355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Короленко » Том 3. Рассказы 1903-1915. Публицистика » Текст книги (страница 6)
Том 3. Рассказы 1903-1915. Публицистика
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:11

Текст книги "Том 3. Рассказы 1903-1915. Публицистика"


Автор книги: Владимир Короленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 51 страниц)

Я улыбнулся и подумал, что, к счастью, она не может видеть эту кривую улыбку…

– Нет, странный, странный, – подтвердила она. – Появились бог знает откуда… ничего не говорите, не отвечаете на вопросы.

– Ну, на вопросы-то вы мне сами не даете ответить.

– Нет, как-то… не то вы говорите, – грустно сказала девушка и потом опять оживилась. – Ну, да завтра я все узнаю. Я здесь проживу недели две.

– А после?

– После?.. Но разве вы не знаете?.. Я ведь вам писала… Разве… разве вы не получили письма?.. А я так много вам написала… И так хотелось, чтобы вы прочли это.

– Я не получил письма.

– Значит, потерялось на почте?..

– Нет… Оно, вероятно, лежит в отделении… Я не знал, что это от вас.

– Не знали? И не могли догадаться, что я напишу?.. И письмо лежит столько дней?.. А я думала… Я такэто писала… что думала…

Она тряхнула головой и сказала:

– Ну… поговорим после… Теперь трудно…

– Отчего же трудно? Оттого… что я странный?.. – спросил я с невольной горечью…

– Д-да… Оттого, что вы странный. И оттого, что письмо осталось на почте… Этот огонек в крайнем окне, это в вашем номере?

– Да, – ответил я и прибавил – Я все-таки очень рад, что иду с вами.

– Все-таки? Что это вы говорите?

– Говорю, что рад, что иду с вами… Это действительно так…

– Разве… Разве это нужно говорить?.. Да еще как-то так… особенно…

Она смолкла и шла задумавшись… Я тоже молчал, чувствуя, что на душе у меня жутко. Сначала мне казалось, что среди этой темноты, как исключение, я возьму у минуты хоть иллюзию радостной встречи до завтрашнего дня, когда опять начнется моя «трезвая правда». Но я чувствовал, что и темнота не покрыла того, что я желал бы скрыть хоть на время. Мои кривые улыбки были не видны, но все же вот она почуяла во мне «странность». И правда: так ли бы мы встретились, то ли бы я говорил, если бы ничего не случилось?

– Ну хорошо. Пойдемте молча, – сказал я, опять чувствуя, что этого тоже лучше бы не говорить.

Мы прошли мимо академии, потом по плотине и пошли к небольшой дачке, стоявшей особняком среди молодого ельника. В комнатке топилась печка, горела лампа, и в окно виднелись три фигуры.

– Теперь до свидания, – сказал я, останавливаясь и передавая чемодан.

– Как… вы не зайдете?

– Нет, вы уж одни…

– Что-нибудь… вышло у вас с Соколовыми?

– Кажется, ничего особенного.

Она как-то печально помолчала и потом сказала:

– Они ведь очень хорошие люди…

– Я знаю…

Она остановилась, хотела сказать еще что-то, но потом взяла у меня чемодан и молча протянула руку.

Я не почувствовал ее пожатия. Я задержал ее руку на одну секунду в своей, и мне казалось, что она чуть-чуть вздрогнула, как будто ожидая, чтобы ответить крепко и тепло на мое крепкое пожатие. Но эта секунда прошла, ее рука выскользнула из моей, и она тихо сказала:

– Прощайте…

– Прощайте… Федосья Степановна…

Еще несколько мгновений, и в комнатке сквозь окно я увидел оживленное движение встречи. Соколов, сутулый, широкоплечий брюнет, размашисто поднялся со стула и обнял вошедшую. Из соседней комнаты выбежала его жена и, отряхивая назад свои жидкие волосы, повисла у нее на шее. Серяков, молодой студент из кружка, к которому прежде принадлежал и я, сначала немного нерешительно подал руку, но потом лицо его расцвело улыбкой, и он тоже поцеловался с девушкой.

Я невольно остановился у палисадника, чтобы взглянуть на нее при свете. Все та же… Те же пепельные густые волосы, закрывающие часть лба и маленькие уши, та же длинная коса, тот же спокойный, теперь засиявший радостью взгляд и та же простая уверенность движений… После оживления первых минут Дося, скидая шубку с серым воротником и дорожную сумку, очевидно, предложила какой-то вопрос, сразу вызвавший особенное настроение во всей компании. «Обо мне», – догадался я. Соколов присел к открытой печурке и стал угрюмо мешать угли кочергой. Его жена заговорила что-то быстро и оживленно…

Я знал, что она рассказывает. Тит передал мне толки, которые ходили обо мне среди студентов. Американка околдовала меня и Урманова. Урманов стал ее фиктивным мужем, но она интересовалась мной. Урманов был готов к предвиденной разлуке, но не мог вынести моего соперничества и успеха. Теперь я не могу забыть все это: и американку, и урмановскую трагедию, происшедшую отчасти по моей вине… Я разошелся с Крестовоздвиженским, когда он упомянул об Урманове, и вообще я очень изменился. Соколова, пожалуй, прибавит еще, что я «изменил прежним убеждениям» и отвернулся от товарищей…

Соколова была человек простой, прямолинейный и не особенно тактичный… Однажды она прямо заговорила со мной о том, что я поступаю плохо, считаю себя выше других и смотрю на всех такими взглядами, что ее, например, это смущает. Каждое ее слово отзывалось во мне резко, точно кто водил ножом по стеклу.

– Надеюсь, вы не подозреваете во мне донжуанских намерений, – сказал я, не желая даже сказать дерзость. Соколова страшно обиделась.

Я с любопытством смотрел на лицо девушки при этих рассказах. Оно оставалось так же спокойно… Когда Соколова выбежала в переднюю к закипевшему самовару, Дося подошла к окну. Я вовремя отодвинулся в тень. Между окном и девушкой стоял столик и лампа, и мне была видна каждая черточка ее лица. Руками она бессознательно заплетала конец распустившейся косы и смотрела в темноту. И во всем лице, особенно в глазах, было выражение, которое запало мне глубоко в душу…

«Это она грустит обо мне, – подумал я, – о том, кто был и которого нет… Что такое печаль?.. Какое-то изменение в мозгу?..»

Соколова внесла самовар. Все уселись к столу. Девушка заговорила о чем-то весело и с большим одушевлением.

Я чувствовал особенное волнение и опять пытался объяснить его по-своему… Где его источник? У нее толстая пепельная коса… У первой девушки, в которую я был по-детски влюблен, была тоже пепельная коса… И она так красиво рисовалась на темном платье… И у нее тоже были серые глаза… Очевидно, я не могу равнодушно видеть пепельную косу в сочетании с серыми глазами…

Я отошел от окна и пошел вдоль улицы. Навстречу, шумно разговаривая, шла кучка студентов. Один голос я узнал сразу. Это был голос Чернова, моего товарища еще по гимназии. Он был баловень богатой семьи и бил горничных по щекам плохо вычищенными сапогами. К концу гимназического курса он круто изменился, увлекся новыми течениями, преувеличивал внешний демократизм и разделял самые крайние идеи. Я не мог забыть горничных и плохо верил искренности его увлечений. Многим эта искренность внушала тоже сомнение. Но Дося верила ему, и за это Чернов платил ей горячей привязанностью.

Студенты шли быстро, и внезапное мое появление их удивило.

– Это вы, Потапов? – спросил Чернов. – Откуда? Я затруднился ответом.

– Откуда я – все равно… А вы, конечно, к Соколовым?.. Там приехала Федосья Степановна…

– Дося? – радостно вскрикнул Чернов… – А тут уже говорили… будто она арестована. Постойте! Да откуда же она явилась? Мы сейчас из Москвы. В дилижансе ее не было.

– С железной дороги…

– Ну, что она?.. Что же вы ничего не расскажете…

– Что она – не знаю, как и вообще не знаю, что такое тот или другой человек… А поздоровела очень. И коса выросла еще толще.

Мне показалось, что студенты переглянулись в темноте. Через минуту вся кучка ввалилась в дачку Соколовых, и я представлял себе, как они все целуются с Досей. Мне вспомнилось, что, кажется, в преданности Чернова была не одна благодарность, и с этой мыслью я пошел дальше…

И вдруг мне ясно, как в освещенной рамке, представилось лицо девушки, глядящее в темноту с таким невольно захватывающим выражением… И рядом с скрытой последовательностью грезы или сновидения – я увидел лучащийся взгляд Изборского… Я пожал плечами… Мне вспомнился Базаров.

– Проштудируй анатомию глаза, – говорит он Кирсанову… – Ты найдешь разные части органа зрения… Но где ты откроешь «божественное выражение»?..

Да, несколько более влаги придает глазам блеск или туманит их… Физическое сжатие мускулов или их дрожание под влиянием того или другого раздражения…

Но глаза все продолжали смотреть на меня из света в темноту, волнуя и напоминая о чем-то.

Я глубоко вздохнул… Я сильно устал и чувствовал боязнь перед своими мыслями. Однажды, еще ребенком, когда я безотчетно верил и молился, случилось мне проснуться с ощущением безотчетного страха такою же темною ночью, как и эта ночь. В комнате не было света, и я казался себе затерянным в беспредельной темноте, наполненной неведомыми призраками. Чтобы отогнать страх, мне захотелось прочитать молитву, но вдруг в середине ее замешалось постороннее слово, другое… Я начал опять с первого слова, но, дойдя до прежнего места, опять невольно сбился. Так повторилось несколько раз. Сначала это была простая бессмыслица, но понемногу я с ужасом заметил, что, вместо ничего не значащих посторонних слов, теперь идут на ум наивные, детские кощунства. Я «ругал» бога так, как мог ругать сверстника или младшего брата. Тогда я понял, что это бес мешает мне молиться, что он стал между богом и мною. Мне казалось, что я никогда не дождусь конца этой беспредельной ночи…

Теперь у меня не было уже и следов детского суеверия, но страх был сильнее. Я шел в темноте, по плотине. По сторонам стояли корявые ветлы, налево темнело болото с еле мерцающими пятнами снега… Где-то сочилась струйка воды, вдалеке глухо, чуть слышно шумел поезд… И я чувствовал, что так же тихо и угрюмо просачиваются в моей голове темные мысли… И я не мог отогнать их… Я шел быстро, убегая от серого пятна, которое носил в себе… Еще несколько минут, и я кощунственно посягну на чистые человеческие образы, хранящиеся в последних закоулках души. И если я разложу их так, как разлагал до сих пор все, – то серое пятно, без формы и содержания, склизкое, с червеобразными движениями, загрязнит всю душу без остатка… И тогда будет только туманная, гадкая, бездушная мгла без формы и содержания… Как та, что стоит над этим болотом…

Меня это пугало… Сердце у меня стучало, как будто кто-то схватывал его невидимой рукой… Порой издалека глядели на меня человеческие глаза, полные грусти, одушевления, сочувствия и мысли, всего, что я считал в те минуты обманом…

Тит только что вернулся откуда-то, где опять вел горячие споры. Говорили о лекции Изборского. Одни доказывали, что преступно заниматься наукой, пока она является чужеядным растением на теле бедствующего народа… Другие отстаивали точку зрения Изборского. Тит вмешался горячо и внезапно. В его уме, конечно, при этом главное место занимала личная задача его жизни, которую он пытался обобщить. Поэтому его аргументация оказалась неожиданной даже для его союзников. На него наступали, требуя более ясного изложения. Когда же он увидел, что на него нападают те, кого он считал союзниками, то он пришел в исступление и на все отвечал одной фразой:

– Врете, врете!.. Все вы врете…

Он попытался рассказать мне содержание спора, но я слушал плохо.

Он перестал рассказывать и принялся кипятить на машинке липовый цвет.

– На вот, выпей… Будет философствовать. Спи!.. Позднею ночью я вдруг проснулся… Тит, раздетый,

со свечой в руке, стоял над моей постелью и внимательно смотрел на меня. И в его глазах виднелась забота и нежность, от которых мне стало беспокойно и больно…

– Ложь, все глупости, – сказал я, отворачиваясь…

Я чувствовал, что со мною происходит что-то необычное. Я давно потерял прежний молодой сон. Голова работала быстро, ворочая все те же мысли вокруг основного ощущения, сердце принималось биться тревожно и часто… Мне все хотелось освободиться от чего-то, но это что-то навязчиво, почти стихийно овладевало мною, как пятно сырости на пропускной бумаге…

Теперь, с возвращением Доси, для меня наступили трудные дни. Я боялся себя, боялся дать волю кощунственному анализу, которым я уже не владел, а он овладевал мною. Чтобы заглушить свои мысли, я искал усталости, изнеможения, физического забытья и шатался целые дни. Заметив, что мои посещения платформы возбуждают тревогу сторожа и сторожихи, я стал ходить по окрестностям, но все-таки меня бессознательно тянуло к железной дороге с лязгающими и громыхающими поездами. Ноги ломило, все тело было разбито, но голова горела, и физическая усталость не подавляла лихорадочно работавшей мысли.

VIII

Однажды, проходя по плотине, я услыхал за собою торопливые шаги и, оглянувшись, увидел Соколову. Она куда-то быстро бежала, с сбившимся платком и растрепанными волосами. Заметив, что, кроме меня, никого нет на плотине, я остановился с некоторым недоумением.

– Постойте, – запыхавшись, сказала она, – вот вам письмо.

Я взял из ее рук небольшую записку. Она была от Доси и состояла из нескольких слов, торопливо набросанных карандашом.

«Вы не показываетесь. Сейчас увидела вас из окна… Приходите завтра вечером на дачу Иванова. Будет интересно, и мне нужно увидеть вас. Дося».

Я прочел записку и почти машинально ответил:

– Хорошо.

Соколова, несколько отдышавшаяся и успевшая поправить платок, сделала мне реверанс, над которым в другое время я непременно бы расхохотался.

– Хорошо, – передразнила она… – Так, значит, и прикажете доложить? Хорошо?

– Так и доложите, – ответил я, как автомат. Соколова посмотрела на меня внимательно своими

маленькими глазками…

– Батюшки… – сказала она, качая головой. – Что-то уж слишком важно. Ваш папаша полковник или генарал?.. Вы уж не думаете ли, что я бежала, как дура, из сочувствия к вам?.. Мне наплевать… Я это из-за Доси…

– Благодарю вас, Катерина Филипповна, – сказал я просто и с внезапной искренностью.

Этот неожиданный тон удивил Соколову. Она опять посмотрела на меня своими некрасивыми честными глазами и сказала в раздумье:

– Черт вас разберет… То ли ты ломаешься, парень, то ли бесишься с жиру… Заставить бы тебя пахать землю, што ли, или бы молотить спозаранку до вечерней зари, небось, дурь-то эту вашу интеллигентскую живо бы вышибло… Так придешь, што ль?

– Куда?

– Да што ты это, очумел в самом-то деле?.. На дачу Иванова!..

– На дачу Иванова… приду.

– Ну и ладно.

Она пошла по плотине, а я провожал ее глазами, пока она не повернула… И повторял про себя: на дачу Иванова… Да, да, на дачу Иванова…

Дача, куда меня звала Дося, была в лесу, направо от московского шоссе, недалеко от бывшей дачки Урмановых. Дача была большая, но в ней зимой жили только два студента, занимавшие две комнаты. Она была в стороне и представляла то удобство, что в случае надобности жильцы открывали другие комнаты, и тогда помещалось сколько угодно народу. Там часто происходили наши тайные собрания.

Я давно уже не бывал на них. Еще до катастрофы в настроении студенчества происходила значительная перемена. Вопросы о народе, о долге интеллигенции перед трудящейся массой из области теории переходили в практику. Часть студентов бросали музеи и лекции и учились у слесарей или сапожников. Чисто студенческие интересы как будто стушевывались, споры становились более определенны. Казалось, молодой шум, оживление и энтузиазм вливаются в определенное русло…

Как-то, тоже еще до катастрофы, я шел по одной из московских улиц. Навстречу мне шли трое рабочих, с дорожными мешками и деревянными ящиками, какие носят с собой плотники. Из ящиков видны были ручки топоров и концы длинных рубанков. Невдалеке была церковь. Двое остановились и, сняв картузы, стали креститься, третий стоял в стороне и ждал, пока они кончат. В наружности этого третьего мне показалось что-то знакомое. Я вгляделся. Да, это не ошибка: в третьем плотнике я узнал студента политехника, которого встречал на наших собраниях. Он посмотрел мне прямо в лицо, делая вид, что совершенно не узнает меня. Затем все трое двинулись дальше, и, пока они не исчезли за углом, я провожал их удивленным и восторженным взглядом.

Итак… начинается… Великий исход молодых сил из привилегированных классов навстречу народу, навстречу новой истории… И целый рой впечатлений и мыслей поднялся в моей голове над этим эпизодом, как рой золотых пчел в солнечном освещении… Когда, вернувшись, я рассказал о своей встрече ближайшим товарищам, это вызвало живые разговоры. Итак, N уже выбрал свою дорогу. Готов ли он? Готовы ли мы или не готовы? Что именно мы понесем народу?..

Теперь отголоски этих недавних разговоров доносились до меня, как и всё, точно издалека…

Всё это разные течения жизни. А для меня самая жизнь, в ее основной формуле, потеряла всякий интерес…

IX

На дачу Иванова вела лесная тропинка, которую сплошь занесло снегом. Из-за стволов и сугробов кое-где мерцали одинокие огоньки… Несколько минут назад мне пришлось пройти мимо бывшей генеральской дачи, теперь я подходил к бывшей дачке Урмановых. От обеих на меня повеяло холодом и тупой печалью. Я подошел к палисаднику и взглянул в окно, в котором видел Урманова. Черные стекла были обведены белой рамкой снега… Я стоял, вспоминал и думал…

Прошла группа студентов, другая… Я опомнился и пошел за ними к огоньку ивановской дачи… В щели ставень просачивался свет…

На крыльце несколько студентов топали, сбрасывая налипший снег, но говорили тихо и конспиративно. Не доходя до этого крыльца, я остановился в нерешительности и оглянулся… Идти ли? Ведь настоящая правда – там, у этого домика, занесенного снегом, к которому никто не проложил следа… Что, если мне пройти туда, войти в ту комнату, сесть к тому столу… И додумать все до конца. Все, что подскажет мне мертвое и холодное молчание и одиночество…

Но я подошел к крыльцу ивановской дачи в то самое время, как туда подходили три или четыре человека. Они посмотрели на меня, казалось, как-то особенно, и мы вошли вместе…

В сенях было натоптано снегом и навалены кучи платьев. Несколько студентов устроились на этих кучах и зашипели на нас, когда мы вошли. В большой гостиной рядом кто-то читал грубоватым семинарским голосом, влагая в это чтение много внимания и убедительности. Гостиная была полна: из Москвы приехали студенты университета, политехники, курсистки. Было накурено, душно, одна лампа давала мало свету…

– Здравствуйте, Потапов.

От одного из косяков отделилась высокая фигура девушки. Да, это так… Все как прежде… И даже прежнее чувство шевельнулось в душе.

– Пойдем в комнату хозяев… Там все хорошо слышно.

Она взяла меня за руку и повела за собой через узенький коридор в спальню хозяев. Здесь были Соколов, Соколова и Чернов. Соколов сидел на кровати, сложив руки ладонями и повернув к открытым дверям свое грубоватое серьезное лицо. Соколова кинула на Досю вопросительный и беспокойный взгляд, Чернов сидел на подоконнике, рядом с молоденьким студентом Кучиным.

– Сядем вот тут, – сказала Дося. – Вы сильно опоздали… Отчего?.. Впрочем, лучше теперь молчите.

И она стала слушать чтение. Лицо ее выразило глубокое, сосредоточенное и углубленное внимание. Так слушают в церкви. Глядя на ее внимательное лицо, на полураскрывшиеся губы, я понял, что для нее тут не простое любопытство, что это дело ее определяющейся веры. В чем же эта вера? Что ее так захватывает? Я делал усилие вслушаться, но не мог: чтение было для меня только звуками, монотонными и разрозненными, и мое внимание отмечало семинарскую интонацию чтеца. Я мог еще чувствовать близость Доси, но все остальное казалось мне заглушённым и далеким.

Чтение смолкло. В комнате послышалось легкое движение, потом настала тишина. Ждали, что заговорит кто-нибудь из тех, кого привыкли слушать, но никто не начинал… Дося вопросительно смотрела на меня.

И вдруг раздался голос Тита. Он начал с какой-то цитаты из Зайцева, которая, по-видимому, не имела никакой связи с тем, что читалось. Среди слушателей водворялось недоумение.

– Что такое? К чему это он? – спрашивали приехавшие из Москвы.

– Тит! Довольно! – закричал кто-то из петровцев.

– Исчезни, Тит, – крикнул своим резким голосом Чернов.

– Постойте, дайте ему сказать… Может, и в дело, – поддержал москвич, читавший статью.

Тит заговорил опять, и опять это вызвало только недоумение. Я один понимал ход его мыслей. Он, как и я, почти не слыхал того, что читалось. Он стал ходить на собрания из-за меня и боролся с тем, что, по его мнению, меня губило. Поэтому он говорил о необходимости науки, под которой разумел науку академическую, и когда говорил о долге, то опять разумел «свой долг», свою задачу жизни, связанную с дипломом… Неожиданно для меня он говорил очень бойко и с воодушевлением. Но он совершенно не представлял себе слушателей, и слушатели не понимали его исходных пунктов… Поэтому между ним и аудиторией не было никакого соприкосновения. Не с чем было ни соглашаться, ни спорить.

– Ну, будет, Тит, – сказал Соколов с серьезным спокойствием. – Сказал уже. Дай другим.

Но Тит чувствовал, что он не убедил никого, значит, нужно, чтобы ему дали продолжать… Он апеллировал к свободе слова. Подымался шум.

– Не надо! Не надо!

– Отзвонил… Долой с колокольни…

– Тит! Умри!.. – еще раз прорезался басок Чернова.

Тит что-то кричал, шум усиливался, слышался смех и школьнические выходки. Собрание очевидно расстраивалось. Москвичи и кое-кто из местных стали расходиться. Несколько человек из кружка прошли в ту комнату, где мы сидели…

– Собрание сорвано, – сказал с досадой Крестовоздвиженский, входя в комнату.

– Каждый раз такая история, – сказал кто-то другой. – Этот Тит точно с цепи сорвался…

– И черт его знает, что с ним сделалось. Парень был простяк… хороший парень, а тут на тебе вот. Какая-то систематическая обструкция.

– Э, господа! Тит это не от себя, – отозвался вдруг сидевший на подоконнике рядом с Черновым Кучин.

Кучин был глуповатый и наивный, но очень искренний и пылкий юноша. Он был проникнут каким-то фанатическим благоговением ко всему, что открывалось перед его младенческим взором, и ему казалось, что все «темные силы» ополчаются в эту минуту со всех сторон на затерявшуюся в сугробах дачку, чтобы задавить зародыш нового мира…

– Что такое? Кто мешает? Что за ерунда! – послышались вопросы. Петровцы один за другим входили в небольшую комнату…

– Нет, верно. И я знаю, кто это… Это все Потапов!.. Изменник честным убеждениям…

Мое имя раздалось так неожиданно, что на мгновение в комнате все стихло. Соколов, продолжавший сидеть все в той же позе, с руками, сложенными на коленях, угрюмо и серьезно потупился; Крестовоздвиженский смотрел на Кучина с удивлением и ожиданием. Мы с ним не были особенно близки, но между нами рождалась прежде некоторая симпатия. Теперь он смотрел на меня с холодным недоумением. Лица Доси я не видел, но чувствовал, что оно побледнело и что ее глаза обращены ко мне. Но меня охватило какое-то усталое равнодушие к происходящему, как будто все это касалось не меня, а кого-то другого.

– Верно! – резко выкрикнул вдруг Чернов и порывисто вскочил с места… – Да, да. Потапов способен на все… даже… даже подглядывать в окна…

– Чернов… Не сметь! – почти задыхаясь, крикнула около меня Дося. Чернов обернулся с злым лицом и хотел сказать еще что-то. Но Соколова торопливо подошла к нему и насильно отбросила его на прежнее место.

– Сид-ди, тебе говорят!.. Экой какой, право… Чернов проворчал что-то и смолк. Дося встала против меня и глухо, страдающим голосом, сказала:

– Потапов… Господи! Да что же вы молчите. Ведь вы… ведь я вас знаю, господи! Знаю, знаю…

Я посмотрел на нее, стараясь понять, что она требует. Да… Она говорит, что знает меня, и хочет, чтобы я говорил… Говорить так трудно. Но… Она требует… И, с усилием, без одушевления, глядя на нее, я заговорил:

– Чернов не прав. Он в вас влюблен и ревнует. Вы это знаете? Да? На него, как и на меня, действует пепельная коса и серые глаза… Если бы волосы у вас были прямые и остриженные, как у Катерины Филипповны… Что вы так смотрите на меня?.. Кучин дурачок. И это вы знаете… Это все знают, товарищи… Но у него есть смутное сознание правды… Потому что он искренний.

Он говорил, что это я виноват в выступлениях Тита… Будто я научаю его срывать собрания?.. Это пустяки… Я не научаю… Но все-таки в словах Кучина есть правда. Тит тупица, но он умный. У него своя линия… У вас своя… И вы друг друга не понимаете, потому что ходите в потемках. Я… я один вижу и понимаю все…

Я вдруг поднялся с места… Мне показалось, что в мозгу у меня загорелась какая-то лампочка, которая осветила самые дальние его закоулки. Мне стало легко и больно… Боль стояла где-то сзади, а легкость заставляла меня говорить. И я говорил неторопливо, отчетливо и ясно. Говорил все, что передумал за последние дни, что проходило у меня в голове в сумерках у платформы и на темных дорожках парка, что шепнуло мне урмановское слепое окно за час перед тем. Я говорил, и мысли одни за другими выплывали из глубины мозга, входили в освещенное пространство и вспыхивали новым светом. Все, что я читал прежде, все, что узнавал с такой наивной радостью, все свои и чужие материалистические мысли о мире, о людях, о себе самом, все это проходило через освещенную полосу, и по мере того, как мысли и образы приходили, вспыхивали и уступали место другим, – я чувствовал, что из-за них подымается все яснее, выступает все ближе то серое, ужасно безжизненное или ужасно живое, что лежало в глубине всех моих представлений и чего я так боялся. Вот я стою здесь перед нею… Еще минута – и этот поток мыслей, несущий меня с собою, принесет меня и всех туда, к этому мертвому ужасу… Мне слышалось тихое зловещее клокотание, точно что переливается под землей… И вместе с этим клокотанием усиливалась боль… В голове что-то ворочалось тяжело, катилось и грохотало. И вместе с этим рос ужас. Еще немного – и страшный, холодящий мертвый скрежет прорежет воздух. Но поток несет меня, и я еще успею сказать…

В глазах у меня стало темнеть, но слова все еще шли с языка, и мысли летели вперед, вспыхивая и угасая, так что я более не поспевал за ними и остановился.

У самого моего лица мелькнуло лицо девушки с глубоко тоскующим взглядом.

– Будет, довольно… Бога ради… Все это неправда, все это не вы, не вы… Я знаю, знаю!..

Все потемнело… В сознании остался еще на время глубокий, милый печальный взгляд… Рядом засветились прекрасные наивные глаза Изборского. Потом лицо Тита… И все погасло среди оглушающего грохота… Я упал, потеряв сознание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю