Текст книги "Том 2. Повести и рассказы"
Автор книги: Владимир Короленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)
– Да, это я, друг! А в тебе не узнаю ли я Елпидия, умершего за три дня передо мной?
– Да, я – Елпидий, богатейший из афинских кожевников, а ныне несчастнейший из всех рабов. Теперь только понимаю я справедливость слов, сказанных поэтом: лучше быть последним рабом на земле, чем властителем во мраке аида.
– Друг! Но если так тяжело тебе в этом месте, почему не идешь ты в другое?
– О Сократ! я удивляюсь тебе: как можешь ты идти в этом безрадостном мраке? Я же… в глубокой тоске сижу здесь и оплакиваю радости слишком скоро промелькнувшей жизни.
– Друг Елпидий, я, как и ты, очутился в этой тьме, когда в глазах моих угас свет земной жизни. Но внутренний голос сказал мне: «Сократ, иди в новый путь, не теряя времени», – и я пошел.
– Но куда же пошел ты, сын Софрониска? Здесь нет ни дороги, ни герма, ни колеи, ни даже луча света. Только хаос камней, мрака и туманов.
– Это правда. Но, друг Елпидий, убедившись в этой печальной истине, не спросишь ли ты себя: что наиболее угнетает твою душу?
– Без сомненья, эта ужасная тьма.
– Итак, надо искать света. Должно быть великий закон состоит в том, чтобы смертные сами искали во мраке пути к источнику света. Не думаешь ли ты, что это лучше, чем сидеть на месте? Я думаю именно так и потому иду. Прощай!
– О нет, добрый Сократ, не покидай меня. Ты довольно твердо ступаешь по этому адскому бездорожью. Дай мне полу твоего плаща…
– Если ты полагаешь, что и тебе это будет лучше, иди за мной, друг Елпидий.
И две тени пошли дальше, а душа Ктезиппа, исторгнутая сном из тленной оболочки, понеслась им вслед, жадно внимая звукам ясной Сократовой речи…
– Ты здесь, добрый Сократ, – послышался опять голос афинянина Елпидия. – Что же ты смолк? Разговор сокращает путь, и, клянусь Гераклом, никогда не случалось мне идти такою ужасною дорогой.
– Спрашивай, друг Елпидий. Вопрос любознательного человека вызывает ответы и родит собеседование.
Елпидий помолчал и потом спросил, собравшись с мыслями:
– Вот что. Расскажи мне, мой бедный Сократ, хорошо ли по крайней мере тебя похоронили?
– Признаюсь тебе, друг Елпидий, я не могу удовлетворить твое любопытство.
– Понимаю тебя, бедный Сократ, – тебе нечем похвастать. Вот я – другое дело! Ах, как меня хоронили, как превосходно хоронили меня, мой бедный товарищ! Я и теперь с великим удовольствием вспоминаю об этих лучших минутах… после моей смерти! Прежде всего меня обмыли и умаслили дорогими благовониями. Потом верная моя Ларисса надела на меня лучшие ткани. Искуснейшие плакальщицы в городе рвали на себе волосы, так как им обещали очень хорошую плату. В семейную усыпальницу со мной поставили одну амфору, одну кратеру с превосходно украшенными бронзовыми ручками, один фиал, затем…
– Постой, друг Елпидий. Я уверен, что верная Ларисса разменяла свою любовь на несколько мин…
Однако…
– Ровно десять мин и четыре драхмы, не считая напитков, которые выпиты гостями. Редкий, я думаю, даже из богатейших кожевников может похвалиться перед душами предков таким вниманием со стороны живущих.
– Друг Елпидий, не думаешь ли ты, что это золото принесло бы больше пользы оставшимся в Афинах беднякам, чем тебе в настоящую минуту?
– Это ты говоришь, признайся, из зависти, – возразил Елпидий с горечью. – Мне жаль тебя, несчастный Сократ, хотя, между нами сказать, ты действительно заслужил свою участь… Не раз в кругу своей семьи я сам говаривал, что давно бы пора прекратить рассеиваемое тобою нечестие, ибо…
– Постой, друг. Кажется, ты имел в виду какое-то заключение, и я боюсь, что ты свернул с прямого пути. Скажи, добрый человек, куда клонится твоя нетвердая мысль?
