355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Максимов » Ковчег для незваных » Текст книги (страница 13)
Ковчег для незваных
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:34

Текст книги "Ковчег для незваных"


Автор книги: Владимир Максимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

– Гамарджоба*, Сосо! – Гость затравленно вглядывался в него, стараясь, видно, по выражению его лица угадать необходимую дистанцию в разговоре. Здравствуй, дорогой!

– Гагимарджес**, гагимарджес, Серго, – изображая объятье, он завел руку к тому за спину, слегка похлопал по ней, успокаивая, – ну, ну, Серго, ну, ну, будь мужчиной...

* "Гамарджоба" – грузинское приветствие.

** "Гагимарджес" – ответное приветствие.

Шевиотовый пиджак старика был густо осыпан перхотью, и, брезгливо отстраняясь от того, он вдруг с угрюмым злорадством повторил про себя французскую пословицу о гильотине как лучшем средстве от этой напасти.

Нет, ему было не жалко этого восторженного болтуна, посмевшего в трудную для него минуту оказаться в стане его политического противника, но он считал, что всякое правило в состоянии долго продержаться только на исключениях, от которых оно – это правило – приобретает еще большую и последовательную неотвратимость. И пусть радуется тот, кому выпал счастливый билет, тем более, если он выпал бывшему приятелю.

А хозяин уже суетился вокруг стола, вибрировал переполнявшим его озорством, гостепри-имно распахивал руки:

– За стол, за стол, гости дорогие, как говорит хорошая русская пословица, соловья баснями не кормят...

– Наливай, Лаврентий. – Он спешил, торопился быстрее достичь того раскованного состояния, когда слово становится уверенным и легким, а слушатель податливым. – Мне "изабеллы"!

Потом, во всё протяжение застолья, он исподволь внимательно следил за беспомощно пьянеющим гостем, пытаясь составить из разрозненных, почти неуловимых черт и черточек цельный образ человека, с которым его связывала молодость, но знакомые приметы, едва сцепившись в нечто единое, тут же осыпались, вновь обнажая перед ним приблизительную арматуру, скелет, остов лица, вяло обтянутый старческой кожей.

– Ты помнишь, Серго, – его влекло, подмывало злорадное любопытство, тот наш духан в Батуми?

В перекрестном внимании двух пар глаз, словно в скрещении света, тот метался заискиваю-щим взглядом от одного к другому, лепетал в хмельной умиленности:

– Конечно, Сосо, конечно, помню, еще бы не помнить, эх молодость, молодость, золотая пора!..

Но в склеротических зрачках гостя, где глубоко затаенный страх лишь слегка расслабился опьянением, он безошибочно читал другое: не помнит, ничего не помнит, но будет заранее поддакивать, чтобы в очередной раз спасти свою шкуру. Боже мой, и эта заячья порода человекоподобных особей грозилась когда-то перевернуть мир вверх дном и поставить во главе этого бедлама безродного еврея из Херсона.

Ни с того, ни с сего ему снова припомнилось откровенное восхищение в синих глазах Золотарева, он мысленно сравнил гостя с русоголовым туляком, и сравнение вышло не в пользу старого приятеля. "Может быть, попробовать его еще раз, – колебнулось было в нем что-то, – глядишь, потянет, за одного битого, говорят, двух небитых дают". Но вслух сказал, отметая сомнения и нисколько не заботясь о логике разговора:

– Проморгал Курилы твой Золотарев, Лаврентий, шкуру с него снять мало. – И добавил после короткой паузы. – Народу много, а людей нету. Запевай, Лаврентий.

Хозяин послушно прокашлялся и, прикрыв глаза, старательно вывел мягоньким тенорком: "Чемо цици, Нателла..."*. Гости слаженно подхватили вторую строку, и песня на какое-то время соединила их в одном томлении, в одной тоске. Им не было никакого дела до грузинской девоч-ки Нателлы, до ее любви и забот, но в этой девочке они оплакивали сейчас свою собственную судьбу, свое прошлое, настоящее и будущее, призраки своих тщетных надежд, свою малость, бездомность, одиночество. Где ты, где ты, девочка Нателла, желанный призрак, ускользающий горизонт, неутоляемая жажда?

