капитанша КГБ.
Пытка ожиданием кончилась! С визами на руках я купил билеты в Вену на 8 февраля.