– Я хотел сказать, что, по своей доброте, я все-таки тебя жалею. Месяц назад я и сам немало кричал в собрании, но поистине никто из нас, кричавших, не желал для тебя такой крупной неприятности. Теперь тем более, поверь, мне жаль тебя, несчастный философ!..
– Благодарю тебя. Однако, товарищ, скажи: в глазах твоих светло?
– О нет, передо мной такая тьма, что я спрашиваю себя: не это ли туманные области Орка?
– Значит, для тебя путь этот так же темен, как и для меня.
– Это верно.
– Если не ошибаюсь, ты даже держишься за полу моего плаща?
– И это правда.
– Но тогда мы оба в одинаковом положении… Ты видишь, предки не спешат насладиться рассказом о твоем похоронном, торжестве, а боги, за которых ты на меня так сердился, думают о тебе так же мало, как и обо мне. Где же разница между нами, мой добрый товарищ?
– Но, Сократ, неужели боги помрачили твой рассудок настолько, что тебе не ясна эта разница?
– Друг, если тебе твое положение яснее, тогда дай мне руку и веди меня, ибо, клянусь собакой [44]44
Обычная клятва Сократа.
[Закрыть], ты предоставляешь именно мне идти вперед в этой тьме…
– Оставь шутки, Сократ! Оставь твои шутки и не равняй себя (потому что ведь ты безбожник) с человеком, умершим на своей собственной постели…
– А, кажется, я начинаю понимать тебя… Скажи мне, однако, Елпидий: надеешься ли ты, что будешь пользоваться твоею постелью еще когда-либо?
– Увы! не думаю.
– И было такое время, когда ты не спал на ней?
– Было… до того самого дня, когда я купил ее у Агезилая за половинную цену. Вот видишь ли… Этот Агезилай, хоть и порядочный мошенник…
– Оставим! Агезилая. Быть может, он торгует ее теперь у твоей вдовы за четверть цены. Не прав ли я, однако, когда говорю, что эта постель находилась лишь во временном твоем владении?
– Согласен.
– Но ведь и та постель, на которой я умер, тоже находилась в моем временном владении. Ее дал мне на время добрый Протис, тюремный сторож.
– А! если б я знал, к чему ты склоняешь речь, я не стал бы отвечать на твои коварные вопросы. Ну, слыхано ли, о Геракл, подобное нечестие: он равняет себя со мною! Но ведь я мог бы уничтожить тебя, если на то пошло, двумя словами…
– Произноси их, Елпидий, произноси без страха. Едва ли можно уничтожить меня словами больше, чем это сделала цикута…
– Ну вот! Это-то я и хотел сказать. Несчастный, ты умер по приговору суда, от цикуты!
– Друг! Я это знал с самого дня смерти и даже значительно ранее. А ты, о счастливый Елпидий, скажи мне, отчего ты умер?
– О, я совсем другое дело! У меня, видишь ли, сделалась водянка в животе. Был позван дорогой врач из Коринфа, который взялся вылечить меня за две мины и половину получил в задаток… Боюсь, что, по неопытности в этих делах, Ларисса, пожалуй, отдаст ему и другую половину…
– Судя по тому, что я вижу, врач из Коринфа не сдержал своего обещания?
– Это правда.
– И ты умер именно от водянки?
– Ах, Сократ, поверишь ли: она принималась душить меня три раза, пока не залила, наконец, огонь моей жизни!..
– Скажи же мне: смерть от водянки доставила тебе большое наслаждение?
– О, злой Сократ, не смейся надо мной! Говорю же тебе: она принималась душить меня три раза… Я кричал, как бык под ножом мясника, и молил Парку поскорее перерезать нить, связывающую меня с жизнью…
– Это меня не удивляет. Но тогда, добрый Елпидий, откуда ты заключаешь, что водянка сделала свое дело лучше, чем цикута, которая покончила со мной в один раз?
– Вижу, что опять попался в твою западню, лукавый нечестивец! Не стану больше гневить богов, разговаривая с тобою, нарушителем священных обычаев.
И оба замолчали, и было тихо. Но, спустя немного, Елпидий заговорил первый:
– Что же ты смолк, добрый Сократ?
– Друг, не ты ли сам настойчиво просил об этом?