Наступал момент, ради которого, собственно, это и затевалось. Он едва заметно, со значени-ем кивнул хозяину, тот утвердительно сощурился, широко расплываясь в сторону гостя:

– Слушай, Серго, вот Сосо стесняется у тебя спросить, можно, он к тебе в гости поедет? Сосо хочет посмотреть, как ты живешь, с женой твоей познакомиться, будь другом, пригласи?

– Да, да... Я с радостью... И жена будет рада. – Хмель быстро улетучивался из гостя, всё в нем опрокинулось, посерело. – Только, сами знаете, коммунальная квартира, народу полно, одна комната, принять совсем негде...

Но хозяину уже было не до гостя с его жалким лепетом и оправданиями:

– О чем разговор, Серго, мы люди простые, не в княжеских хоромах выросли, нам от наро-да отрываться не к лицу, сейчас и поедем. – Живо подаваясь к выходу, тот крикнул куда-то за портьеру, в темноту коридора. Саркисов, машину!

* "Чемо цици, Нателла" – грузинская народная песня.

4

В просветах между занавесками перед окном машины расступалась ночная Москва в редких огнях и первой наледи. Он давно привык, даже привязался к этому нескладному городу, где ему, с помощью русских подельников, удалось взлелеять и осуществить отмщение заносчивым землякам, не принявшим его когда-то в своей среде, а затем вернуться в Грузию триумфатором. Но и после этого здесь, в Москве, за надежной броней огромных людских масс и пространства, он чувствовал себя намного уверенней и неуязвимей, чем там, на собственной родине. Поэтому он не любил родных мест, заезжал туда редко, походя, неохотно, предпочитая им устойчивую громоздкость вот этих, плывущих ему навстречу улиц.

Москва еще носила на себе следы минувшего лихолетья, на затемненных окнах дотлевали бумажные кресты, от сплошных когда-то деревянных заборов оставались только обгрызанные пеньки опор, номерные фонари отсвечивали синими стеклами, ему трудно было поверить сейчас, что ровно пять лет назад, в эту же пору, обескровленная Москва всерьез готовилась сдаться на милость победителя, а он, запершись у себя в кабинете, тоскливо ждал вестей из штаба Волоколамского направления: от них – этих вестей – зависела тогда судьба страны, его собственная судьба. Разве мог он предположить в те ноябрьские дни, что через каких-нибудь четыре года капризная фортуна положит к его ногам почти половину Европы, заставив согнуться перед ним надменные шеи ослабевших союзников!

Примостившись прямо против него на откидном сиденье, Кавтарадзе надсадно дышал, ерзал, прерывисто бормотал в его сторону:

– Конечно, жена обрадуется... Еще бы!.. Только принять негде по-человечески... Коммунал-ка, повернуться трудно... В тесноте, конечно, не в обиде... Я не жалуюсь, Сосо, живу не хуже других, мне хватает, только гостей принять негде, теснота...

– Брось, Серго, прибедняться, – насмешливо посверкивали сбоку из темноты стеклышки пенсне, – живешь в нашем здоровом коммунальном коллективе, среди народа, так сказать, в самой гуще, радоваться должен, с простыми людьми в постоянном контакте...

Машина, свернув с магистрали, принялась плавно петлять по лабиринту низкорослых переулков и вскоре вкатилась в неглубокий дворовый колодец, застыв у подъезда деревянного флигелька.

– Осторожнее, Сосо, – выбравшись из машины первым, Кавтарадзе протянул ему руку для опоры, – тьма здесь такая, хоть глаз коли, без света еще живем, по-военному...

В ночном безмолвии опытный слух его сразу же выловил шепотную перекличку и скользя-щие шорохи: вокруг дома разворачивалась цепь наружного охранения. Эта озабоченная возня по обыкновению вызвала в нем острое сознание собственной уязвимости, стерегущей его на каждом шагу, напоминая ему в то же время о хрупкости и тщете человеческого существования. "Со всех сторон обкладывают, – мгновенно остервенился он, – как дикого зверя!"

Откуда-то у него из-за спины, под ноги к нему услужливо скользнул веерный луч ручного фонаря, и он грузно двинулся за этим лучом в провальную темень подъезда. В лицо ударило густым букетом застоявшегося жилья, душным запахом обжитой ветхости, смешением затхлой пыли с истлевающими нечистотами. Веерный луч у него под ногами скользил по выщербленной лестнице, полз со ступеньки на ступеньку, метался на поворотах, пока не замер перед порогом обшарпанной двери, тут же взметнувшись к розетке входного звонка.

– Сейчас, сейчас, – Кавтарадзе старался нащупать кнопку звонка, но та, словно одушевле-нная, выскальзывала у него из-под пальцев, – спят все... Сейчас, откроют...

За дверью долго не откликались, затем хлопнула дверь, послышались шлепающие шаги и женский, явно спросонья голос:

– Кто там?

– Рахиль Григорьевна, простите великодушно, это я, Сергей Иванович, будьте так добры, откройте! – просительно заторопился тот. – У жены температура, ей трудно, наверное, встать, простите пожалуйста. – Но, видно, вспомнив о своих спутниках, вдруг спохватился, повысил тон. – Не копайтесь, Рахиль Григорьевна, быстрее!

В лязге яростно отпираемых запоров послышался откровенный вызов. Дверь распахнулась сразу, одним махом, на весь проем обозначив перед ними выявленную сзади тусклым светом коридорной лампочки женскую фигуру, шарообразные формы которой едва сдерживал лосня-щийся от неряшливой носки ночной халат.

– Безобразие! – И без того пышную плоть ее распирало неистовым возмущением. – У вашей жены температура, а голова должна болеть у меня! Заявляетесь ночью в пьяном виде, поднимаете на ноги весь дом, и у вас еще хватает совести повышать на меня голос, я этого так не оставлю, завтра же... – Тут она испуганно осеклась и, убывая, сжимаясь, высыхая в размерах, стала стекать куда-то вбок, в глубь коридора. – Простите, Сергей Иванович, я не заметила, какой портрет за вами несут...

Устремляясь следом за ней, тот напряженно приговаривал ей вдогонку:

– Спокойнее, Рахиль Григорьевна, спокойнее, идите к себе и закройтесь на ключ, никакого шума. – Прежде чем скрыться за дверью в глубине коридора, он виновато обернулся к гостям: – Жене скажу, чтобы оделась. Только одну минуту...

Перешагнув через порог, гость даже оробел на мгновение, до того нелепым показался он самому себе в своей маршальской шинели среди этого коммунального царства с висящими по стенам велосипедами и тазами, загроможденного по сторонам бездельным хламом и сундуками. "Живут же люди, – с содроганием представил он себя на их месте, – как в пещерах!"

Сперва чуть слышные, голоса за дверью в глубине коридора постепенно усиливались, росли, напрягались, и, в конце концов, один из них – женский отчетливо пробился наружу:

– ...Успокойся, Сережа, это бывает, это у тебя от неприятностей, от переживаний, это пройдет, сейчас я встану, поставлю чаю, попей, и ты придешь в себя... Тебе это мерещится... Прошу тебя, Сергей, успокойся!

Заискивающе подмигнув ему, спутник его на цыпочках протанцевал на эти голоса, без стука приоткрыл дверь, просунул в щель голову и сказал громко, но скорее не хозяевам, а туда, за спину, в коридор:

– А кто к вам приехал, принимай дорогого гостя, хозяюшка! – И уже оборачиваясь к нему. – Заходи, Сосо, здесь все свои.

Стол был оборудован с молниеносной быстротой и максимальной незаметностью: майор Саркисов умел потрафить высокому начальству. В последовавшей после этого беспорядочной и громкой попойке он так толком и не разглядел этой самой жены Серго, которая, беспомощно похлопотав вокруг них, тихонечко стушевалась где-то в углу комнаты, между кроватью и шкафом, до самого конца не подавая оттуда признаков жизни. В памяти у него отложилась лишь ее почти птичья пугливость да смоляная с проседью прядь, свисавшая у нее со лба.

Его почти не брал хмель, и, хотя про него шла молва, что перед застольем им употреблялись особые специи, он пил со всеми на равных, по-честному, но чаще всего только вино. Опьянение сказывалось в нем лишь некоторой душевной расслабленностью и тягой к грубоватым шуткам. Поэтому, едва почувствовав легкое головокружение, он не упустил случая, чтобы не подзадо-рить хозяина:

– Слушай, Серго, я же тебя лихим танцором помню, тряхни стариной, изобрази лезгинку!

Тот – уже без пиджака, в расстегнутой, со спущенным галстуком рубашке – пьяно засмущался, виновато заерзал кроличьими глазами по сторонам, но, тем не менее, ослушаться не посмел, поднялся и, выбравшись из-за стола, нетвердо поплыл вокруг них под собственный аккомпанемент. Но даже теперь, спустя много лет, в старческих и неуверенных движениях его заметно проглядывалось присущее почти всем южанам изящество, врожденная музыкальность, законченность жестов и ритма. Старик плыл по кругу, забываясь в танце, и по морщинистому, с набрякшими подглазниками лицу его текли мутные слезы. Чему он сострадал сейчас – этот не по годам дряхлеющий неудачник: своей судьбе, молодости, теперешнему унижению? Бог его знает! "Ладно, – окончательно решил про себя гость, – чёрт с ним, пусть живет!"

Только под утро, когда лица сотрапезников стали смутно расплываться перед ним среди частокола разнокалиберных бутылок, он вдруг вновь вспомнил о цели всей этой затеи и, небрежным жестом вынув из бокового кармана френча сложенную вчетверо бумагу, устало подытожил:

– Спасибо за компанию, Серго, пора по домам. На прощанье у меня к тебе дело: поедешь послом в Румынию? – И, заранее отмахиваясь от возможных благодарностей, буднично зевнул. – Карандаш у тебя найдется? – Он безучастно ждал, пока хозяин метался по комнате в поисках карандаша. – Не спеши, дорогой, поспешность, сам знаешь, нужна только при ловле блох, вре-мя терпит. – Получив от хозяина случайный огрызок, намеренно по-мальчишески послюнявил грифель, размашисто начертал резолюцию и протянул бумагу хозяину. – Отдай Вышинскому на исполнение. – И тотчас повернулся к спутнику. – Поехали, Лаврентий, пора и честь знать...

Он уже ничего не видел и не слышал, почти без усилия выключаясь из окружающего. Лишь оказавшись в машине, он на какое-то мгновение отметил взглядом стоящего у подъезда в одной рубашке со спущенным галстуком хозяина и с вялой механичностью махнул тому ладонью в знак приветствия.

Когда машина, вырулив из лабиринта кривых переулков, зашелестела по магистрали, он внезапно проговорил с сонной ленцой:

– Слушай, Лаврентий, ты этого своего Золотарева все-таки шлепни, стихия стихией, а отвечать кто-то должен.

И облегченно откинулся на спинку сиденья.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

1

Путь, который отделял теперь этих людей от землu, где они родились, от деревень, городских окраин и поселковых трущоб, откуда они отправились, отныне не измерялся днями и километрами, но только Историей и Временем. Этой дороге исполнялось в те поры тридцать, а, может быть, триста или, что еще вероятнее, три тысячи лет.

Ручеек Курильского переселения неслышно втекал в гудящий водоворот всеобщего русского Безвременья, бесследно растворяясь в нем, как ржа в щелочи. В сердцах сорванная со своей оси, основы, стержня, Россия раскручивала людские массы в винтовом кружении одного лихолетья за другим, перекладывая войну голодом и опять голодом и войной.

Растекаясь по дорогам и тропам разоренной страны, они двигались по всем сторонам света в поисках хлеба и счастья, порою останавливались, образуя на скорую руку нечто похожее на семью и жилье, но потом, словно следуя чьему-то зову, вновь поднимались с места, начиная свой путь сначала.

По дороге они вымирали семьями, кланами, поколениями, теряли память о прошлом и о самих себе, не замечая вокруг ничего, кроме земли под собою, их пустыня жила в них самих, и в ней им суждено было плутать до скончания века. И они плутали по ней без цели и направления, в слепой надежде когда-нибудь остановиться навсегда, чтобы обрести наконец покой и зрение. Но шли годы, а безумное шествие их все продолжалось, не суля впереди ни привала, ни отдыха, а тот, кто веще руководил ими, был так далеко, что им даже не приходило в голову попытать-ся обратиться к нему с вопросом: доколе? Да и шел ли кто-нибудь впереди? Вполне может быть, что они двигались по замкнутому кругу и среди них не было ни овец и козлищ, ни победи-телей и побежденных, ни вожаков и ведомых – одни слепые, несчастные каждый по-своему.

– Ваня, Бог принес тебе счастье.

– Ишь ты!

– Ваня, хочешь глянуть на свое счастье?

– Эка невидаль, дай-ка мне лучше на Бога взглянуть.

2

Пассажирский катер трофейного образца, бойко переваливаясь с волны на волну, продвигал-ся вдоль Курильской гряды. Над межостровными проливами клубился ватный туман, поверх которого плыли, как бы повиснув в воздухе, плоско срезанные конусы низкорослых вулканов. Один из них, с особенно пологим склоном, сильно дымился, густо обкуривая высокое, без облачка небо, вдоль и поперек перечеркнутое хищным полетом чаек.

– Задымил старик-Сарычев, теперь надолго, – проследив взгляд Золотарева, опасливо вздохнул Ярыгин. – Неспроста задымил, неспроста, беды не накликал бы, с него станется!

Начальник политотдела областного Гражданского управления, всякий раз неотступно сопровождавший его в поездках по островам, производил впечатление человека как бы раз и навсегда чем-то испуганного. Шепотком поговаривалось, что тот, загремев в ежовщину, успел вдоволь нахлебаться лагерной баланды, но перед самой войной неисповедимым чудом выплыл, восстановился в партии и, чтобы не искушать судьбу, навсегда осел в этих широтах. На неизмен-но тревожном, с резкими морщинами лице его постоянно блуждала виноватая полуулыбка или, вернее, ее подобие, от которой на душе у Золотарева почему-то скребли кошки. "И не поймешь его, – поеживался он про себя, – то ли руки целовать готов, то ли вот-вот укусит".

С первого дня пребывания на острове Ярыгин следовал за ним по пятам, не отставал ни на шаг, откровенно стараясь услужить ему, и в то же время в пугливой настороженности политот-дельца чувствовалась какая-то явно намеренная вязкость, словно тот выполнял при нем некий весьма неприятный для себя, но обязательный урок. Задаваться вопросом, охрана это или слежка, Золотарев не стал, благоразумно рассудив, что и то и другое ему следует принять лишь как издержки его теперешнего положения: приказано охранять, пусть охраняет, предписано следить – на здоровье, с него не убудет!

Собственно, специальных дел на островах у Золотарева не было: управление вверенным ему хозяйством осуществлялось через многочисленные государственные и партийные учреждения непосредственно из Южно-Сахалинска, но на этот раз у него возникла особая причина, чтобы, воспользовавшись удобным предлогом – наступали Октябрьские праздники, – податься в эти места. И эта причина была одна – Матвей. Как-то стороной узнал он о том, что Загладин работает скотником на этом острове.

Снова, как тогда во сне над Байкалом, Золотареву вспомнилось всё до мельчайших подроб-ностей, и пронеслось, и запечатлелось в нем в какую-то долю мгновения. Их было тогда на разъезде двое, этих самых Загладиных, Иван и Матвей, – и оба исчезли в ночь перед арестом Ивана Хохлушкина. Матвей всегда отличался скрытностью и, видно, почуяв неладное, ушел и увел за собой брата, как говорится, от греха подальше.

Увидеть Матвея сделалось навязчивой идеей Золотарева. Его потянуло туда, на Матуа, к Матвею, как грешника влечет к свидетелю своего падения. И хотя он осознавал опасность для себя подобной авантюры, да еще в присутствии такого надсмотрщика, но всё же решился и под предлогом необходимости показаться переселенцам на Октябрьских праздниках отправился на острова.

Теперь они возвращались после митинга в Южно-Курильске, объезжая остров за островом, приближались к Матуа. Волна под носом катера шла мелкая, погода на острове не предвещала ничего неожиданного и, судя по всему, время на суше им предстояло провести без особых приключений.

– Чего там, они у вас тут все дымят! – Он снисходительно потрепал спутника по плечу. – Волков бояться – в лес не ходить.

– А вы посмотрите, Илья Никанорыч, – оробел тот от его фамильярности, но поддакивать ему все-таки не стал, – шлейф-то у него с чернецой.

– Все они тут у вас с чернецой, – снова отмахнулся Золотарев, но, тем не менее, опасливо прислушался к безмятежной тишине острова, плывущего им навстречу, – перезимуем!

Остров спускался к воде ровными, поросшими густым ольховником террасами, по которым, словно идя на приступ сопки, карабкался к ее дымящейся вершине береговой поселок. В постройках еще преобладал восточный фасон, легкие, похожие на скворешники, с плоскими крышами коробочки в обрамлении аккуратных палисадников, но местами в это хрупкое, почти карточное царство уже грубовато врезались первые челны среднерусских пятистенников: тяжеловесная поступь России медленно подминала под себя воздушный орнамент японской архитектуры.

Но – странное дело! – чем ближе катер выруливал к берегу, тем круче и непрогляднее становилась снаружи явь: вязкий, клубящийся туман, сворачиваясь всё гуще и гуще, полз над самой водой, вплотную подступал к иллюминаторам. И вскоре сквозь эту вату, сквозь сомкнувшуюся вокруг катера тишину, сквозь обшивку, оттуда, с острова, до Золотарева добрался-таки сдавленный, будто спросонья, гул, от которого он впервые всерьез встревожился: "Чем чёрт не шутит, еще и впрямь взбесится!"

– Слышите? – Ярыгин тревожно напрягся, задеревенел. – Точно вам говорю, неспроста расфыркался, неспроста.

– Чего заранее в колокола бить, – в сердцах огрызнулся Золотарев, срывая на спутнике собственную досаду, – не горит ведь, понадобится обуздаем.

– Эх, Илья Никанорыч, дорогой товарищ Золотарев! – неожиданно прорвало того. – Будто вы порядков наших не знаете, ведь случись чего, виноватого всё равно найдут, не посмотрят, что стихия. Опять со стрелочника начнут, опять с Ярыгина спросится...

"Помяла, видно, мужика жизнь, повыламывала! – заскребло у Золотарева на сердце. – Только с кого теперь спросится, еще неизвестно, то ли с него, а то ли и с тебя, Илья Никано-рыч!"

Золотарев давным-давно усвоил, что для него, как для сапера, каждый шаг может стать последним, слишком много смертельных ловушек было расставлено в том поле, где он когда-то решил искать себе своего попутного ветра, причем зашел теперь туда так далеко, что оборачиваться уже не имело смысла. И однако же всякий раз, когда перед ним возникала очередная опасность, сердце его начинало опадать и томиться.

– Пронесет, – он бесшабашно успокаивал скорее себя, чем Ярыгина, – а не пронесет – ответим: не мы первые, не мы последние.

Сверху в каюту заглянул вахтенный матрос и, не скрывая озорной издевки, осклабился:

– Волна у берега, товарищ Ярыгин, – но глядел он при этом почему-то на Золотарева, – к пирсу не подойти, придется в лодочке покачаться, на ветерку...

И тут же скрылся, оставив дверь на палубу распахнутой. Мысленно чертыхаясь, Золотарев подался к выходу с умоляющей скороговоркой Ярыгина за плечом:

– Здесь, Илья Никанорыч, рядом, рукой подать, с непривычки, оно, конечно, покачает маленько...

На палубе можно было двигаться только наощупь: волглая муть плотно запеленала окружа-ющее, спирая дыхание липким, с явной примесью серы воздухом. Казалось, что некая сила медленно протаскивает их сквозь огромное дымовое отверстие, в конце которого гудела им навстречу клокочущая лавой топка. "Вот сиротское счастье, – досадовал он, пока цепкие руки вахтенного помогали ему перебраться в ускользающую из-под ног лодку, – все тридцать три несчастья сразу!"

Почти не ощутимая в океане зыбь, приближаясь к бухте, дыбилась высокой волной, кружев-ной пеной вскипая у самого борта. Силуэты матросов на веслах еле проглядывались, голос рулевого звучал протяжно и гулко, как из колодца:

– Правые, греби, левые, суши весла!.. Правые, греби, левые, табань!.. Синьков, суши!..

Причалить удалось не сразу, лодка несколько раз проскакивала мимо пирса, едва не врезавшись в его смоляные сваи. После трех неудачных попыток лодка наконец-таки пришвартовалась, и тут же чья-то услужливая ладонь выплыла сверху на помощь высокому начальству:

– Товарищ Золотарев, хватайтесь крепче, не стесняйтесь, мы, курильчане, – народ выносливый!

Определив под собою твердый настил пирса, Золотарев облегченно было вздохнул, но почти одновременно он почувствовал под ногами короткое сотрясение: почва чутко отзывалась на глухой гул внутри острова. "Час от часу не легче, – вяло пожимая протянутые к нему руки, он едва различал лица и голоса, – из огня да в полымя".

Последним перед ним, прямо у него из-под локтя, вынырнул взъерошенный горбун в полу-военной фуражке и, устремляясь к нему снизу вверх острым, в жесткой щетине подбородком уперся в гостя колючими глазами:

– Давно ждем, товарищ Золотарев, накопилось много неотложных вопросов. Сами знаете: кадры решают всё, а с кадрами у нас неувязка получается. Рвач на острова бросился за длинным рублем, за веселой жизнью, как моль, никакой пользы, только жвачный аппарат в ходу, а нам бы, товарищ Золотарев, фронтовиков побольше, горы бы своротили! – Горбун вцепился в него, продолжая и по дороге сердито пыхтеть рядом с ним. – Я двадцать лет на кадрах сижу, собаку, можно сказать, на этом деле съел, меня на мякине не проведешь, я про свой контингент знаю больше, чем он сам про себя...

Сама судьба посылала этого гнома на выручку Золотареву: теперь он мог навести справку о Матвее, не привлекая особого внимания со стороны. Золотарев толком не в состоянии был бы объяснить сейчас даже самому себе, зачем, почему, для какой надобности загорелось ему непре-менно увидеть своего давнего знакомца, но эта потребность была в нем настолько сильнее дово-дов логики или разума, что уже не было силы, способной остановить его в этом рискованном предприятии.

– Правильно ставите вопрос, разберемся сообща, как говорится, не отходя от кассы. – Он спешил не упустить плывущей к нему удачи. – Вместе подумаем, как исправить положение, товарищ... Как вас, извините?

– Пекарев моя фамилия... Михаил Фаддеевич. – Резкий голос горбуна даже пресекся от обиды, таким, видно, несуразным показалось ему, что остались еще на земле люди, которые могут его не знать. – С двадцать пятого года в органах, бессменно на спецчасти.

– Да, да, мне докладывали, – мгновенно слукавил Золотарев, торопясь ублажить самолю-бие кадровика, – рад познакомиться. Если дело горит, я готов хоть сейчас заняться вашим вопросом.

Тот снова вскинул к нему свой щетинистый подбородок и, уже толкая перед ним дверь с табличкой местного отдела Гражданского управления, догадливо проник в него зоркими глазами:

– Как прикажете, товарищ Золотарев, как прикажете, у меня в хозяйстве всегда полный ажур, любую справочку мигом выдам. Только у нас по обычаю полагается сначала приветить гостя, тем более – праздник. Придется вам отведать нашу хлеб-соль.

И, обогнув Золотарева, горбун двинулся в глубь широкого коридора, жестом приглашая его следовать за собой.

3

Начало в отдельном закутке итеэровской столовки было почти официальным: наливалось по маленькой, говорилось с умеренной торжественностью. Тосты выстраивались по чину, от старшего к младшему, чему соответствовало содержание речей, за которым строго следил председательствующий, колчерукий мужик лет сорока, в форменном, но без знаков различия френче, на котором пестрела вытертая до блеска орденская планка.

– Правильно, Красюк, осветил положение, в корень смотришь, в самую суть, доложил обстановку, как полагается, только насчет трудностей загнул, недооценка роли масс получилась. Мы этому Сарычеву, придет срок, рога обломаем, не такие горы сворачивали! – Он начальст-венно тряхнул кудлатой, с жесткой проседью головой в противоположный конец стола. – Теперь ты, Головачев, твоя очередь, молодым везде у нас дорога, расскажи от имени комсомола товарищу из центра про наши трудовые успехи, с чувством, с толком, с расстановкой, ты у нас стишки пишешь, тебе и карты в руки, а потом споем... Слушай, парень, Пономарева, Пономарев плохому не научит...

Постепенно привычный ход официального застолья, оборачиваясь хмельной разноголоси-цей, превращался в обычную пьянку. И хотя Золотареву в его положении приходилось периоди-чески участвовать в подобных оргиях на самых разных уровнях, безалаберное времяпрепровож-дение это было ему в тягость. Он инстинктивно боялся переступать черту, за которой незаметно исчезала грань между чинами, званиями, возрастом и где всегда таилась опасная возможность подвоха или ловушки. Вынужденный всякий раз поддерживать компанию, он все же ухитрялся оставаться там в ясном уме и твердой памяти: пил вместе со всеми, но понемногу и только вино, отговариваясь обычно давней привычкой к легким напиткам.

Осваиваясь сейчас среди карусельной бестолковщины хмельного застолья, Золотарев то и дело ловил на себе пристальный взгляд кадровика, который, сидя наискосок от него, исподтишка посматривал в его сторону, с явным намереньем продолжить начатый ими в дороге разговор. Можно было подумать, что тот доподлинно знает, зачем, за какой надобностью завернул он сюда, в эту курильскую тмутаракань, и какая мука источает его изнутри. "Быстрей бы уж они перепились, что ли, – томился Золотарев, уклоняясь от цепкой догадливости горбуна, – с ними никакого времени не хватит!"

Тот наливался, не отставая от остальных, но при этом почти не пьянел, и только резкое, под недельной щетиной лицо его все более бледнело и заострялось.

Когда дело дошло до песен, а память окончательно оставила сотрапезников, горбун, подав-шись к нему через стол, деловито осведомился:

– Может, не будем мешать товарищам? – И поманив Золотарева за собой, сразу же стал пробираться к выходу. – Делу – время, потехе – час. Осуждающе усмехнулся, пропуская его в коридор. – Не умеем мы отдыхать, не умеем, лишь бы напиться...

Только здесь, в тишине коридора, Золотарев вновь услышал за стеной и ощутил под ногами сдавленное клокотание недр. Казалось, что хрупкая корка земли едва сдерживает медленно, но упрямо нарастающую мощь разбуженной лавы. В предчувствии самого худшего ему опять сделалось не по себе, и он, чтобы избыть в словах охватившую его тоскливую истому, поспешно заговорил:

– К сожалению, времени у меня в обрез, детально со всем познакомиться не успею, но в целом постараюсь разобраться. – Он вдохнул полную грудь воздуха и решительно бросился к цели. – Меня, кстати, интересует одно персональное дело. Москва предписала открыть право-славный приход на Курилах, священником рекомендуют вашего человека, он где-то у вас здесь, на Матуа, обитает, кажется, скотник по специальности.

– Уже запрашивали, товарищ Золотарев, уже запрашивали. – Тот не выразил ни удивле-ния, ни подозрительности, словно ожидал его внезапного любопытства. – Знаю я этого Загладина, как облупленного, деклассированный элемент, тоже мне специальность – волам хвосты крутить! – Горбун толкнул дверь перед ним. – Вот мое хозяйство, моя епархия, так сказать, заходите, располагайтесь, тесновато, правда, да ведь в тесноте – не в обиде.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю