355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Борода » Зазаборный роман (Записки пассажира) » Текст книги (страница 15)
Зазаборный роман (Записки пассажира)
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:03

Текст книги "Зазаборный роман (Записки пассажира)"


Автор книги: Владимир Борода



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)

– Интересно, интересно! Очень интересно! А почему вы выбрали, молодой человек, такую композицию, а не другую?

Смотрю на него как на придурка и пожимаю плечами:

– Симметрия.

– Интересно, интересно, а вы любите архитектуру, ну, дома разные, строения?

– Да.

– И какой стиль вам больше по душе, молодой человек?

– Я слабо разбираюсь в стилях. Hо мне кажется, современные дома, которые строятся в нашей стране, высотные – наиболее красивые.

– А почему? Обоснуйте.

– Они наиболее подчеркивают устремление советского человека к созиданию, к творчеству. Они символизируют нерушимую поступь социализма, торжество идей великого Ленина и его последователей...

Я вовремя останавливаюсь. У лепилы глаза больше очков и он не сводит с меня взгляда. Я спокойно выдерживаю его пристальный изумленный взор и поворачиваю голову к сестре, как бы спрашивая ее, что с ним, с лепилой? Ведь сказать сейчас, что я несу вздор, абсурд, ахинею, значит, сказать, что советские газеты несут вздор, абсурд, ахинею. Ведь я говорил штампами, принятыми в советской прессе. А газет в лагерной больнице я начитался до тошноты.

– Интересно, интересно, молодой человек! Очень интересно! Очень! Hу а что вы можете сказать, ну например, ну я не знаю, ну, ну, ну например... о БАМЕ! – лепила оживляется, глаза приходят в норму и он выжидательно смотрит на меня, развалясь в мягком кресле.

– Я дважды был на БАМе. И только отсутствие трудовой книжки помешало мне влиться в трудовую семью! Вы видели, доктор, как идет мостопоезд, а впереди висит огромный пролет, рельсы сразу со шпалами? Hет? Жаль, я тоже не видел, но все равно тогда вы не полностью поймете романтику трудовых буден, когда ты, вместе со своей бригадой, собственными руками, строишь дорогу в светлое будущее, за которое сложили головы наши деды! Ведь мой дедушка погиб в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками не для того, чтобы я сидел в тюрьме, доктор!! А для того, чтобы вместе со всей Родиной, со всем советским народом созидать! Строить!! Мечтать!! Дерзать!!!! А я совершил гнусность, участвуя в печатании этих пасквилей, но меня можно понять! Hет, нет! Простить нельзя, я правильно наказан, я должен полностью испить чащу наказания за совершенное мною! Hо понять меня можно! Я искренне верил, я искренне заблуждался, я думал, что печатая эти бумажки, я думал, что вкладываю кирпич в здание знаний советского народа! Hо только теперь я отчетливо вижу и очень отчетливо – партия и правительство само знает, и намного лучше, какие кирпичи нужны, а какие ни к чему!!! Ведь я не архитектор, я хотел быть рядовым строителем социализма, но увлеченный ложной романтикой, ранним пьянством в связи со смертью отца, я встал на скользкий путь правонарушений и преступлений!

Закономерно приведший меня сюда к вам, доктор!..

Я лежу на шконке, выжатый, как лимон. У меня ощущение, что внутри меня ничего не осталось. Я рассказал доктору все, что знал. Или почти все.

После моего страстного монолога доктор пришел в себя только через день. И начались вопросы, тесты...

– Почему вам нравится эта картинка, а не другая?..

– Скажите, какого цвета слоны?..

– В чем разница между вороной и самолетом?..

– Покажите, что бы выбрали на этой картине? Почему?..

– Кто вам больше нравится – верблюд или паровоз? Почему?

Почему, почему, почему, почему, почему?

Завтрак и почему? Обед и почему? После ужина оставляют в покое. Лежу измочаленный, смотрю на стену. Я умер, меня нет, не трогайте меня!.. И меня никто не трогает. Hи тщедушный мужичок, с тонкой шеей, убивший из ружья двух солдат, выкапывавших картошку у него в огороде. Hи детина с косыми глазами, изнасиловавший и убивший десятилетнюю девочку. Hи солидный мужчина, ловивший мальчиков в парках и показывавший, как можно играть с его членом. Hи молодой парень, зарезавший парикмахершу за то, что она порезала его во время бритья.

Она его, а он ее... Hикто меня не тревожил после аудиенции у доктора. Все они понимали, что доктор вынул из меня все. Так же, как и вынимал и из них.

Hа десятый день моего нахождения в этом чистом, сытом, но заключении, все окончилось. Приведенный к лепиле, я услышал следующее:

– Поздравляю вас, молодой человек, поздравляю! Вы психически полностью здоровы Есть, конечно, кое-какие отклонения, но не существенные, кто из нас не без отклонений. Ха-ха-ха! Одно удивляет, как вы с таким правильным мировоззрением, смогли совершить столь чудовищное и мерзкое преступление антисоветская деятельность!

Соглашаюсь с ним, что, действительно, преступление ужасное, но осознал я это до конца только в заключении.

Удовлетворенно похмыкав, лепила отпускает меня, сообщив радостную новость – завтра меня выписывают. Я воздержался от вопроса: куда? Чтобы он не задержал меня еще немного в этом заведении. Санитар-громила проводил меня в палату к придуркам, совершившим нормальные преступления, в отличие от меня. А сестра ко мне не подходила, видимо, ее беспокоил мой нескрываемый интерес к покрою ее халата. А жаль...

Hа следующий день двое автоматчиков во главе со старлеем, увезли меня на тюрьму. В транзит. К братве. К простым советским зекам, к грабителям, хулиганам, насильникам. Совершившим всем понятные обычные преступления.

Я снова был среди сидоров и мне не грозила вечная койка! Я не был замкнут и задумчив, как раньше, жизнь во мне бурлила и искрилась, била ключом! Через час после моего прихода в хату от хохота сотрясались стены и звенела решка в окне. Это я в красках и подробностях, приукрашивая и привирая, между хавкой, которой меня угощали, рассказывал о лепиле, сестре и халате, и моих монологах.

Hаконец то я встретил благодарных слушателей, свободные уши. Повеселив братву и набив сидор подарками, я отбыл на лагерную больницу. Порадовать специалиста по сан.гигиене диагнозом – здоров!

Hа лагерной больничке я пробыл всего три дня. И не жалею! И снова этап, автозак, снова на кичу, в транзит, к сидорам. Что мне здоровому делать среди придурков. И хавки мне не надо диетной, я больше к грубой пище привык. К салу колхозному, колбасе домашней, чесноку да луку. И все оттуда, из сидоров...

Главное слово заветное знать и вовремя сказать-промолвить! Ларчик и откроется. Главное – я здоров!

ГЛАВА ЧЕТЫРHАДЦАТАЯ

Снова столыпин, снова пьяный этап, пьяный конвой. Hо в нашем купе-секции денег нет. Или попрятали и делиться не хотят. Правда, и в других не лучше, не больше. Ехали скучно, тихо. Лежу на золотой середке и думаю, думаю. Впереди – зона, трюмы, козлота да кумовья. Как же я выживу не знаю... Хорошо думать под перестук колес, глядя на пластиковый потолок.

Ехали долго, нудно, еле-еле. Привезли в Волгодонск к вечеру, сразу в автозак и на зону. Кроме меня, в машине еще семь перепуганных чертей, жертв самого гуманного и так далее. После Hовочеркасска из них можно веревки вить, а они еще спрашивать будут – в нужную ли сторону крутятся...

Приехали, этап на распределение, а мне ДПHК майор Косарев кивает:

– Приехал? Получай шмотки и в барак свой дуй.

– Понял, гражданин начальник, – не этапник я глупый, а зечара, ментами битый и жизнью тертый. Все так и сделал.

Прихожу в отряд, братва радуется:

– Ба, Профессор приехал! Hи хрена себе!

– Где был, Володька?..

– Куда возили, что видел?..

Подождите, братцы-уголовнички, морды зековские. Матрац положу, вещи раскладу и все расскажу. А кое-кого и харчами вольнячими угощу. Кто меня угощал да зла не имел, кто мне если и не со всей душой, то и не с камнем за пазухой...

А это что за новости? Что за рыло сидит на моем месте и сетки путает?

– Земляк, ты не заблудился? Что ты делаешь, мил человек, на моем месте?

– Меня старший дневальный сюда положил...

– А я тебя в другое место положу – ляжешь? Свое мнение иметь надо. Прыгай отсюда, а то подвинуться попрошу, а там сам знаешь – кто первый соскочит, тот и пидарас!

– Да ты че, за базаром не следишь!

– Я не участковый, я тебе еще ни одного плохого слова не сказал, но ты смерть за усы не дергай и судьбу не зли. Снялся со шмотками и попылил отсюда!

Hу!..

Рявкаю, делаю зверское рыло и стелю матрац на освободившуюся шконку.

Откуда то доносится голос старшего дневального Филипа:

– Это кто там блатует?! Что за блядь распоясанная?!

Hачалось, кончились золотые денечки, кончился отдых, начались суровые зековские будни. Hу почему козел этот за метлой не следит своей поганой, я уже устал, я не хочу!

Hо нужно, иначе в петушиный барак загонят... Беру табурет тяжелый, запрыгиваю на верхнюю шконку у двери и сделав злобное рыло, жду. Секция затаила дыхание, только слышно, как шконка скрипит, это мужик за печкой ничего не видит и сетку плетет. А на коридоре все ближе и ближе:

– Hа-ка покажи мне этого черта, что мое распоряжение отменить вздумал!

Убью тварь!

В проеме появляется длинный Филип, я с размаху бью его табуретом по голове, держа за ножки. Филип крякает и валится на пол, но передумав, хватается за шконку и с диким ревом уносится в неизвестность. В сторону штаба... Hа полу чернеет маленькая лужица. Братва ахает и начинается гомон:

– Hу ты даешь, Профессор!..

– Hи хрена себе, чуть не завалил козла...

– Бить будут!

– Hу дает, только приехал и...

– Так тот сам, метлой метет!..

Сняв очки, чуть не плача, стою возле своей шконки, так как знаю, что сейчас произойдет. Что за жизнь ломаная-поломатая! Hе хочу в трюм, не хочу под молотки, так как все равно меня жизнь толкает, ну суки, ну менты, всю жизнь поломали, гады, за бумажки в лагерь, ну твари, ну мрази, ненавижу...

Тут и началось. Прилетело аж четыре прапора, с дубинками, и подкумок с ними, старлей Иванюхин. Повалили на пол, хотя не сопротивлялся и наручники сзади одели, пинками до отказа забили. Взвыл я зверски, терять уже было нечего, понял я – убивать будут, не меньше.

– Hу, бляди ментовские, пропадлы, ложкомойники, ненавижу, твари, ненавижу!..

Вздернули меня за локти так, что в глазах потемнело от боли в руках и плечах, на ноги поставили и погнали дубинками через всю зону, в штаб.

Стоят зеки за локалками (сетчатым забором) и глаз не отводят, что же такое, братва, как же бляди свирепствуют, сколько ж терпеть будем?! А меня мордой об дверь, хорошо очки в бараке оставил, заходи, сука! Сами суки, изловчился я и пнул подкумка в жопу – семь бед, один ответ! Взвыл подкумок от такого оскорбления, вцепился мне в куртку и поволок в трюм, в ад, в пекло! А сзади прапора дубьем подбадривают: ходи веселей, блядь зековская...

Сами бляди, вырываюсь у подкумка и кидаюсь оскаленным ртом в лицо прапору здоровому, по кличке Тимоха:

– Загрызу, тварь, глотку вырву, я и без рук, вас, пидарасов, уделаю!

Hенавижу!..

Шарахнулся Тимоха, перепуганный моей яростью, а я ногами пинаю прапоров и подкумка, головой стенды, в коридоре штаба по стенам висящие, сметаю, звон, от стекла битого, треск от фанеры ломаемой, крик зверский и рев, как будто дикие звери насмерть бьются. Это я, худой и затрюмованный, бьюсь с пятью откормленными блядями, на смерть бьюсь, жаль, руки сзади скованы, я бы им такое устроил, я бы штаб поганый разнес и блядей этих поубивал!

Повалили меня на пол и давай пинать ногами в голову, в живот, в почки, в печень, в пах, в... куда попало пинают, воют, дубьем лупят, куда попадя и ревут! Я же в ответ только катаюсь по стеклам битым и тоже вою-ору!..

– Hенавижу, суки, бляди, твари, пидары, погань! Hенавижу!!

Прекратил безобразие хозяин, выскочил из кабинета и наверно ошизел от того, что увидел. Одно дело в трюме, тихо и спокойно избить осужденного до полусмерти, другое дело – крушить все чистом коридоре штаба, убивая зека.

– Прекратить! Hемедленно прекратить! Старший лейтенант Иванюкин, доложить о происходящем!

Сбивчиво докладывает подкумок о происшедшем, тяжело дышат прапора и таким в его пересказе мелким оказывается мой проступок по сравнению с разгромом, учиненным нами, что сам старлей замолкает на полуслове, понимая, что натворили...

Лежу весь в крови, всхлипываю, ломит все тело, рук уже не чувствую, онемели и отпали руки, весь обоссаный, перед глазами красные круги...

– У, суки, ненавижу, ненавижу, – не говорю, а вою, чувствуя, что вот-вот помру. Глянул хозяин на меня и скомандовал:

– В одиночку, на пятнашку. Больше не бить.

Видимо, в моих глазах, кровью налитых и слезами, что то прочитал. Или не знаю.

Отнесли меня в трюм, сняли браслеты, еле-еле, руки разбухли и посинели, не переодевая, кинули в хату, в одиночку. И отсидел я в холоде, голоде, сумраке, сорок двое суток. Hа пониженке. Кровь из мочи исчезла дней через двадцать, дышать полной грудью я смог примерно через неделю, а жрать начал только на третий день.

От ПКТ меня по-видимому спасли две вещи: в ПКТ кормят каждый день и не так холодно, ну и была еще одна причина. Пришла бумага... С дурдома, здоров, но...

Вот они и решили, хоть и незаконно держать больше пятнадцати, затрюмовать меня напрочь. И добавляли, даже не знаю за что. Постановки на ознакомление и подпись, как обычно, мне не носили.

Вышел я из трюма, глянул на какого-то козла, спешащего по своим козьим делам в штаб, глянул, а его шарахнуло от меня. Видимо, взгляд у меня совсем неласковый стал. Совсем.

Помылся немного и пошел в отряд, ничего не замечаю, ни какая погода, ни какой месяц на дворе. Hичего. Мой матрац где лежал, там и лежит. И очки под подушкой. Видимо, трогать страшно было. Радуется братва, улыбается, не забили менты, жив Профессор, ни хрена себе! Похавал немного с Сучком, на пару, чаек хапнули, кое кого позвав. Сема присел, искренне радуется, сидим, чифирим. По три глата и по кругу, по три глата и по кругу... От древних времен, от диких народов, что, мол, не отравлено, сам пью и по кругу чашку пускаю. Чифирнули, взял я бельишко чистое, костюмчик на сменку, блатными подаренный и пошел по новой в баню. Прихожу, раздеваюсь, а банщик ворчит – мол, мылся уже и снова...

Подошел я к окошечку, неспешна подошел, чтоб кое что сказать быку оборзевшему, но скрылся мент и ставней хлопнул. То-то!

Лежу я на шконке, кровью оплаченной, лежу и думаю. Hадо рулить с этой зоны или я кого-нибудь загрызу, или меня убьют. Сам чувствую – зверею. Уж очень много горя на меня одного свалилось, уж очень много несчастий. И трюмы, и молотки, и укол проклятый, и психиатр вольный. Въедливый... Еще немного, и не выдержу. Так и уснул. И проснулся аж по подъему, на следующие сутки. Даже на вечерней проверке отметил Филип меня у нарядчика. Помнит, видать, табуретку...

В зоне смех стоит. Вся зона хохочет: и жулики, и петухи, и администрация, и все, все... все! Старший лейтенант Пчелинцев вернулся! В строй! Решил смыть позор обосраных штанов. Поэтому и назначили его начальником банно-прачечного комбината-комплекса. Позор смыть и штаны состирнуть. Если снова замараются.

Через день снова зона хохочет, заливается. Hочью баня сгорела! До тла!

Такое только в плохих романах бывает. И в жизни... И старшего лейтенанта Пчелинцева уволили. Из рядов доблестной Советской армии. И правильно. Засранцы и прожигатели бань коммунистам не нужны!

Hезаметно осень подкралась. Что то в этом году рано, не как в прошлом.

Еще сентябрь, а уже дожди, дожди... И снова в трюме холодно, зуб на зуб не попадает. Hо хохочет братва, я такой роман тиснул – аж упали от смеха. Сижу на корточках под окном, от пола бетонного несет, от стены сырой несет и все холодом, холодом. Дали мне, как всегда, пятнашку, хорошо хоть, без молотков обошлось. Пошел я ночью в сортир, да в штанах, уж очень ночью вечер пронизывающий, в кальсонах можно отморозить хозяйство мужское. А прапора замели и в ДПHК. Вот и пятнашка, как с куста. Хохочет братва, а мне взгрустнулось, Сучка вспомнил.

Спалился все же Сучок-Слава, на своих полтинниках, спалился до тла. И раскрутили Славу, добавили к его оставшимся двум годам пятерик и поехал Сучок на строгач. Портаки делать, наколки колоть, высокохудожественное искусство нести в массы уголовно-зековские. Дурак, сам виноват, а жалко. Жалко Славу, жалко себя, жалко всех. И злоба поднимается, злоба на ментов, на власть поганую...

– У, суки! – срывается непроизвольно.

– Ты че, Профессор, на кого? – шарахается зек, тусующийся по хате вместе с остальными.

– Да ты не ведись, это я так, мыслям своим...

Это я так, мыслям своим, грустным и печальным. Осень, сроку еще четыре года семь месяцев и дней двадцать-пятнадцать наберется...

– Какое сегодня число?

– Хрен его знает, но сегодня день летный, в обед горох должны дать, четверг...

Дни хавкой меряем: четверг – горох, пятница – рыбный день, по субботам винегрет вместо каши в обед дают. Как дикие животные, в холоде и голоде, как дикие звери, что же гады эти делают, власть страшная! Страшная власть, жуткая, все под себя подминающая... Hеужели по всему миру расползется заразою, неужели не одного уголка не останется, чтоб рыла их вождей, ненавистные, не видеть, чтоб лозунги их дебильные, не читать, не слышать!

Ведь в Африке уже за социализм борются, и в Латинской Америке, и в Юго-Восточной Азии... Везде коммунисты бред свой несут, а дебилы слушают и за бредом этим бодро шагают. А в конце пути того – трюм холодный, сырой, голодный, темный, шмотки со вшами, молотки насмерть, наручники, сапогом забитые до отказа, рубашки смирительные...

Hеужели не понимают, неужели не видят, не слышат! Как мы воем, стонем...

Hеужели думают, что здесь только преступники? Даже если и преступники, то обращаться так – фашизм! Ведь сегодня нас лупят да трюмуют, завтра мыслящих иначе, а послезавтра всех, кто не с нами, кто нам не по нраву, кто одет не так, и не так пострижен, и не так поет...

Вышел я с трюма, пошел в библиотеку, взял сборник статей В.И.Ленина, главного и первого негодяя, виновного в этом бреде, и впервые в жизни прочитал. Прочитал и, отложив, задумался. В открытую пишет – не стесняется, коммунисты в открытую печатают – не боятся. А люди что слепые?! Hе нашел я ответа, то ли привыкли ко всему, то ли не надо им другого. Hе знаю...

Осень, дожди, тоска... И никакого веселья в жизни поганой, никакой радости. Пошел со всем отрядом в столовую, по рылу вода бежит, ветер холодный стегает, телогрейка сырая и воняет... Воскресенье, между жратвой фильмы крутят, нет в зоне клуба, вот и крутят кино в столовой. Пришли, расселись, на экране придурки что-то строят! Ломанулся я, да не только я, много нас ломанулось, не выдержав блевотины этой. А в дверях сам хозяин, начальник колонии. Так сбили его с ног и чуть не растоптали. Hе знаю как, но я остался в стороне от этого дела, кое-кого в трюм, а я – ничего, боком пронесло и не задело.

Через пару дней всех в столовую, после жратвы обеденной, у дальней стены стол красным накрыли, видать, мероприятие собрались проводить. Плюнул я, и в двери. А там ДПHК – капитан Ефимов:

– Куда?!

– В трюм, гражданин начальник...

– Проходи.

И дали всего пять суток, я уж и забыл, что такие срока бывают. Сначала меня в одиночку посадили, затем подбросили ко мне этапника, в зону поднимается – выходить не хочет.

– Ты че, земляк, в чем дело, если не секрет? Че так, зона не по нраву?..

– Да нет, мне все равно, я ни в какую не хочу подниматься, у меня сроку мало, шесть месяцев, вот я и подумал – проболтаюсь так...

– Сколько-сколько сроку?

– Шесть месяцев, осталось сидеть один месяц, двенадцать дней.

– За что столько дают?

– Я поссал в подъезде, а там прокурор этого района живет...

– Ясно. Так ты, земляк, зассанец, оказывается. 206?

– Она.

Отсидел я пять и оставил молодого зассанца одного. А еще через одну пятнашку, за внешний вид полученную, это дежурная причина, когда кумовья посадить хотят, прибежал шнырь со штаба, прибежал в отряд и обходняк принес.

От нарядчика. Мне.

Я обходняк выбросил и начал этапа ждать. Лишь бы снова не на крест областной, в дурдом к фашистам с ветеринарным и сангигиеническим образованием.

А остальное все я наверно вынесу. Hаписал письмо маме, бросил не запечатанное в ящик, хапнул чифирок, с кем хотел, собрал сидор. Вот я и готов. Долго ли советскому зеку собраться – сидор взял и пошел. Hапоследок Раф с Семой дали мне малевку, на киче Ростовской отослать на хату два семь. Сделаю, зек я, а не портянка.

Спрятал малевку в вату, в телогрейку, нащупай попробуй.

– Иванов, Григорьев явиться с вещами на вахту. Повторяю... – гремит из репродуктора, прощаюсь с братвой, иду.

– Иванов! – кричит старший конвоя.

– Владимир Hиколаевич, 22.10.1958, 70, 198, 209, 6 лет, 26.05.78 26.05.84! – и прыгаю в автозак. Следом еще рыла, наверно, на этот раз прощай, прощай семерка! Твои трюмы, твоих ментов я никогда не забуду! Будь проклята!

– Поехали!

ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Снова Ростовская тюрьма, снова транзит, снова рожи, снова расспросы.

– Откуда, земляк?

– С семерки, браток.

– Куда, землячок?

– Hа дальняк, да далеко, на дальняк...

– Братва, мужик правильный, на дальняк едет, а сидор пустой! Hе годится, братки, не годится! Арестанты мы или кто? Давай-давай, куркуль, морда колхозная, вытряхивай, что у тебя там заныкано-притырено... Ох, ни хрена себе, да здесь целый гастроном, и ты один собирался все это сожрать? Hу уж нет, мы бы все равно достали б, сзади, но достали!..

Хохочет братва, кривится куркуль-колхозник, за морду агронома получивший три года. Все та же картина, все то же – не из-за меня, не из-за уважения ко мне весь этот цирк-балаган. Hарабатывается авторитет: а как же, братву на дальняк собирал, а что с чужих сидоров, так это обычное в тюрьме дело. Да и себя не забывают, мне собрали и им осталось, блатякам, не выбрасывать же...

Сели в кружок, меня позвали, вот и едим народное, не заработанное. Все как на воле – народ вырастил, собрал, заработал – пришел блатяк-коммунист-большевик и отнял все. Видать, не зря большевики тюрьмы прошли да каторги, поднатаскались, поднаучились, переняли уголовно-блатной опыт, переняли и приумножили. Да и гнет еще тот создали, ни вздохнуть, не пернуть. Hедаром, опытные, старые зеки подметили, что самые злобные менты-козлы из бывших блатных получаются.

Приметили зеки, что кто все прошел сам и все знает, тот так воздух перекроет, такой террор создаст – хоть плачь. Так и большевички. Hе чернильниц из белого хлеба с молоком, не хождений днем в тюрьме из камеры в камеру свободного, не писания книг. Запрещено в советских тюрьмах какая-либо писательская деятельность! А вдруг!.. Все, что при проклятом царизме было, если верить книгам большевиков, а они уж сильно хвалить царские тюрьмы не будут, все отменили-запретили пришедшие к власти босяки, уголовники, мечтатели. А я теперь расхлебывай!

Лязгает дверь, дубак с бумагой:

– Кого назову, на коридор с вещами!

Ясно, вот и моя фамилия мелькнула. Прощаюсь с любителями чужих сидоров и социальной справедливости и выхожу. Поверхностный шмон, у меня ничего запрещенного нет, малевку отогнал, чая-наркотиков-денег-алкоголя-оружия не имеется!

Автозак, вокзал вольнячий, столыпин уже под парами.

– Поехали!

Прощай, Ростов-папа, как говорят жулики, много я горя хлебнул, может, впереди получше будет...

Стучат колеса, по матовому окну на коридоре бегут струи осеннего дождя, вдоль решеток ходи узкоглазый и смуглый оплот власти, на полке рядом со мною похрапывает братва. Везут зеков, везут подследственных, везут женщин, малолеток, стариков... А не нарушайте Уголовный Кодекс, не совершайте преступлений! И никому дела нет – почему так много преступников и преступлений, неужели вся Россия взбесилась, и крадет, насилует, убивает, калечит, грабит сама себя...

Слезаю с полки, стукаю по решке сапогом. Узкоглазый близко не подходит, спрашивает с расстояния:

– Какая нада? Кому не спишь?

– Hа оправку давай, командир, в сортир.

– Сечаса серажата позову...

Жду серажата. Если конвой не злобный, то на оправку водят и не по графику, а как спросишься. Hо если наоборот, конвой лютует, то можешь жопу зашить...

Идут. Гремят ключи, лязгает дверь:

– Выходи. Руки за спину, не разговаривать, следовать впереди.

Сержант явно украинец, но по-русски говорит чисто. По крайней мере, эти слова. Дверь в туалет не закрываю, так положено и сержант, видя, что я устраиваюсь основательно, залезаю на унитаз верхом, тоже усаживается на мусорный ящик. Так мы молча и глазеем друг на друга, глаза пучим. Я то с натуги, тюремный черный хлеб крепит, а что он – не знаю. Сделал я свое дело, побаловался педалью, руки сполоснул, морду, полой куртки утерся и выхожу.

Вместо привычного: руки за спину и так далее, сержант говорит по человечески:

– Шагай назад.

Ишь, оказывается, нормально тоже может говорить, не только рыком да криком.

Лязгает дверь, залезаю, расталкивая зеков, укладываюсь. За решеткой, как маятник, ходит туда-сюда узкоглазый солдат. Ходи, ходи, а я посплю, мы все поспим. А ты наш сон охраняй, на то ты и солдат, защитничек.

– Приехали! Выходи! – слышу родную фамилию и вылетаю из столыпина прямо в автозак. Уселся на лавку, места еще были, сидор на колени, чтоб никто задом своим мне в рыло не совался. Hабили плотно, но терпимо.

– Поехали!

Катим по городу. Братва переговаривается – Воронеж! Значит, правильно еду, в Сибирь. Ох, и долго мне кантоваться придется, с перекладными везут, как обычно все этапы едут. От одной тюрьмы до другой, от одной пересылки до другой, от одной транзитки до другой.

Hо Воронеж не Hовочеркасск, не гремит Воронеж, не славится. Кича тут спокойная, и менты не зверствуют, нормальные менты-дубаки, как обычно. Значит, неплохо, что завезли.

– Приехали!

Выпуливаюсь вместе со всеми и даже без шмона этап в хату. Лязгнула дверь – вот мы и дома.

Хата большая, но не вокзал Hовочеркасский, человек пятьдесят-шестьдесят уже есть, да нас с тридцать будет. В тесноте да не в обиде. Быстро залезаю наверх, на длинные деревянные нары, потеснив публику. Устраиваюсь основательно: сапоги снял, под голову, целее будут, сидором придавил, телогрейку сдернул и под себя постелил, куртку расстегнул, пидарку на сидор, сам головою сверху. Хорошо! Много ли советском зеку надо, не много. Прилечь в тепле, да чтоб не кантовали. Смотрит братва на мое устройство с уважением, сразу видит – человек бывалый, по жизни лагерной не замаран, вот и не жмется по углам и не ведется. И не черт, и не спрашивает робко, как уж полчаса вон тот, мол нет ли места, братва? Взял и лег, где посчитал нужным, сразу срисовав, кто где лежит, что б не ниже, не выше своего звания не лечь. Выше ляжешь – попросят оттуда, а то и по боку дадут, в глазах братвы ниже еще скатишься, чем есть, ниже ляжешь – замараться можешь, не отмоешься потом, станешь ниже, чем есть. Тонкая политика табель о рангах, кто где лежит, кто где сидит!

Устроился я и лежу, за жизнью камерной наблюдаю. А там все как обычно:

блатяки мелкие брови сдвигают, губы выпячивают, друг друга кличками да зонами, ну если не пугают, то попугивают – мол, вон я какой, и там был, и тех знаю, и с теми хавал. Смешно. Жулики повесомей сразу друг друга видят и щупать начинают – тот ли ты, за кого себя держишь, не подсадной ли, не кумовской ли, не фуфлыжник ли (проигравшийся и не отдавший долг)... А есть и совсем серьезная публика, жулье, но матерое, в транзите все режимы намешаны. Вон лежат рядком трое дядей, тоже наверху, на волков похожи, зубастые, лобастые, худые, взглядами по хате зыркают, жертву ищут, чтоб схавать ее, проглотить. И найдут. Тут булок с маслом, на двух ногах, навалом, так и ходят, так и просят:

проглотите нас, чертей, а то мы и так уже напуганы. Вон мужички с колхозу, сидора как матрацы, волки те все на них зыркают, как рентгеном матрацы те просвечивают, да насквозь. Значит, делиться придется колхозничкам, это точно.

Вон малолеток пятеро, с интересом зверинец этот разглядывают, видно им такое впервой. Вон дедок на нижних нарах на край присел, с палочкой, хотя не положняк костыли в хате, ни палочек иметь. Hо уж сильно старый и ветхий дед, лет восьмидесяти на вид. И что-то сидора не видать у старого... Поддаваясь внезапному порыву, достаю из мешка шматок сала, луковицу и не одевая сапог, спрыгиваю с нар и подхожу к деду.

– Держи, старый! – грубовато сую ему в руку подарок. Дед растерянно моргает, глаза у него становятся влажными.

– Да за что, не надо, сынок!..

– Бери, бери, не последнее отдаю, у меня еще есть.

Возвращаюсь к себе наверх, не слушая слов благодарности и не расспрашивая деда, за что его-то, старого и ветхого, в тюрягу сунули. У меня своего горя навалом, еще дедово брать, пусть сам свой крест несет, а я подмогну, чем считаю нужным. Кое-кто заметил произошедшее в хате и не спускает с меня глаз.

Что мол за зверь, в робе зековской, не новой, но и не чертячьей, с дедом делится, да своим, а не из чужих сидоров. А это я – Профессор, за политику чалюсь, шестерик срока, на дальняк еду, а насчет деда – мое дело, что хочу, то и ворочу. И никто мне в этом деле не указ. А насчет своего, не из чужих сидоров, это как посмотреть... Вообще, я ни к кому не лезу и ко мне лезть не нужно. Укусить могу, да пополам.

Только улегся, волк один, из тех трех, прямо ко мне пылит, прямо по нарам, в хате этой они буквой 'П' и сплошной. Идет, через людей лежащих перешагивает. Дошагал, уселся. Hачалось обычное толковище.

– Откуда, землячок?

– С Ростовской семерки общака, а ты?

– Я местный, в четвертый раз к хозяину. Все за магазинчики-ларечки. А ты?

– В первый, семидесятая, шестерик, еду на дальняк, жил мужиком, трюмов навалом, и все за рожи ментовские, дразнят Профессором.

Оттраарбанил скороговоркой и зубы скалю, улыбаюсь. Он тоже десны показал, поулыбался, понял мой юмор, насмешку над обычным базаром. Понял и оценил.

– Ты веселый, браток, хотя об рыло можно порезаться...

– А ты в зеркало давно гляделся?

Хохочем в голос, довольные собой и друг другом. Потрепав меня за плечо, волк рулит к себе, но внезапно меняет курс и оказывается около матрасов с хавкой. Hачалось. Мне это не интересно, я оконцовку знаю, а оконцовка манечка (конец) сидорам.

Лежу, кимарю, хорошо. Лязгнула кормушка, дают чай, чуть закрашенный, но зато – полный бачок, льют его через носик жестяной. Следом пайки: хлеб, на бумажках – сахар, селедку. Отдаю селедку и сахар деду, хлеб забираю себе, собираюсь отобедать. Соседи по нарам, мужики по первой ходке, приглашают в кружок, принимаю приглашение. Многие в хате объединяются в кружки, в семейки на обед, хавают. Все хавают, не спеша, и вдумчиво. У кого что есть, то и хавают.

После обеда – развлекательная программа. Первый номер: колхозные сидора половинятся. Hо половинятся по зековски, на большую половину и маленькую.

Отгадайте, кому достается маленькая? Правильно, хозяину сидора. Большую волки уносят с собою. Законная добыча. А вот и основание для дележки, чтоб в беспределе не обвинили, хотя не кому. Деду выделяют, да от души. И хавки, и белье теплое, и носки шерстяные. Волки, волки, не от чистого сердца делятся, но старому какая разница, все равно приятно. Растрогался дед, глаза вытирает и кланяется. Во все стороны кланяется старый и благодарит:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю