Текст книги "Мир Жаботинского"
Автор книги: Владимир Жаботинский
Соавторы: Моше Бела
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
«Старик-либерализм», «Хайнт», 14.10.1932.
Насколько велика была вера Жаботинского в либерализм, даже, а возможно, именно в период разгула фашистских настроений в Европе накануне Второй мировой войны, мы можем судить по его письму, классифицированному как «частное», господину Бартлету – лидеру британской либеральной партии:
Возможно, что в ближайшее время я и мои друзья обратимся к Вам по делам, касающимся Страны Израиля. Но данное письмо – личное, и цель его – иная.
Заинтересованы ли Вы в возрождении либерализма, старой веры, бывшей в моде в девятнадцатом веке? Я ощущаю, что его час приближается: я убежден, что приблизительно через пять лет восторженные массы молодежи поддержат либерализм и его тезисы будут произноситься во всем мире с тем же восторгом, с каким пять лет назад – лозунги коммунизма, а сегодня – фашизма. Однако его влияние будет гораздо более глубоким, так как либеральность коренится в самой природе человеческой, в отличие от казарменных теорий.
Если Вы заинтересованы сами или знаете о чьих-то попытках действовать в направлении возрождения и реализации либерализма, я бы хотел оказать свою помощь.
Я понимаю, что некоторые евреи, отвергающие мою концепцию сионизма, подозревают меня в профашистском настрое. Я – полная противоположность этому; инстинктивно я ненавижу любую разновидность полицейского режима «полицай-штат». Я подвергаю сомнению значение дисциплины, силы, наказания и т. д.– вплоть до планового (направляемого сверху) хозяйства.
Нет надобности уточнять, что, говоря о либерализме, я имею в виду не определенную британскую партию, а философское течение, бывшее достоянием людей многих партий в различных странах, течение, придавшее девятнадцатому веку его величие. Буду рад услышать Ваше мнение по этому поводу.
Письмо на англ. яз., 9.12.1938.
Борьба
«Надо бороться. Возможно, и не победишь. Но сдаваться – нельзя».
Одним из новшеств, привнесенных Жаботинским на еврейскую улицу, была идея борьбы – бескомпромиссной борьбы до победы. Политическая борьба многолика. «Политическое давление», «политическое маневрирование» – об этом здесь уже говорилось. В этой статье мы приводим высказывания Жаботинского о политическом капитулянтстве, об «умеренности» и о бесперспективности такой политики.
Жаботинский, будучи непревзойденным мастером слова, не верил в силу слов, не подкрепленных делом. В приводимом ниже фельетоне он высмеивал систему взглядов, которую называл «системой Керенского»:
Керенский был адвокатом. Прекрасная и полезная профессия, пока она находит применение меж четырех стен зала суда. Там вдоволь простора для специфической психологии, свойственной каждому адвокату: для безграничной веры в силу слов, во власть довода, в царство формальной логики. Адвокат стремится доказать, и, если он привел неопровержимые доводы в пользу своей правоты, значит – победил. Но когда эта психология выносится из зала суда и привносится в политику, в особенности в критические времена,– тогда хоронят государство. Потому что политическая машина управляется не по законам формальной логики. Доводы не действуют на толпу...
Керенский не понял этой разницы. Он поднялся до вершин власти во время великих бурь и потрясений. Он стоял на берегу бурного моря и пытался увещевать бушующие волны, приводя им блистательные и неопровержимые доводы. Он разъяснил волнам, что спокойствие и порядок – это хорошо, а бунт и волнения – это очень плохо. Он доказал, что в культурном обществе следует разрешать все вопросы переговорами, а не кулаками. И сам был примером – он поступал в точности так, как этого требовал от других. Нарушителей спокойствия он призывал к порядку не силой мускулов, но силой доводов.
За месяц до падения Керенского один петроградский сатирический листок напечатал такую юмореску: на Невском – главной магистрали города, где беспрерывно носятся туда-сюда трамваи и пролетки, в один прекрасный день появляется господин. Господин несет в руках стул. Он водружает сей стул прямо между рельсами, усаживается на него и, скрестив руки на груди, погружается в ожидание. Подходит трамвай и тормозит перед господином, сидящим на стуле. Вагоновожатый орет: «Убирайся! Не мешай движению!». Господин ответствует: «Не пропущу». Собралась толпа. Выстроилась очередь из десятка трамваев. Господин сидит себе и говорит: «Не пущу». Послали к Керенскому. Керенский послал личного секретаря к месту происшествия с тем, чтобы тот разъяснил господину неблаговидность его поведения, ибо свобода трамвайного движения есть одна из основ всеобщей свободы. Злоумышленник выслушал и заявил: «Не пущу». Керенский, узнав про сие, распорядился, чтобы назавтра было бы о том пропечатано во всех столичных газетах, что и было исполнено. Однако ж злоумышленник заявил: «Не пущу». Керенский созвал чрезвычайное заседание Думы. Судили и рядили всю ночь и, в конце концов, приняли предложение Керенского: построить параллельный трамвайный путь. Пригласили экспертов и принялись за дело. В то самое время оказался в Петрограде некий мужик из глубинки. Увидел он, что перекапывают улицу, и спросил: «А зачем?». Рассказали ему эту историю. Спросил мужик: «А где сейчас тот?». Говорят ему: «А вот он – сидит». Подошел мужик к злоумышленнику и спрашивает: «Не пущаешь?». А тот: «Не пущу». Дунул-плюнул мужик в кулак, размахнулся и... что-то хрустнуло, брякнуло, и не стало на рельсах ни злоумышленника, ни стула. Не сохранишь порядка по системе Керенского.
«Система Керенского», «ха-Арец», 25.3.1920.
По поводу же складывания оружия без борьбы Жаботинский предупреждал:
И надо здесь напомнить об ошибке, которой всегда грешили мы и которая причинила нам вреда больше, чем сами бедствия, обрушивавшиеся на нас со всех сторон. Смысл той ошибки в трех словах: протестовали – не вышло – сдались. Надо протестовать и бороться. Возможно, и не победишь. Но сдаваться – нельзя. Ибо победа правительства – не прецедент. Силовые приемы вообще не создают прецедента. А вот подчинение, капитуляция перед насилием создают и моральный и юридический прецедент, в особенности если они сопровождались не только пассивным непротивлением, но и какими-либо действиями.
Если меня избралимэром города, а власти прогнали меня силой – ничего не поделаешь, и отсюда ничего не вытекает. Но если меня назначилимэром и я, хоть и протестуя, начал исполнять злую волю властей – тем самым я освящаю насилие, создаю юридический и моральный прецедент. И это касается не только высокого поста наместника верховной власти. Любая аморальная обязанность, возлагаемая на гражданина помимо его воли и невзирая на его протесты, аморальна вдвойне, если гражданин выполнит ее. Ибо тем самым он дает свою санкцию насилию...
Если ты против свадьбы – не пляши на ней.
«Что хотят, то и делают» (оригинал на иврите), «Доар ха-йом», 17.3.1920.
Другое проявление слабости, рядящееся зачастую под «политическую зрелость»,– это «умеренность»:
Давайте же предостережем друг друга от одной опасной иллюзии. У нас любят играть фразочками вроде: «Умеренность свойственна истинному политику» и произносить глубоким басом, подобно ребенку, желающему казаться взрослым: «Не надо торопиться – ведь Англия не торопится». Разумеется, ведь Англия может себе это позволить. Она не занята сейчас поселенчеством. А когда и занималась им, то перед ней были необъятные просторы Америки или Австралии и ситуация была тогда совершенно иной. У нас же настоящая гонка с арабами – кто быстрее будет плодиться в Эрец Исраэль, «чья возьмет», у кого будет большинство в ближайшем будущем. Пока арабская «лошадка» сильно опережает нашу, а ее «резвость» нам продемонстрировали на примере Египта (в 1864 году – 4,5 миллиона жителей; в 1882—6,8 миллиона; в 1907 – 11,3 миллиона: сегодня – в 1927 году – почти 14 миллионов). В таком соревновании не победить средствами «сдержанности, присущей политику». Твой темп определяется темпом соперника. Суть искусства политики не в «быстроте» или «замедленности» движения. Суть этого искусства в умении выбрать скорость, нужную для достижения данной цели.
«Конгресс», «Морген-журнал», 6.9.1927.
И еще по тому же поводу:
Долгое время у нас в моде была политическая сдержанность. Долгое время, но, слава Богу, не вечно. Времена Герцля уж, конечно, не были временами осторожничания и полумер. То же и во время Мировой войны. Но последние десять лет были именно такими. В последние десять лет сионистские деятели (как «общие», так и определяющие политику «на местах») как будто сговорились быть «политиками», т. е. с присущей политикам умеренностью топтаться на месте.
Но мне кажется, что наконец эта мода начинает проходить. Что приверженцы политики уравновешенной, сдержанной, тихой, солидной, изощренной, постепенной, зрелой, расчетливой (к моему сожалению, я позабыл все приличествующие эпитеты) начинают понимать, что такого рода политика – не помощник в критической ситуации, в момент смертельной опасности. Они испытали и словом и делом все мыслимые сорта «рыбьего жира» для спасения евреев и потерпели полное фиаско. Теперь они начинают удивлять мир решительными заявлениями: чтобы спасти евреев как в диаспоре, так и в самой Эрец Исраэль, нужны решительные шаги, героические усилия, крайние меры, борьба с установившимися в мире порядками и царящими в нем умонастроениями.
Согласен. Когда я говорю «согласен», это не означает, что у меня есть уверенность в том, что авторы полных решимости планов завтра, когда придет время применить их на практике, не откажутся от них. Вероятно, весьма вероятно. Но дело не в этом. Главное – осознать, что «умеренность» и «политиканство» всех мастей подходят еврейской политике, как корове седло.
Еврейская проблема – сплошной парадокс, ее разрешение – нестандартно, пути ее разрешения – революционны.
«Героическая умеренность», «Морген-журнал», 1934.
Фонетика иврита
«Как пианист или скрипач работают над сонатой, которую намерены публично исполнить, так каждый должен трудиться над своим произношением».
Видя в возрождении еврейского народа и его языка не только историческую и политическую необходимость, но и дело, исполненное совершенства и красоты, Жаботинский был, пожалуй, единственным лидером сионистского движения, уделявшим внимание не только распространению иврита, но и «правильности» его произношения, его благозвучию. Он даже составил упражнения в устной речи для актеров театра «Габима». Неоднократно приходилось ему сталкиваться с тем, что даже в среде еврейской интеллигенции фонетика, благозвучие разговорной речи почитались делом неважным и даже ненужным:
Для еврея язык – прежде всего письменность. Он воспринимает его сначала глазами, а уж потом ухом. Он очень ценит грамматику, стилистику; произношение для него – дело второстепенное. По этой причине у нас есть поэты, давным-давно живущие в Стране, говорящие на иврите с сефардским произношением, но стихи свои пишущие с ашкеназскими ударениями [*]. И ритм и рифму они до сих пор воспринимают лишь зрительно, стихи для них – это то, что читают, а не декламируют. Они просто пренебрегают правильностью произношения. Директор банка в Тель-Авиве говорил мне как-то: «Когда ко мне приходит клиент и демонстрирует «ашкеназские прелести» своего иврита, я знаю, что нельзя давать ему ссуду – он бездельник».
«Заменгофф и Бен-Йегуда», «Морген-журнал», 9.10.1927.
Что же это такое – «правильное ивритское произношение»? Этой теме Жаботинский посвятил брошюру, вышедшую в 1930 году. В ней он собрал правила ивритской фонетики. Мы приводим здесь выдержки из предисловия к этой брошюре:
Сейчас уже невозможно восстановить древнее ивритское произношение. Но очевидно одно – произношение наших предков отличалось четкостью и ясностью. Они не «проглатывали» звуков или слогов, четко произносили звуки, не смешивали их. Короче, им была неизвестна неряшливость речи, царящая ныне у евреев. Достаточно взглянуть на любую еврейскую книгу, снабженную полной огласовкой [*]. Наши мудрецы, огласовывая священные тексты, еще обладали знаниями об истинном произношении живого иврита. В те времена эта традиция еще не умерла окончательно. Если они в чем-то и ошиблись, так это не от неряшливости, а потому, что к тому времени стерлись различия между какими-то оттенками в произношении, возможно, какие-то гласные поменялись местами еще во времена Давида и Соломона. И сами недостатки принятой системы огласовки вытекают не из лишней педантичности, а наоборот, из ее простоты. Но посмотрите, какое богатство оттенков звучания! Для звука «а» есть три разных способа произношения, три разных значка огласовки; для «о» – четыре; четыре – для «е»; два – для «у»; два – для «и». Тончайшее чувство слуха выражается в этом богатстве. Наши предки говорили на языке, обладавшем богатейшей звуковой гаммой, для них были важны малейшие оттенки звучания. Можно сказать, они наслаждались своим произношением. Обидно терять такое богатство, разменивать его на убогость и серость речи, царящие у нас на улице, в школе, на театральных подмостках.
Язык – это душа нации. И как пианист или скрипач работают над сонатой, которую намерены публично исполнить, так каждый должен трудиться над своим произношением.
Откуда же нам взять правила нашего произношения, где источник его совершенствования?
Инстинктивно каждый из нас стремится приблизить «свой» иврит к языку, знакомому ему с детства: идишу, испанскому, русскому, немецкому, польскому, арабскому, английскому. Очевидно, что это не подход. Напротив, мы должны стремиться избавиться от всяческих «акцентов».
Некоторые специалисты полагают, что наше произношение следует максимально приблизить к арабскому. Полагаю, это будет ошибкой. Иврит, как и арабский,– семитский язык, но это не значит, что наши предки говорили «с арабским акцентом». Французский и итальянский – тоже родственные языки, но их произношения сильно разнятся. Есть звуки в итальянском, неизвестные французскому языку, и наоборот. Одни и те же звуки, например «r», произносятся совершенно по-разному. Русский и польский также очень близки, но ничто так не режет слух русского, как русская речь с польским акцентом, и, разумеется, наоборот. Сходство корней и грамматики вовсе не свидетельствует о фонетической близости. Ибо фонетика не зависит от строения языка, она зависит от «музыкальных вкусов» данного народа, от того, что приятно и что неприятно его уху.
Во времена расцвета нашего древнего языка наш народ практически не имел никаких контактов с арабским народом. В Библии слово «арабский» едва ли встретишь. Язык араба развивался в природных и климатических условиях, совершенно отличных от условий Эрец Исраэль. Посреди огромных просторов, а не в тесноте крохотной страны, на равнине, а не в горах, в пустыне, а не среди садов и лесов, которыми была так богата наша земля, в зной, а не в прохладном Иерусалиме, в уединении, а не на перекрестке всех дорог из Египта в Ассирию. Да и расы у нас разные. К моменту прихода евреев в Эрец Исраэль она была полна другими народами, самыми различными расами. Были там и пришельцы с Севера, и выходцы из Африки – отовсюду. К концу эпохи Царей мы не встречаем уже упоминаний об этих народах. Это значит, что они были полностью поглощены Иудеей и Израилем [*]. Так окончательно сформировалась еврейская раса как средиземноморский народ, к которому примешаны отдельные черты северян и жителей Запада...
То, что я намерен предложить в этой брошюре, вытекает из соображений, изложенных выше. Я не утверждаю, что предлагаю «правильное» произношение. Никто не знает и никогда уже не узнает, какое произношение «правильно» в смысле его сходства с древним. В конце концов мы вынуждены создаватьпроизношение, и каждый волен предлагать что-то, что соответствует его вкусам. Время решит, соответствуют ли его «вкусы» вкусу народному. Оратор, учитель, чтец может предложить лишь что-то свое и сказать: «Вот мое произношение, нравится – принимайте, нет – предлагайте свою систему правил, но – систему»!
Без всякого стыда признаюсь, что «вкусы», положенные в основу предлагаемой здесь системы,– вкусы европейские, а не «восточные». Читатель легко убедится, что в моей «системе» есть выраженная тенденция избавиться от звуков, чуждых европейскому горлу и европейскому уху, стремление максимально приблизить фонетику нашего языка к европейским «стандартам», к европейскому пониманию «благозвучности». К тому понятию благозвучности, к тому «камертону», согласно которому итальянский, к примеру, считается красивым, а китайский – не очень. Я основывался на том, что мы, в большинстве своем, европейцы и наш музыкальный вкус – вкус Рубинштейна, Мендельсона, Бизе. Но я убежден, что и объективно (обоснования я привел выше) то, что я предлагаю, ближе к «правильному» произношению наших предков, нежели гортанное «арабское» произношение. И тем более ближе, чем неряшливое произношение, без системы, без мысли, без намека на красоту, которым мы испортили наш разговорный язык, унизили его – этот один из самых стройных, могучих языков мира, довели его до уровня безобразного шума.
«Фонетика иврита», Тель-Авив, 1930.
И через десять лет, в самом конце своей жизни, во времена страшных потрясений Жаботинский все-таки нашел время обратить внимание своих соплеменников на необходимость уважать свой язык:
Можно предположить существование трех разных подходов к проблеме:
а) этот язык режет нам слух, его необходимо исправить;
б) это нам нравится, пусть так и будет;
в) «научный подход»: это естественный процесс; иврит приноравливается к запросам масс – неважно, режет это вам слух или нет,– вмешиваться бессмысленно, мы должны будем принять вещи такими, какими они будут.
Подходы «а» и «б» – дело музыкального вкуса. Но третий подход – дело глупости и полного непонимания.
Нужна особая осторожность в обращении с понятием «естественный процесс». Если мы «естественность» возведем в принцип, то нам следует перестать бриться и стричь ногти. Такому «принципу» нет места в культурном обществе. Весь смысл культуры именно в обуздании некоторых «естественных процессов», подчинении их разуму. Это вообще. В частности же, этот «принцип» особенно вреден сионизму. С первого дня существования галута «естественным процессом» было растворение евреев среди других народов. Вся наша история двух последних тысячелетий – это священная война с «естественными процессами». Апофеоз этой войны – дело сионизма, ведь одна только попытка перемещения городских жителей в сельские поселения была абсолютно противоестественна, в то время как естественный процесс во всем мире – урбанизация.
Но возрождение нашего языка – это уж вершина «противоестественности». История возрождения иврита просто анекдотична. Грелись себе на солнышке на крыше где-то в городе Париже два молодых бездельника – Бен-Йегуда (благословенна его память!) и Грозовский (да продлятся дни его!) и решили сделать иврит разговорным языком. На минутку обратили внимание на фонетические проблемы и постановили, что произношение будет сефардским. И стало так.
Сколько раз слышал я во дни своей юности от весьма ученых мужей, что так делать нельзя. Они (сии мужи) утверждали, что нельзя «сделать» язык по собственному хотению, что язык развивается по своим естественным законам и т.д. и т.п. И, разумеется, научная истина была на их стороне, в подтверждение каждого своего слова они приводили цитату из какого-либо непререкаемого авторитета, а мы, юнцы, просто не находили что ответить. А отвечать-то надо было так: анекдот, выражающий могучую волю человека,– это сила. А сила, объективная реальность, не опирающаяся на могучую волю людей,– это анекдот.
Иврит возродился не по велению объективных причин, а по воле конкретных людей. И как Бен-Йегуда и Грозовский могли взять и раз и навсегда установить, какое у нас будет произношение – сефардское или ашкеназское, так и мы властны вводить в разговорную речь новые слова и «изгонять» из нее какие-то слова и обороты, улучшать наше произношение или портить его, давать ему восточные оттенки или западные. Это наша общая беда, касающаяся не только языка. Мы слишком легкомысленно относимся к тому, что мы называем «историей».
«На лингвистические темы», «ха-Машкиф», 26.4.1940.
Забота Жаботинского об уточнении и улучшении фонетики иврита интересна и с точки зрения использования в иврите латинского написания. Жаботинский нашел собственную систему такого написания и использовал ее в переписке на иврите.
Тоталитарное государство
«Почти в любом столкновении интересов личности с дисциплиной и подчинением я – на стороне личности».
Одним из излюбленных ярлыков всех противников Жаботинского, который они неустанно пытались наклеить на него и на его сторонников, был ярлык «фашисты». Так называть приверженцев полицейского, тоталитарного государства было весьма популярно в Европе в период между мировыми войнами. Даже рав Стефан Вайз, отнюдь не принадлежавший к числу заклятых врагов Жаботинского, заявил однажды: «Для ревизионистов, как и для фашистов, государство – это все, личность – ничто». Прочтя это, Жаботинский нарушил свой обычай не отвечать на ругань, которой его осыпали со всех сторон:
Где вы это вычитали, где услыхали, в какой из наших статей, в чьем выступлении? Как и абсолютному большинству моих товарищей, так и мне свойственна просто слепая ненависть к идее «государство – это все». И равно чужды нам и коммунизм и фашизм. Мы верим только в парламентаризм в самом «старомодном» его понимании, в парламентаризм, который зачастую так неудобен и «неповоротлив». Мы верим в свободу слова и организаций, и почти в любом столкновении интересов личности с дисциплиной и подчинением я – на стороне личности...
Что мы действительно провозглашали и провозглашаем, так это то, что стремлениепостроить еврейское государство обязывает всех, кто признает это стремление, подчинить на время ему свои личные, групповые и классовые интересы. И Гарибальди полагал, что возрождение итальянской государственности стоит многих жертв, и Линкольн был готов пожертвовать многим ради единства Соединенных Штатов, но это не означает вовсе, что Гарибальди или Линкольн имели в виду такую Италию или Америку, где личность была бы ничем, а государство – всем.
«Повозка клейзмеров», «ха-Ярден», 8.4.1935; в сб. «На пути к государству».
Каким было отношение Жаботинского к полицейскому государству, к тоталитаризму, видно из многих глав этой книги («Индивидуализм», «Дети Царей», «Либерализм» и др.). Здесь мы приводим две выдержки из статьи, где он обрушивается на саму «идею» полицейского государства:
«Дисциплину» 19-й век принимал и ценил только для особых надобностей, в моменты исключительные, «военные», когда общество и народ стоят пред особенным испытанием, и нужно его преодолеть тут же, и сейчас же, иными словами, как горькое лекарство: во благо временным полезно, но на каждый день непереносно. Дисциплина в виде постоянной и всепроникающей атмосферы общественного и государственного быта, как это сплошь и рядом проповедуется теперь людям 19-го века, не могла бы и в кошмаре присниться. Они вообще принимали государственность только с большими оговорками. Государственная власть должна быть как перила на лестнице – если споткнешься, можно опереться, и поэтому перила обязательно нужны; но костылей для каждого шага и каждой ступеньки не нужно. Городовой полезен и хорош у себя на углу, или когда он появляется в ответ на тревожный вызов: больше нигде, не чаще и не иначе. Государственный идеал 19-го века можно определить так: «минимальное» государство, или может быть, еще резче – умеренная анархия, или по крайней мере «а-кратия». Не знаю, было ли слово «тоталитарное государство» в 19-м веке; я, во всяком случае, никогда в молодости не слыхал ни этого имени, ни всей этой проповеди. Человек 19-го столетия, вероятно, ничего более отталкивающего даже и вообразить бы не мог, чем этот запах правительственного руководства в каждом углу, словно в квартире, где у кухарки подгорела баранина, эту идею дремучей и невылазной сверхполицейской государственности.
«Бунт стариков», 1934 г. «Современные записки».
Революция и классовый строй
«Звания «революция» заслуживают лишь восстания освободительного характера».
Сегодня, как и во времена Жаботинского, тот, кто ратует за насилие в политической жизни, с гордостью называет себя революционером. Понятие «революционный» можно толковать очень широко – кровавые режимы в арабских странах тоже считают себя революционными. Жаботинский указывал на абсурдность этого явления:
Слово «революция» включает два понятия – формальное и идеологическое. В первом значении «революция» – это любая перемена в государственном устройстве, производимая насильственным путем при участии большого количества людей. Если, например, в Афганистане некий правитель сверг другого и занял его место и переворот сопровождался обильным кровопролитием, но режим практически не изменился – это тоже называют революцией. Но именно этого нельзя делать – как сказано: «Не произноси имени Моего всуе». Значение понятия «революция» определяется его идеологической стороной. Недостаточно «восстания» и его победы. Звания «революция» заслуживают лишь восстания освободительного характера, и нет «освобождения» без свободы слова, свободы объединения, свободы для каждого индивидуума избирать профессию и место жительства. Нет «освобождения» без права каждого гражданина влиять на режим, свергать его и устанавливать другой. Нет «освобождения» без равенства для всех граждан, вне зависимости от расовой, религиозной, классовой принадлежности. Таков и только таков идеологический смысл понятия «революция».
«Общественный класс» (оригинал на иврите), журнал «Бейтар», февраль 1933; в сб. «Нация и общество».
Режим классовой дискриминации, при котором один класс возвышает себя за счет гибели другого, не заслуживает, разумеется, звания «революция». Жаботинский объяснил, что такой режим – законное детище реакции:
Принцип классового различия естественно и нерасторжимо связан с реакцией и жизнеспособен лишь в ее условиях. Нелепо заявлять, что правители Советской России жестоки, кровожадны и наслаждаются репрессиями и казнями. Это – ложь и глупость: большинство из них – потомки русской интеллигенции, у которой любой вид пытки, насилия вызывал омерзение. С молоком матери они впитали отвращение к угнетению и по сей день ненавидят его всеми фибрами своей души. Если бы существовала возможность сохранить классовый строй без тюрем и убийств, они радовались бы не меньше простых граждан. Однако это невозможно, хотите вы этого или нет – невозможно. Нет иной формы для классового режима. Он может опираться исключительно на реакцию; все, что не является реакцией, становится смертоносным ядом для классового строя. Гражданское равенство? Это противоречит самому принципу классового различия. Свобода выражения? Но ведь большинство против этого, ибо класс – всегда меньшинство и никогда не будет большинством (за исключением класса пролетариата, чья основная деятельность изо дня в день все больше и больше вытесняется машиной). Свобода собраний? Но ведь ее смысл в сплочении гражданского большинства против правящего класса. Это невозможно. Насилие, угнетение – все средства реакции здесь – не случайность, не ошибка; это – не садистские извращения группы живодеров. Они – квинтэссенция, животворная сила классовой идеи. И не может классовый строй существовать, даже в обители ангелов, не опираясь на реакцию, из которой он черпает свои силы.
Там же.
Неудивительно поэтому то отвращение, с которым Жаботинский относился к классовой идее:
С субъективной точки зрения, я, разумеется, ненавижу саму классовую идею. Когда-то я уважал красный флаг, веря, что он символизирует равенство. Но в тот момент, когда нам объяснили, что его смысл – не что иное, как гегемония одной группы над всем остальным человечеством, он для меня – табу, так же, как и свастика, у которой, в моих глазах, тот же смысл – только в расовой, а не в общественно-социальной интерпретации.
«Царство Кодинка», «Хайнт», 13.10.1930; «Доар ха-йом», 23.10.1930.
Жаботинский не принимал идею избранности какого-либо класса. Однако тогда как все другие общественные прослойки стыдились заявлять о своей привилегированности, пророки «пролетариата» возвели его чуть ли не в святые:
Понятно, все классы – не один рабочий – эгоистичны, когда дело доходит до их классовых интересов, но у других эгоистических классов не делают из эгоизма святыни. Когда буржуазия действует эгоистически, она этого стыдится: современный мир полон буржуев, которые «каются» и при всяком удобном и неудобном случае извиняются за свое, простите, буржуазное происхождение, «сочувствуют социализму» и дают деньги на издание пролетарских газет. Это означает, что они, по меньшей мере, не делают знамени из своего эгоизма. Пролетарское движение сделало классовый эгоизм святыней; сделало его предметом гордости. Оно попирает ногами вещи, связанные с общечеловеческими идеалами, и делает это совершенно открыто; требует закрытия Америки для иммиграции, закрытия Англии для голодающих иностранцев, недопущения негров в столяры или механики... И не стыдится этого, а прокламирует, что именно так и должно быть, что классовый эгоизм важнее человечности.
Мир всегда был миром хищных зверей; но прогресс в том и заключается, что этих зверей приучали стыдиться необузданного эгоизма. Главную роль в этом сыграли наши пророки. Они научили человечество стыдиться всех видов эгоизма, как индивидуального, так и коллективного. Не скажу, что это многим помогло; но все же это подействовало, и была надежда, что прогресс и дальше пойдет в этом направлении, покуда мир в один прекрасный день не станет таким, что в нем не будет противно жить; но вот внезапно возникло целое движение, провозглашающее, что классовый эгоизм одной части человечества более священен, чем понятие общечеловечности.
«Класс и человечность», «Рассвет», 1930.
Пишу слово «левые» в кавычках тоже не для иронии, а скорее – с моей точки зрения – сочувственно. Сионистские рабочие партии усердно пользуются социалистической фразеологией; несомненно, и верят в нее вполне искренно. Но по существу, по всей деятельности, они не социалисты и вообще не левые. Устройство фаланстер, городских или сельских, титуловалось «социализмом» только во дни Фурье. Маркс в свое время жестоко издевался над этим смешением понятий. Социализмом в наше время называется стремление национализировать уже созданное хозяйство: средствами являются борьба, давление, революция. Для создания коммуновидных островков среди буржуазного или просто патриархального моря нужны другие средства, резко непохожие на борьбу, давление и революцию. Главное из этих средств – деньги, которых у рабочих нет, и которые поэтому приходится получать от других общественных слоев; причем не путем захвата, каковой в наших условиях немыслим, а путем аргументации, в которой единственным годным доводом является общность национального интереса. Тут нет ни следа классовой борьбы, тут политика национального блока.