– Я не горд и умею относиться снисходительно к людям хуже меня. Оставим ссору!
– Я не ссорился с тобою, друг Елпидий, и, поверь, не хотел сказать тебе ничего неприятного. Я привык только познавать вещи посредством сравнения. Мне неясно мое положение. Свое ты считаешь лучшим, и я был бы рад узнать – почему. В свою очередь и тебе, быть может, не лишне было бы узнать истину, какова бы она ни была.
– Ну-ну, оставим это!.. Скажи, ты не боишься?
– Не думаю, чтобы чувство, которое я теперь испытываю, следовало назвать страхом. – А я чувствую именно страх, хотя, сказать по правде, у меня меньше поводов к ссоре с богами, чем у тебя. Не кажется ли тебе, однако, что, оставляя нас здесь, на волю хаоса и собственных усилий, боги обманули наши ожидания?
– Это зависит от того, каковы были ожидания… Чего же ты ждал от богов, друг Елпидий?
– Чего ждал, чего ждал!.. Странные вопросы предлагаешь ты, Сократ!.. Если человек приносит в течение своей жизни жертвы, умирает в благочестии своею смертию, если его хоронят со всеми обрядами, то можно бы, кажется, послать кого-нибудь ему навстречу… Если уж Гермес занят чем-нибудь более важным, – то хоть какого-нибудь из незначительных богов, для указания пути… Правда, совесть указывает мне на одно обстоятельство… Видишь ли: много раз обещал я Гермесу тельцов, прося удачи в торговле кожами, и…
– Удачи тебе не было?
– Удача была, добрый Сократ, но…
– Понимаю, – не оказалось теленка.
– Ах, Сократ, ну, могло ли не быть какого-нибудь теленка у богатого кожевника?
– Теперь я понимаю: была и удача, и теленок, но ты оставлял их себе, Герму же не досталось ничего.
– Ты умный человек, я это говорил много раз… Увы, свои обеты я исполнял не более трех раз из десяти и с другими богами поступал не лучше, чем с Гермесом. Если и с тобой, как я думаю, случалось что-либо подобное, то не в этом ли причина, что мы теперь оставлены оба?.. Правда, я приказал Лариссе принести после моей смерти целую гекатомбу…
– Но ведь это уже Ларисса, друг Елпидий, а обещание дано тобою.
– Это правда, это правда… Ну, а ты, добрый Сократ? Неужели ты, безбожник, поступал в отношении богов лучше меня, богобоязненного кожевника?
– Друг! не знаю, лучше ли я поступал или хуже. Прежде я приносил жертвы, не давая обетов, а в последние годы я не давал ни тельцов, ни обещаний…
– Как, несчастный, ни одного теленка?
– Да, друг, если бы Герму пришлось питаться одними моими приношениями, боюсь, он бы сильно отощал…
– Понимаю! Ты не занимался торговлей скотом и приносил ему от предметов другого промысла. Может быть, мину, другую из платы твоих учеников?
– Друг, ты знаешь, что я не брал платы с учеников, а промысла едва хватало на собственное прокормление. Если бы боги рассчитывали на остатки от моей суровой трапезы, они сильно обманулись бы в расчетах.
– О нечестивец! Перед тобой и я могу похвалиться святостью. Посмотрите, боги, на этого человека! Правда, я иногда обманывал вас, но порой все-таки делился с вами излишками удачной торговли. Дает много дающий что-нибудь в сравнении с нечестивцем, который не дает ничего! Знаешь что: ступай себе один. Боюсь, как бы общество подобного тебе безбожника не повредило мне во мнении богов.
– Как хочешь, добрый Елпидий. Клянусь собакой, никто не должен насильно навязывать свое общество другим. Отпусти полу моего плаща и прощай. Я пойду один.
И Сократ пошел вперед, все так же твердо, хотя и исследуя на каждом шагу почву. Но Елпидий тотчас же закричал ему вслед:
– Погоди, погоди, мой добрый согражданин, и не оставляй афинянина одного в таком ужасном месте! Я только пошутил, прими мои слова в шутку и перестань торопиться. Я удивляюсь, как можешь ты видеть что-нибудь в такой кромешной тьме.
– Друг, я приучил свои глаза.
– Это хорошо. Однако я не могу похвалить тебя за то, что ты не приносил жертвы богам. Нет, не могу, бедный Сократ, не могу! Наверное, почтенный Софролиск не тому учил тебя смолоду, и ты сам, я видел это, прежде участвовал в молениях.
– Да. Но я привык исследовать разные основания и принимать только те, которые, после исследования, оказывались разумными… Итак, пришел день, в который я сказал себе: Сократ, вот ты поклоняешься олимпийцам. За что же именно ты им поклоняешься?
Елпидий засмеялся.
– Вот это так! Право, вы, философы, не находите порой ответов на самые простые вопросы. А вот я, простой кожевник, никогда в жизни не занимавшийся софистикой… и, однако, я знаю, почему следует почитать олимпийцев.
– Скажи же, друг, поскорее, пусть и я узнаю от тебя – почему?
– Почему? Ха-ха-ха! Но ведь это так просто, мудрый Сократ.
– Чем проще, тем лучше. Но только не скрывай от меня твоего знания. Итак, почему следует чтить богов?
– Почему?.. Да ведь все делают это…
– Друг! ты знаешь хорошо, что не все. Не вернее ли сказать: многие?
– Ну, пусть многие…
– Но скажи мне, не большее ли количество людей делают зло, чем добро?
– Думаю, что это правда: зло встречается чаще.
– Итак, надлежит делать зло, а не добро, следуя за большинством?
– Что ты говоришь?
– Не я, ты сам говоришь это, я же думаю, что множество преклоняющихся перед олимпийцами не есть еще основание, и нам нужно поискать другого, более разумного. Быть может, ты находишь их заслуживающими уважения?
– Это вот верно.
– Хорошо. Но тогда новый вопрос: за что же именно ты уважаешь их?
– За их величие, это ясно.
– Пожалуй… И я, может быть, скоро соглашусь с тобой. Мне остается только узнать от тебя, в чем состоит величие… Ты затрудняешься? Поищем же ответа вместе. Гомер говорит, что буйный Арей, ниспровергнутый камнем Паллады-Афины, покрыл своим телом семь десятин.
– Вот видишь, какое огромное пространство!
– Итак, в этом величие?.. Но, друг, вот опять недоумение. Не помнишь ли атлета Диофанта? Он выделялся целою головой из толпы, а Перикл был не выше тебя. Кого, однако, мы называем великим, Перикла или Диофанта?
– Я вижу, что величие действительно не в громадности.
– Да, величие-не громадность, это правда. Я рад, что мы кое в чем уже с тобой согласились. Быть может, оно в добродетели?
– Конечно!
– Я опять думаю то же. Теперь скажи, кто же перед кем должен преклониться: меньший ли перед большим или, наоборот, более великий в добродетели должен преклониться перед порочным?
– Ответ ясен.
– Думаю. Теперь пойдем дальше: скажи мне по совести, убивал ли ты стрелами чужих детей?
– Конечно, никогда! Неужели ты думаешь обо мне так дурно? Я не разбойник.
– И не соблазнял, надеюсь, чужих жен?
– Я был честный кожевник и хороший семьянин!.. Не забывай этого, Сократ, прошу тебя!
– Значит, ты не обращался в скота и своею похотливостью не давал верной Лариссе поводов мстить соблазненным тобою женщинам и ни в чем не повинным детям?
– Право, ты меня сердишь, Сократ.
– Но, быть может, ты отнял наследство у родного отца и заключил его в темницу?
– Никогда!.. Но к чему эти обидные вопросы?
– Погоди, друг. Может быть, мы как-нибудь и придем вместе к какому-либо заключению… Скажи, считал ли бы ты великим человека, который сделал все, что я сейчас перечислил?
– Ну, нет, нет! Я назвал бы такого человек негодяем и обвинил бы его публично перед судьями на площади.
– Ну, Елпидий, почему же ты не обвинял на площади Зевса и олимпийцев? Кронид воевал с родным отцом и распалялся скотскою похотью к смертным, а Гера мстила невинным девам, потерпевшим насилие от ее супруга… Не они ли вдвоем обратили несчастную дочь Инаха в жалкую корову? Не Аполлон ли убил стрелами всех детей Ниобеи, а Каллений не воровал ли быков?.. Итак, Елпидий, если правда, что менее добродетельный должен оказывать почтение большему в добродетели, то ведь не ты олимпийцам, а они тебе должны воздвигать алтари.
– Не богохульствуй, нечестивый Сократ, перестань! Тебе ли судить богов?
– Друг, их осудило нечто высшее. Исследуем вопрос: какой признак божества? Ты, кажется, сказал: величие, состоящее в добродетели. Не это ли же самое-единственная божественная искра в человеке? Но если ничтожною человеческою добродетелью мы измерили величие богов и мерило оказалось больше измеряемого, то отсюда следует, что само божественное начало осудило олимпийцев. Но тогда…
– Что тогда?
– Тогда, добрый Елпидий, они – не боги, а обманчивые призраки. Не так ли?
– Вот к чему приводит разговор с вами, босоногие философы! Я вижу теперь, что о тебе говорили правду: ты и видом, и всем другим походишь на рыбу-торпиль, которая своим взглядом околдовывает человека. Так же околдовал ты меня лишь затем, чтобы породить в душе моей, твердой в вере, недоумение и колебание. Вот уже в моем уме пошатнулось уважение к Зевесу… Ну, нет, говори же теперь один, – я не стану отвечать!
– Не сердись, Елпидий, я не желаю тебе зла. Если же ты устал следить за правильностью умозаключений, то позволь рассказать тебе притчу об одном милетском юноше. Ум отдыхает на притчах, а между тем и отдых бывает не бесплоден.
– Говори, если твой рассказ не очень длинен и имеет в виду хорошее нравоучение.
– Он имеет в виду истину, друг Елпидий, и я постараюсь его сократить:
Видишь ли. Когда-то, в древние времена, Милет подвергся нападению варваров. В числе юношей, уведенных в плен, был один отрок, сын мудрейшего и лучшего из всех граждан страны. Дорогой ребенок впал в сильную болезнь и был брошен в беспамятстве, как негодная добыча.
Глубокою ночью пришел он опять в себя. Высоко над ним мигали звезды, кругом расстилалась пустыня, а вдали раздавались хищные крики зверей. Он был один…
Он был совершенно один, и, кроме того, боги отняли у него память всех событий его предыдущей жизни. Тщетно он напрягал свой ум, – в нем было так же темно и пусто. как в этой неприветливой пустыне. И только где-то, за далью туманных и неясных образов, стояла мечта об оставленной родине. В этой светлой стране чудился ему образ лучшего из всех людей, и тогда в сердце звучало слово: «Отец!..» Не находишь ли ты, что судьба этого юноши напоминает судьбу всего человечества?
– Как это?
– Не так же ли мы просыпаемся к жизни на этой земле со смутным воспоминанием о другой родине?.. И не мелькает ли у нас в душе великий образ неведомого?..
– Продолжай, Сократ. Это, кажется, поучительно. Я слушаю.
– Ободренный юноша поднялся на ноги и пошел нетвердыми шагами, избегая опасностей. После долгого пути, когда, казалось, последние силы готовы были изменить ему, он увидел в туманной дали огонь, который освещал тьму и разгонял холод. В усталую душу вступила тогда кроткая надежда. Воспоминания об отчем крове ожили, и юноша пошел на огонь с криком: «Это ты, это ты, отец мой!»
– Это и был дом отца?
– Нет, это была стоянка диких кочевников… Много лет после того он вел жалкую жизнь пленного раба, мечтая о далекой родине, об отдыхе на родной груди отца. Порой нетвердая рука его пыталась вызвать неясный образ из мертвой глины, дерева или камня. Бывали даже минуты, когда, усталый, он обнимал собственное произведение, поклонялся ему и орошал его слезами. Однако камень оставался холодным камнем, и, вырастая, юноша разбивал свои изделия, которые казались ему уже жалким оскорблением его заветной мечты.
Наконец судьба привела скитальца к доброму варвару, который спросил его о причине его всегдашней грусти. Когда юноша доверил ему тоску и надежды своей души, варвар, человек мудрый, сказал:
– Мир был бы лучше, если бы в нем была такая страна и тот, о котором ты говоришь. Но по какому же признаку узнаешь ты отца своего?
– В моей стране, – ответил юноша, – чтили мудрость и добродетель, а отца моего все признавали учителем.
– Хорошо, – ответил варвар. – Надо думать, что и в тебе есть зерно его учения. Итак, возьми же посох и иди рано в путь. Ищи совершенной мудрости и правды, и если найдешь их, сложи свой посох, – это будет твоя родина и твой отец…
И юноша рано на заре пустился в дорогу…
– Он нашел, кого искал?
– Он ищет его до сих пор. Он узнал много стран, много городов, много людей. Он изучил земные пути, переплыл бурные моря, исследовал тропы светил, указующих пути в безбрежных пустынях. И всякий раз, когда в трудном пути, в темноте ночи, глазам его являлся приветный огонь, сердце его билось сильнее, и в душе вставала надежда. «Это приют в доме отца моего!» Когда же радушный хозяин предлагал истомленному страннику привет, благословение и отдых у своего очага, то растроганный юноша припадал к его ногам и говорил: «Благодарю тебя, отец мой! Не узнаешь ли ты своего пропавшего сына?»
И многие готовы были усыновить его, потому что в те времена похищения детей были часты… Но после первых восторгов юноша начинал замечать в воображаемом отце следы несовершенства, а иногда и пороков. Тогда он начинал исследовать и искушать, приставая к нему со своими вопросами о правде и неправде… И его скоро прогоняли из-под гостеприимного крова на труд и холод нового пути. Не один раз говорил он себе: «Останусь у этого последнего очага, сохраню эту последнюю веру. Пусть будут они мне вместо отеческого крова…»
– Знаешь что: это, пожалуй, было бы всего благоразумнее, Сократ.
– Порой он думал, как и ты. Но привычка к исследованию и смутная мечта о родном отце не давали ему покоя. И опять отряхал он прах от своих ног, и опять брал страннический посох, и не всегда бурная ночь заставала его под кровлей… Не находишь ли ты, что судьба юноши опять напоминает судьбу человеческого рода?
– Почему?
– Не так же ли род людской заменяет детскую веру испытанием и сомнением? Не так же ли творит он сам образ неведомого из дерева, камня, из обряда и предания, из вдохновенной песни поэта и из догадок мудреца?..
И потом находит этот образ несовершенным и разбивает его, чтобы опять удалиться в пустыню сомнений… И все для того, чтобы искать лучшей веры, все выше и выше… И не суждено ли роду земному искать, все возвышаясь бесконечно, потому что и неведомый есть бесконечность!..
– О, лукавый мудрец, о, рыба-торпиль! Я понимаю теперь, к чему ведет твоя притча!.. Ну, так я скажу тебе прямо: пусть только мелькнет свет в этой тьме, и ты увидишь, стану ли я искушать хозяина ненужными вопросами и сомнениями?
– Друг, свет уже мелькает, – ответил Сократ.
V
Казалось, слова философа должны были оправдаться. Где-то высоко, за дымною пеленой, скользнул далекий луч и исчез в горных пределах. За ним другой, третий… Казалось, там, за пределами тьмы, реют какие-то светлые гении, свершается великая тайна, чье-то чудится живое дыхание, готовится какое-то великое торжество.
Но это было далеко. А над землей тени сгущались, клубились дымные тучи, свиваясь и развиваясь, перегоняя друг друга без конца и перерыва…
Синий огонь упал с отдаленной вершины в глубокую пропасть, и тучи поднялись выше, покрывая небо до самого зенита.
А лучи уходили все дальше и дальше, как будто им не было дела до этой мрачной и затененной равнины.
Сократ стоял, следя за ними грустным взглядом. Елпидий со страхом! смотрел на вершину.
– Посмотри, Сократ, что видишь ты там на горе?
– Друг, – ответил философ, – исследуем положение. Так как земная жизнь должна иметь пределы, то думаю, что предел этот на рубеже двух начал: в борьбе света и тьмы венец наших усилий. А так как у нас не отнята способность мышления, то думаю, что божеству, давшему жизнь нашей мысли, угодно, чтобы мы исследовали самые пределы наших стремлений. Итак, Елпидий, приготовимся достойным образом встретить зарю позади этих туч…
– О, добрый товарищ! Если такова заря, то я предпочел бы, чтобы вечно длилась прежняя безотрадная, долгая, но спокойная ночь… Не находишь ли ты, что время проходило у нас сносно в поучительной беседе? А теперь душа содрогается перед надвигающеюся грозой. Нет, что ни говори, а там, впереди, не простые тени безжизненной ночи… Вот еще одна Зевсова стрела метнулась в бездонную пропасть…
Ктезипп посмотрел на вершину, и ужас сковал его душу. Великие мрачные образы олимпийцев теснились, венчая гору, загораживая дорогу. Последний луч скользнул еще раз поверх туманных нимбов и умер, как слабое воспоминание. И ночь с надвигающеюся грозой воцарилась безраздельно, а темные образы заняли все небо… В середине, с головой, увенчанною нимбом, увидел Ктезипп могучего Кронида. Кругом толпились гневные фигуры старших богов, смятенные и в мрачном движении. Как стаи птиц, летящие в вечернюю даль, как пыль, взметаемая ураганом, как осенние листья, гонимые бореем, реяли длинною тучей бесчисленные меньшие божества народной веры, заполняя пространство…
Когда же тучи двинулись с вершины и мрачный ужас ринулся перед ними, обвеивая землю, Ктезипп упал ниц: он признавался впоследствии, что в эту страшную минуту он забыл все выводы и все заключения, так как душа его умалилась и над ней властно пронесся страх…
Он только слушал.
Два голоса звучали там, где молчала перед бурей вся оцепеневшая природа. Один – могучий и грозный голос божества, другой – был слабый голос человека, приносимый ветром со склона горы, где Ктезипп оставил Сократа.
– Ты ли, – говорил голос из тучи, – дерзкий Сократ, надменный разумом, боровшийся с богами земли и неба? Не было бессмертных веселее и светлее нас, олимпийцев, – теперь давно уже проводим мы свои дни в сумерках от неверия и сомнений, воцарившихся на земле… Однако никогда еще эти туманы не сгущались так сильно, как с тех пор, когда среди любезных некогда Афин послышалось ненавистное слово твое, сын Софрониска. Почему не следовал ты заветам отца твоего? Добрый
Софрониск позволял себе, особенно в молодые годы, небольшие кощунства, но все же не один раз запах его жертв радовал наше обоняние…
– Остановись, Кронид, – сказал Сократ, – и разреши мое недоумение: итак, малодушное лицемерие предпочитаешь ты исканию истины?
Вслед за этим вопросом скалы дрогнули от громового удара. Первое дыхание грозы промчалось и стихло в дальних ущельях, но склоны горы все еще дрожали, потому что все еще дрожал от гнева восседавший на ее вершине. А в пугливой тишине сгустившейся ночи слышались только дальние стоны. Казалось, это в самом сердце земли стонали от удара Кронида скованные титаны…
– Где ты теперь, дерзкий вопрошатель? – раздался насмешливый голос олимпийца.
– Я здесь, Кронид, здесь, на том же самом месте, и только твой ответ подвинет меня дальше. Я жду.
Гром заворчал в туче, как дикий зверь, удивленный бесстрашием ливийца-укротителя, когда он безоружный подходит к нему с ясным взглядом. И через несколько мгновений голос прошумел вновь над равниной:
– О, сын Софрониска! Не довольно ли тебе, что на земле ты расплодил столько сомнений, что даже здесь, на Олимпе, они окружили нас темными облаками! Поистине, иные дни, когда ты беседовал на площадях, в академиях или в публичных раздевальнях, – нам казалось, что ты разрушил уже на земле все алтари и что это пыль от развалин несется к нам в горния… Тебе мало: ты и здесь, перед лицом моим, не признаешь власти бессмертных…
– Зевс, ты сердишься. Скажи, кто дал мне то гениальное, что тревожило всю жизнь мою душу, побуждая меня неустанно стремиться к истине?
В туче царствовало таинственное безмолвие.
– Не ты ли? Ты молчишь. Итак, я исследую дело. Или это божественное начало дано тобою, или другим. Если оно дано тобою, то тебе же я несу его в дар, как созревший плод моей жизни, как пламя от зароненной тобою искры. Смотри, Кронид, я сохранил твой дар; в лучшем углу моего сердца я взрастил твое семя. Вот он, огонь моей души, который горел в горькую минуту, когда я собственной рукой обрезывал нить моей жизни. Отчего же ты не примешь его, зачем ты сердишься, как плохой наставник, которому старость мешает разглядеть, что отрок-ученик чертит на послушном воске его собственные повеления?.. Кто же ты, приказывающий мне погасить священный огонь, освещавший мою жизнь с тех пор, как в нее проник первый луч святой мысли? Солнце не говорит звездам: «Угасните, чтобы мне взойти». Оно всходит, и слабое сияние звезды утопает в свете бесконечно сильнейшем. День не говорит факелу: «Погасни, – ты мне мешаешь». Он разгорается, и факел дымит, но не светит. Божество, к которому я иду, – не ты, боящийся сомнений. Он, как день, он, как солнце, светит сам, не угашая ничьего света. Тот, который скажет мне: «Странник, дай мне твой факел, он не нужен тебе больше, потому что я – источник всякого света…» Тот, кто скажет: «Сложи на моем алтаре слабый дар твоих сомнений, потому что во мне разрешение…» Вот мой бог, которого я ищу! Если это ты, то прими мои вопросы. Никто не убивает своего детища, а мои сомнения – порождение вечного духа, которому имя – истина!
Темные тучи разорвались от края и до края небесными огнями, и в криках бури опять раздался могучий голос:
– К чему вели твои сомнения, надменный мудрец, отринувший смирение, лучшее украшение земных добродетелей? Ты оставил приютный кров простодушной веры, чтобы вступить в пустыню сомнений. Ты видел его, – этот мертвый простор, оставленный живыми богами. Тебе ли одолеть его, ничтожному червю, ползающему в прахе своего жалкого отрицания? Тебе ли оживить мир, тебе ли постигнуть неведомое божество, которому ты не умеешь молиться? Ничтожный мусорщик, запачканный пылью разрушенных алтарей, – ты ли тот зодчий, которому суждено воздвигать новые храмы? На что же надеешься ты, отринувший старых богов и не знающий нового? Вечная ночь неисходных сомнений, мертвая пустыня, лишенная живого духа, – таков ваш мир, жалкие черви, истачивающие живую веру, прибежище простых сердец, вселенную обратившие в мертвый хаос… Что же?.. Где ты теперь, ничтожный и дерзкий мудрец?
Буря одна властно гремела на просторе… Потом стихли громы, ветер смежил свои крылья, и только потоки дождя лились во мгле, точно обильные, неудержимые слезы, готовые поглотить землю, покрыть ее потоком неутолимой скорби…
И Ктезиппу казалось, что они поглотили учителя, что навсегда уже смолк бесстрашный голос, привыкший к неустанным вопросам. Но через минуту он раздался снова на том же месте:
– Слова твои, Кронид, попадают лучше твоих громов. Ты бросил в смущенную душу то, что давно уже и не раз звучало в моем сердце, и каждый раз оно изнемогало под бременем невыносимой скорби. Да, я оставил приютный кров, где царила простодушная вера; да, я видел ее, пустыню, лишенную живых богов, окутанную ночью непроглядных сомнений. Но я бесстрашно вступил в нее, потому что мне светил мой гений, божественное начало всякой жизни. Исследуем вопрос: не во имя ли того, кто дает жизнь, курятся фимиамы на твоих алтарях? Ты – похититель чужого: не тебе, а ему поклоняется простодушная вера, но не его ли также ищет неусыпающее сомнение? Да, я не зодчий, я не создатель нового храма, не мне было суждено на старом месте поднять от земли к небу величавое здание грядущей веры. Я – мусорщик, запачканный пылью разрушения. Но, Кронид, совесть говорит мне, что и работа мусорщика нужна для будущего храма. Когда на расчищенном месте стройно и величаво воздвигнется чудное здание и в нем воцарится живое божество новой веры, я, скромный мусорщик, приду к нему и скажу: «Вот я, без устали ползавший в прахе отрицания. Окруженному туманом и пылью, мне некогда было поднять глаза от земли, в моем уме лишь слабо рисовалась мечта будущего созидания… Отринешь ли ты меня, праведный, истинный и великий?..»
В туче царило удивленное молчание, а Сократ возвысил голос и продолжал: