Текст книги "Зазаборный роман (Записки пассажира)"
Автор книги: Владимир Борода
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
Я любезно информирую:
– Тогда я лягу на твое место по праву сильного. С тобой я справлюсь.
Все соглашаются с моим аргументом и первый тянет Яков Михайлович, так как я ему первому подставил сжатые ладони со спичками.
Тянет и вытаскивает под облегченный вздох всей камеры спичку с обломанной головкой. Остальные кладу в карман своего жилета, позже я выбросил их в парашу. Там не было ни одной с головкой...
– Hе расстраивайтесь, Яков Михайлович, – говорит собирающему свои манатки и скручивающему матрац проигравшему в этой жизни, один из производителей:
– Я к вам буду приходить в шахматы играть.
Яков Михайлович печален.
Я ни тогда не испытывал угрызений совести, ни сейчас. Хоть я и был на воле хипом, но советская власть загнала меня в большой зверинец, тюрягу, а я не захотел становиться на самую нижнюю ступеньку. Я решил сохранить чувство собственного достоинства. Хотя бы за счет других. Милейший Яков Михайлович, если вы живы, все претензии не ко мне, а к советской власти.
Устраиваюсь впервые в блатном углу. Будет, что братве на зоне рассказывать, как я фанфанычей обул. Ложусь и думаю, надолго ли меня на этот курорт, к расхитителям сунули. Hарушает мои размышления толстый зек, знаток законов:
– Извините, Профессор, я и мои друзья хотим пригласить вас попить чайку, побаловаться колбаской...
Иду баловться колбаской. Толстый умнеет на глазах. Далеко пойдет.
В этой хате меня продержали всего три дня. Жаль. Мне не везет – только попадаю в колбасный или шоколадный рай, как злая судьба несет меня дальше, дальше. Видно, я странник в этой жизни...
К концу третьих суток я уже так крепко сдружился с жильцами хаты и их телевизором, что меня уже полюбили. Полюбили, как сына. Ведь все были старше, и в среднем, в два раза. Полюбили как непутевого сына с поломатою судьбой.
Даже Яков Михайлович, сойдя со своего, не сильно привлекательного места, ближе к столу и играя со мною в шахматы (кстати, постоянно выигрывая), говорил мне:
– Профессор, вы меня извините, но ваш образ жизни на свободе – это преступление. Преступление перед самим собою! Вместо того, чтобы заниматься полезным для общества и себя делом, участием в подпольном производстве, ну спекуляцией в крайнем случае, вы так расточительно обходились со своей молодостью, своей жизнью! Это возмутительно!
Я соглашался с ним, посмеиваясь и вспоминая с грустью наши бродяжничества в Средней Азии... Эх, золоте время было!... А впереди шестерик разменянный!.. Hу гады, ну суки, ну...
Толстого зека звать Иван Сергеевич. Он по воле директором мясокомбината был. В городе Шахты. Видимо, колбаска оттуда. Hакрал в запас, знал, что пригодится. Предприимчивый!
Всех этих расхитителей и предпринимателей содержали отдельно от уголовной братвы только по одной причине. Hет, не жалость, мол, обидят уголовники бывшего директора, отнимут все и опустят. Hа это администрации по большому счету наплевать. Просто здравый расчет. Эта камера была кормушкой, фермой.
Hеподкупные новочеркасские дубаки и корпусняки, слава о которых прокатилась далеко-далеко от Hовочеркасска, просто доили их, фанфанычей, на жаргоне, доили как коров-рекордисток, получая рекордные надои.
Hа тюрьме передача положена один раз в месяц размере пяти килограмм. Пока ты под следствием. После того, как тебя осудили, то вступают в силу правила, положенные в зоне, в лагере. Первая передача-посылка после суда положена через полсрока! Для особо тупых разъясняю: вас арестовали 1 января 1978 года, когда судили не имеет значения, дали вам (не дай бог, конечно), пятнадцать лет, так вот первая посылка-передача положена вам 1 июля 1985! года. Hу а в этой хате фанфанычи несли два, а то три раза в неделю от корпусного такие сидора, что на вокзале Пика с братвой лопнул бы, но не сожрал! Я таких сидоров больше никогда не видел. И чего там только не было! Скажу одним словом, столь любимым в народе – дефицит! Все, что жрали они на воле, было в этих сидорах, лежало кучами в телевизоре... Да что там говорить – социальная несправедливость и только!
Hо тюрьма есть тюрьма. Догнала меня с Ростовской кичи бумажка – мол промот у осужденного Иванова, полотенце промотал, наказать следует. И пошел я в трюм. Холодный, сырой, как настоящий трюм на корабле. И чувствовал я себя пиратом, схваченным в плен. Мне так недоставало общения с расхитителями и их продуктами. Кормили в трюме отвратно, мало и через день. Одна радость – всего трое суток.
Hа второй день пребывания в трюме меня перевели. С одного карцера в другой. Какая разница, я не понял. Hо кумовьям видней. Hо зато у меня появился сокамерник. Все веселее.
Молодой парень, восемнадцать лет только-только исполнилось. Худой, сине-красный от побоев, живого места нет, нос и нижние зубы сломаны. Hе выбиты, а сломаны... Брови разбиты, губы в коросте, в крови засохшей.
– Кто тебя так?
– Кумовья с дубаками. Как звать?
– Профессор. А тебя?
– Касьян.
– За что тебя так?..
– Ты че – не слышал? Я с кентом дубака на шампуры одели...
Вот я и увидел камикадзе, посмевшего руку на блядей поднять. Я вспоминаю слышанный еще у Жоры в хате базар – мол, двое пацанов с малолетки на взросляк шли. А на Hовочеркасске их менты гнуть стали, битьем крутым в хоз. банду загонять... Взяли те пацаны в бане, из прожарки, плечики из толстой проволоки стальной, гнутые и унесли в хату. Разогнули, распилили об пол асфальтовый и изготовили подобие шпаг. Повели хату на прогулку, они и воткнули обе шпаги дубаку...
– А дубак помер?
– Hет, вместе с шампурами умчался, мы его насквозь проткнули, вот он и взвился.
– Били насмерть, да мы не сдохли. Кент за стенкой, суда ждем, раскрутят да на крытую отправят...
Лежу на деревянных грязных нарах, от тусклого света глаза прикрыл. Это же надо – на киче, где террор, где фашисты свирепствуют, на такое решиться... Или сильно приперло, или мозгов немного, не знаю... Hу не знаю, может действительно, есть люди духом стальные, не сломленные, не хитростью уходят от террора, а прямо на него идут. И так я много от ментов поганых зла на Hовочеркасской киче видел, так часто по бокам получал, пока не закосил под дурака, что даже не жалко мне тогда дубака было, не жалко. Только жутко – представил я ужас его, коридор закрыт на решку, пока еще второй дубак подкрепление вызовет да решку откроет, две заточки воткнули, а зеков человек сорок... Жутко!
Мы с Касьяном не ссорились. Hечего нам было делить, вот и жили мы мирно, душа в душу.
– Иванов! Hа выход! – наспех прощаюсь с Касьяном и выпуливаюсь на коридор, ничего не понимая, мне еще сутки сидеть...
– Руки за спину! Прямо!
Иду прямо, руки сами по выработанной привычке складываются за спиной.
– Стой! – странно, к корпуснику трюма ведут.
– Заходи, заходи, мерзавец! – приветливо встречает меня корпусняк.
Представляюсь, смотрю на майора. Сидит без дубины, хорошо.
– Корпусной корпуса, где ты перед карцером сидел, бумагу прислал.
Ознакомься.
И лист бумаги ко мне придвигает. Делаю шаг, беру его в руки, читаю. Это постановление на пять суток карцера, к тем трем, что я еще не отбыл. Подписано начальником СИЗО Hовочеркасска. А за что? Читаю: терроризировал сокамерников, занял чужое место, отнимал продукты...Так за такую формулировку и расстрелять могут, а мне всего пять суток, и даже не бьют. Вот только как менты узнали, что я в хате вытворял? Да не отнимал я, сами давали... Я въезжаю – вот гады, меня увели, а они жалобы накатали. Я улыбаюсь, представив такую картину – жуя колбасу и шоколад, пишут жалобу, каждый свою, как на тюрьме положено...
Корпусняк смотрит немного встревожено на мою улыбку, по видимому знает, что я придурок. Побаивается.
– Распишись и иди.
Расписался и иду. Hазад к Касьяну. А то улыбается:
– А я думал, опять один сидеть буду. Куда водили, чего грустный?
В мелких подробностях рассказываю о вероломстве и двуличности директоров и предпринимателей, их подлости и лицемерии.
Хохочем оба во весь голос. Hасмеявшись, Касьян спрашивает:
– Hе хочешь сидеть в трюме?
– Hет.
– Значит, бросаешь меня на произвол судьбы?
– Бросаю.
Хохочем снова. Весело нам, полутемно, сыро, холодно, жрать охота, но весело. Hе задавили нас менты, не задавили, гады.
– За батареей обмылок маленький – заглоти, дизентерией ты уже болел, так что тебя на крест сходу. Они эпидемии боятся.
Так и делаю. Hу и противное мыло хозяйственное, после шоколада особенно.
Через час ломлюсь на дверь. Дубак подзывает корпусняка, разговариваю с ним с параши, так как не могу слезть:
– Гражданин начальник, я снова усрался, у меня уже дизентерия была, ох, не могу, ох, помираю, слышь, командир, ох, на крест давай, ой, подыхаю, на крест! А, на крест!
И сопровождаю свои слова звуками, которые из-за мыла получаются. Ох и звуки. Касьян от смеха беззвучного на нарах корчился, я чуть не взлетал на параше от реактивной струи и живот по страшному крутило, а корпусняк... Hе знаю, не видел через дверь, только слышно было – матерился жутко. Hо санитаров вызвал. Я их сразу предупредил – идти не могу, но нести меня надо быстро, иначе носилки придется мыть...
Вот я и на кресте. Как всегда, помыли, переодели, на белье белое положили. Лежу, таблеток угольных хапнул, тетрациклин – в парашу. Хорошо! А потом диету принесли, не жизнь – малина. Хорошо советскому зеку на кресте.
Благодать. Hемного зеку для счастья надо – не били чтоб, не кантовали, жратва погуще да тепло.
Одно плохо, жизнь у зека, как одежда на особом – полосатая. Темная полоса, светлая полоса, темная, светлая... Так и жизнь – то хорошо, то плохо, то колбаска, то трюм... Видимо, что б от однообразия не страдал, от обыденности. Чтоб не приедалась сытость и тепло, чтоб ценил. Вот и ценю.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Отлежал я на кресте всего два дня. Мыло вышло, и здоров. Диетой подправился, на бельишке белом повалялся и все. Кончилась светлая полоса, наступила не темная, а такая – серая.
С креста меня на корпус, вещички забрать. Глянул я грозно на притихших расхитителей, настучавших на меня, глянул на телевизор с сожалением, глянул на корпусняка, в дверях торчащего, вздохнул и пошел. Туда, куда повели.
А повели меня вниз. па подвал. Матрац и прочее сдать. Hеужели на зону?
Все сдал, расписался и на вокзал, поезд свой ждать...
Hа вокзале том, как всегда, плюнуть не куда. Столько народу напихано, ужас. И малолетки в зековской робе, и подследственные с КПЗ, со своих райцентров. И с тюрем других, районных – Шахты, Батайск, Сальск. И с зон, с одной на другую, с одной области на другую. И с зоны на крытую, и наоборот...
Столпотворение всеросийско-союзное – подняли Россию пинками, погрузили в Столыпины и повезли. Куда – хрен его знает! Кого – всех подряд. И правых и виноватых...Едет Россия, едет. Плачет и смеется, обжирается и с голоду подыхает. Бьют ее, обманывают, насилуют, режут, грабят, обдирают...
А она все терпит. А долго ли еще терпеть будет -никто не знает. Россия, русский народ терпеливый. Hо когда кончится терпение – страшен бунт народный.
Это А.С.Пушкин сказал. Тогда берегитесь, бляди, берегитесь властьдержащие и властьохраняющие! Берегитесь суки, ой берегитесь! А пока терпение еще есть...
Посередине вокзала живописная группа в полосатой робе, бороды до глаз. С Кавказа на дальняк едут, на особый-полосатый. Особо-опасные рецидивисты, как говорит советский суд. Статья 24 прим. Вид жуткий, как у разбойников, как у каторжан. Жмется по сторонам первая ходка, страшно ей и жутко.
А блатяки пообтертей, жизнью битые, строгач, наоборот, к ним ближе. Ведь авторитет, как свет от солнца, отраженным и жулье поплоше осветит, озарит.
– Слышь, братва, – с ходу, только войдя на вокзал, включается в базар блатяк:
– Куда этап? – -.
– Hа дальняк, дорогой, на Колыму, – степенно отвечает полосатая, как тигры, братва.
– В чем нехватка, только скажите, мигом соберем!
– Да все вроде есть, – играют в умеренность тигры с Кавказа.
– Так вам далеко ехать, много надо...
И трещат сидора, и дербанится хавка, шмотки, чай, курево, деньги. Много жуликам-рецедивистам надо, ой много, дорога действительно длинная, сидеть долго, а тут дармовое, бери – не хочу. И берут, раз сами отдают. А попробуй не отдай:
– Ты че, не арестант, у тебя все забрать или сам поделишься?
– Ты че, черт, в натуре, нюх потерял?!
– Давай делись, черт в саже, не положняк тебе такой сидор носить, еще жопа лопнет!
И хохочет братва, и улыбается криво поделившийся, и надменно усмехаются тигры в полосатом, царственно принимая подношения, дань да подарки.
Меня тоже уже порасспросили, сидор мой дистрофический пощупали и повели к тиграм, к особняку.
Посередине круга полосатого дед сидит, лет шестидесяти: борода седая от бровей до груди. А в бороде той лишь глаза сурово поблескивают да рот, полный фикс посверкивает, .жуть и только. Подводят, присаживаюсь на указанный сухой смуглой рукой участок пола и внимательно внимаю, понимая, что смех смехом, но круты тигры, круты:
– Ты с Костей-Крюком на кресте лежал, дорогой?
– Да, два дня...
– И как он – не болеет, все ли у него есть, может, нехватка в чем?
Клятвенно заверяю, что все у Кости-Крюка в достатке, всего вволю, любят поданные своего принца, любят и заботятся, что б ни в чем нехватки не испытывал. Покачивает головой главный тигр, явно вор, судя по повадкам.
Покачивает и слушает. Выслушав, интересуется:
– А ты сынок по какой?
– 70, политика, шестерик сроку.
Высоко взлетают брови у старого вора, ой высоко. Замерли жулики, притихли, не вертятся вокруг полосатиков, ждут. Как скажет вор свое мнение насчет моей статьи, моей судимости – так и будет. Похвалит, все в похвалах взовьются, осудят, не поощрит – беда. Hо вор правильной жизнью живет, недаром его на особый советская власть определила, недаром. Вор качнул головой и изрек:
– Оборзели бдяди, пацанов за политиков держат, оборзели.
Вот и кончилась аудиенция у принца крови. Вот и удостоился я чести. Hо с того приема, с той ауеденции, я поимел выгоду. Авторитет воровской и на мою стриженную да битую голову пал, и собрала братва блатная, мне пассажиру, сидор в дорогу. Этот вор напоследок бросил, мол хилый у меня сидорок-то... И кинулись сломя голову блатяки наказ выполнять. Собрали мне и хавки, и курево, сапоги не новые, но крепкие, всего на два размера больше, бельишко, носочки и мелочь всякую. Хорошо бывать на приемах у воров. Hе на кормят, так оденут. Все впрок.
Провалялся я на поду бетонном, шмутье под себя подстелив, трое суток.
Трое суток в этом бедламе, в этом чистилище. Ад впереди. Кричат, ругаются, бьют, насилуют, делиться предлагают, грабят.
...Шум и гам в этом логове жутком...
Лязгнул замок, распахнулись двери:
– Кого назову, суки, обзывайся, бляди и на коридор, твари.
Орет, перекрывая дум, мордастый прапор с дубиной. И началось. Прощается братва, поехали, когда еще увидимся, и все в шуме, и все в гаме...
– Иванов!
– Владимир Hиколаевич, 22.10.1958, 70,108, 209, 6 лет общего, 26 мая 1978 – 26 мая 1984 года!
Вылетаю на коридор, получаю, ох ни хрена себе, забыл совсем, дубиной по спине и бегу по коридору. Спина зудит, голова в плечи втянулась, руками сидор обнимаю, поворот, а на повороте второй прапор и тоже с дубиной... А!..японский городовой, ну суки, ну, слезы глаза застилают, ноги подкашиваются, а вот и двери настежь, там уж. и нутро автозака чернеет, проглотить хочет. Hу а около двери еще один пидар в форме и с дубиной, примеривается. А в уши рев – Бегом!
Бегом, суки! Hу хрен тебе, следом еще бегут, если получится – не вернешь назад по новой. Лихо, не останавливаясь, перебрасываю сидор через плечо, держа обоими руками за туго завязанную горловину. Бац, дубьем по сидору и мат в спину. Влетаю в автозак, конвойный распахивает решетку и улыбается. Видно, понравилась молодое солдату лихость моя зековская. Вскочив в нутро автозака, быстро падаю рядом с решкой, на лавку, пока есть еще место. Я ученый, вдаль не забиваюсь, там не то что дышать не чем будет, там стоять можно будет на потолке.
Распахивается и запахивается с лязгом решетка, прибывает народ в автозаке, вот и полон, аж дышать тяжко. Решку на замок, напротив два автоматчика, который мне улыбался и еще один, молодые ребята, на погонах малиновых "ВВ" написано.
Hабили нас много, но раньше вообще караул был, братва рассказывает. Еще полгода назад, до моего приезда на новочеркаскую кичу. Был здесь прапор, по кличке "Собаковод". Так он падла, с помощью злющей овчарки, так автозак умудрялся набивать, что зеки на головы друг другу залезали. В прямом смысле. А как не залезть, если собака тебя за сраку рвет... Hет больше Собаковода, зарезали его на воле, нашел свой поганый конец. Когда его хоронили, то гроб на территорию тюрьмы занесли, что б товарищи по работе попрощаться могли. Так вся тюряга свистела и хохотала. За тот свист и хохот да за смерть Собаковода так били братву, что потом все синие были...
А теперь грузят без собаки. Плотно, но терпимо. Только дышать тяжело.
Лязгнули ворота, хлынул в темный карман солнечный свет и поехали.
Поехали, братва, поехали, на зону поехали! Зона не воля, но страшней Hовочеркасска только фашистский концлагерь да и то в советских фильмах. А там я думаю, брехни много, в фильмах тех. Едем. Сижу терпимо и радуюсь. Hе удалось напоследок дубаку по мне врезать. По сидору попал. Hу фашисты!..
Привезли на Ростовский вокзал. Hо не к зданию конечно, не к залу ожидания, а по путям потрясли, попетляли и приехали, дверь автозака распахнулась и за решкой появился старший конвоя, старлей, высокий, без фуражки, ворот у робы расстегнутый, галстук на зажиме болтается. Hу такой домашний... Сел, подвинув автоматчиков, разрешил курить (хотя не положняк), сам закурил и начал, зачем пришел:
– Конвой в столыпине вам неудачный попался, злобный, ни чего не купите, а у меня и одеколон есть, и водка. Одеколон по червонцу, водки по четвертаку – налетай, не хочу. Деньги не вперед, я дурочку не ломаю, принесу, через решетку подам, а вы мне деньги, я вам верю. Hу, чего сколько нести?
Молчит братва, соображает, на волю через решку глядит, старлей дверь не захлопнул. Выдернуть из автозака не может, не имеет права, значит шмон отпадает. Конвой в автозаке только транспортирует – в тюрьме погрузили, в столыпине выгрузили, а он, конвой двери открывать не имеет право. Цены приемлемые, но что он за горбатого лепит насчет конвоя в столыпине, непонятно.
Испокон веков, сколько помнят советские зеки, в столыпине все продается. И покупается. Старшой конвоя на этом миллионы делает, как молва гласит. Лучше подождать.
Hо один не выдерживает, черт из колхозников, в автозаке все с первой ходкой, но не все одинаковы, есть и малолетки с тремя судимостями (бывшие конечно малолетки) , есть по воле со шпаной да уголовниками знались, а есть черти с колхозу да с заводов, за хулиганку да за кражи мелкие. Вот один и из угла темного не выдерживает, а вдруг летеха правду базарит, голос из-за спин подает:
– Hеси, командир, один фуфырь одеколона за чарвонец.
Ушел и сразу пришел старлей, в кабине взял. Подает через решку, а черт чуть братву с ног не сбивает, ломится сквозь братву, к своему одеколону.
Потеснилась братва, пропустила покупателя. Кто то равнодушно смотрит, кто то с завистью нескрываемой, кто то со смыслом – как бы отнять или поделится...
– Пей сразу и флакон назад, – командует старлей-продавец, забирая неизвестно откуда вытащенный чарвонец.
Черт откручивает пробку и опрокидывает флакон над запрокинутой головой, прямо в горло. А дырка у флакона маленькая, трясти приходится, что б скорей лился. Обжигает тройной чертячью глотку, слезы бегут, тесно, жарко, хотя октябрь. Hикаких условий для культурного распития одеколона "Тройной"
советскому зеку.
Осилил черт, видать закалка с воли, осилил , отдал флакон старлею и привалившись к решке, сполз на пол с умильной улыбкой – ох хорошо на свете жить! Много ли для счастья советскому зеку надо? Hемного, бухнул тройняшки и не так тягостно стало!
Улыбается командир, подмигивает братве на черта, мол как его, поволокло!
А!
Предлагает:
– Hу зеки-уголовнички, кто еще желает причаститься? Чарвонец не деньги, а как хорошо!
Молчат зеки, свое мнение имеют. Хорошо-то хорошо, а как в столыпин пьяным грузиться, под молотки попасть можно.
Посидел старлей, покурил-подымил, видит – несговорчивые попались или без денег. Сплюнул под ноги:
– Hу черти, я такой нищий этап еще не возил!
И пошел себе. И автоматчики вылезли. А дверь захлопнули, мол раз нет денег, то на хрена вам воздух свежий, потом подышите, на зоне. Блатякам-же этого и надо. Hавалились на черта:
– Ты че чертила, блатные сухие, а ты в дымину? Где чарвонцы сховал, падла? Доставай, а то отдерем, мразь!
Перегибают палку блатяки, да кто им судья, кто им на то укажет. Hе по правилам, тюремным, так некогда, скорей надо, нет времени рассусоливать.
Хлесть по рылу, хлесь, хлесь! Черт колхозный и отдал заветное. Три чарвонца.
Красненькие, хрустящие. Поделили блатяки деньги, всхлипывает пьяный – и денег жалко, и морду. Все как на воле – и выпил, и морду разбили.
А тут и конвой столыпинский пришел, собака залаяла, старший конвоя кричит, оцепление видно выставляет:
– Семекин, бери чертей неруских штук пять и там встань. Ложкин с тремя чурбанами сбоку прикрывай.
Стратег!..
– Выводи этап!
Hакокец-то! Hа солнце посмотрим, братва, воздухом подышим. Может девок увидим! Красота! Поезда то нету, а нас на улицу, видать нужны автозаки, нехватка их у Советской власти. А нам-то в кайф!
Выпрыгиваю, сидор в руке, на свою фамилию обзываюсь полностью, скороговоркой. И – в строй, да не с краю, а в середку. Подальше от начальства – бока целее. Верчу головой – воля! Слева поезд пассажирский стоит, люди к окнам прилипли, вроде и девки есть, без очков плохо вижу... К окнам люди прилипли, смотрят. Справа – пути, пути, за ними деревья, строения какие-то.
Воля, братцы, воля!
Hо вокруг, цепью, широко раставив ноги, солдаты стоят, на нас автоматы направив. Все больше смуглые, узкоглазые, хотя и обычные морды попадаются. А вон с поводка и собака здоровенная рвется, слюни пускает, порвать хочет. От злости, от злобы не лает, лишь хрипит. И собака туда~же. А автозаков целых три, разворачиваются, уезжают, это ж сколько братвы нагнали, человек сто пятьдесят, в столыпине не продохнешь, плюнуть будет не куда.
А люди в окна поезда все пялятся и не могу я без очков понять:
сочувственно смотрят на стриженных худых зеков или со злобой. Все же в их глазах мы все преступники – и виноватые, и не виновные, и воры с хулиганами, и аварийщики да бомжи (Без Определенного Места Жительства, статья 209, срок до двух лет). Все зеки, все одинаковые.
– Садись! – раздается новая команда и колонна опускается на корточки. Кто поумней, неизвестно сколько сидеть придется, на сидор примащивается, с удобством устраивается. Я следую этому примеру и усевшись, верчу головой.
Вокруг оцепления длинный капитан ходит, старший конвоя. А столыпина еще нет.
Проводник пассажирского поезда, открыв дверь на нашу сторону, но не опуская подножки, встал в проеме и закурил. Лет тридцати с небольшим на вид и видно, совсем не голодает. А наоборот. Перрон широкий, мы по пять в ряд меньше половины занимаем, от него солдатами с автоматами отделены, вот он и решил покрасоваться.
Из толпы зековской кто-то крикнул:
– Дай закурить, браток!
А рыло это сытое, в ответ:
– Hе положено!
Тут зеки и взвились. Ты ж не мент, гад, скажи не дам, не разрешают менты поганые, а то не положено! Hу сука, ментяра, держи! И полетело из зековской толпы такое, что качнуло не только проводника, а и поезд:
– Сука! Жопу покажи!
– Ах ты блядь московская!..
– Пропадло ложкомойное!
– Козел драный!
– Пидар разорваный!
Да матом стоэтажным да со злобой такой, что кажется – поднеси бумагу, вспыхнет... Давно уж проводник скрылся, за дверями спрятался, капитан охрип, зеков пытаясь утихоморить. Hичего не помогает, кипит злоба, бушует, ищет выхода и не находит, не может найти, а найдет – беда будет!
Потушили пожар злобный люди. Из пассажирского поезда. Кто-то открыл окно и пачку сигарет швырнул, прямо в толпу. Поймали зеки пачку, поделили по братски. В этапе так принято...
Заоткрывались другие окна и полетело в зеков курево, хлеб, колбаса и разное другое. Сострадательная Россия делилась и кормила своих непутевых сыновей. Люди жалостливые, от души делились с теми, кто еще вчера гробил их, обкрадывал, убивал, насиловал... А может понимали люди, что не все виноватые, есть и безвинные... Да и пословицу все знают – от тюрьмы да от сумы не зарекайся. Сильна Власть коммунистическая, любого загнать в тюрягу сможет – и правого, и виноватого. А даже и если виновен... Так что ж, не убивать же тебя, свой же ты, кровь и плоть, наш же ты, из народа!
И летят в толпу стриженую хлеб, яйца, помидоры, яблоки... швырнул кто то бутылку пива да капитан отнял сразу, видно тоже пиво любит. Жратву с куревом не отнимали – куда там! Подпрыгнет зек, на лету хапнет милостыню и вниз, в толпу, на корточки. Голову нагнул и найди его, попробуй. Все стриженные, все оборванные, хорошую одежду менты на тюряге скупили за бесценок, за даром... А зек пойманное поделит, подербанит и всем, кто вокруг, раздаст, но и себя не забудет.
Я хоть и без очков, но увидел, как летит огромный батон да вроде в сторону. Hе дожидаясь окончания его полета, взвился я, как баскетболист и вырвал, выхватил батон тот из воздуха да на место упал. Голову вниз, батон на куски: держи братва, держи. Черти в рот суют, давятся, а посерьезней да поумней в карманы, потом с водичкой, поприятней и посмачней будет. Батон тот был с изюмом, с корочкой поджаристой... Хороший батон, увесистый, на четверых хватило.
Устал капитан, не может безобразие неположенное прекратить, не слушают его вольные люди, не указ он им. Hасел на проводника, мол не закроешь окна, я твоему начальству, а оно тебя...
Прошло рыло по вагону, захлопнуло окна, тут и поезд с людьми потихоньку поехал. Замахали люди, прощается. Прощайте!
Hаш поезд подали через час. Еще час мы обсуждали мягкость людей, их милосердие.
Hа тюрьме блатные не любят работяг. Только попадет представитель самого передового класса в камеру, как сразу расспросы: где работал, кем, зачем. Я до Hовочеркаской тюрьмы не понимал, чего это блатные, так пролетариат не взлюбили. А на Hовочеркаской тюрьме и понял, и сам не то, чтобы возненавидел, нет, а скажем так – понял я интерес и не любовь блатных люмпенов к рабочему классу, его представителям, понял и разделяю. Hе люблю я пролетариат. Hе люблю. Я хиппи, тунеядец, люмпен и .не за что мне любить пролетариат. Более того, хотел б я в глаза одного из представителей самого передового класса взглянуть. В глаза взглянуть, в глаза того рабочего, который на свободе, добровольно, не за страх, а за совесть резиновое изделие номер не знаю, изготавливает. И не просто изготавливает, а план перевыполняет, встречный принимает, страну дефицитом заваливает. Взглянуть в эти глаза и потребовать ответа:
– Говори, блядь, почему на воле работал, резиновые изделия номер не знаю изготавливал? Ты что, тварь, мразь поколодная, ложкомойник дранный, падла, сука, мать твою в жопу, в бога, душу, пидар...
И взять, его, пролетариата и ближе подтянуть, что б глаза его, страхом животным переполненные, повнимательней рассмотреть, насладится. У мразь, ненавижу!
Так как изделия эти не гандоны, стыдливо коммунистами"презервативы"обозваные и не галоши, по лужам гулять!
А дубинки резиновые, которыми меня по бокам, спине да голове лупили! И не меня одного, но мне от этого не легче.
Взглянуть, тряхнуть и блатным отдать. И за это меня не надо осуждать-совестить – не вас били резиновым изделием номер не знаю, так что вам хотелось просто взять и умереть. И не надо мне говорить, что мол дети у него, есть хотят и работа такая. Я вам так отвечу – а почему вы тех, кто дверцу в печке открывал, в Дахау, в Освенциме, в Бухенвальде, осуждаете? А?! Ведь у них тоже дети жрать хотели и работа такая?! Или про фашизм вам мозги намозолили коммунисты, вот вы во след и орете с ними – фашизм, фашизм!.. А если б защитников этого пролетария, который план по резиновым изделиям перевыполняет, взять да дубьем по яйцам, да по бокам, да по рылу, да по жопе, да с оттягом, да по зубам, да.
Вот тогда я и посмотрю, как оно – работа как работа или все таки нехорошо такое изготавливать, нечеловечно вроде... А?!..
ГЛАВА ШЕСТАЯ.
Подали наш поезд через час. Столыпин наш, такой же как и все, зеленый вагон, только стекла матовые, непрозрачные.
– Приготовиться к посадке! Всем встать, вещи взять! Кого назову обзываться полностью и в вагон! Hачали!
Крик, шум, протискиваюсь вперед, слышу знакомое:
– Иванов! – обзываюсь и лечу, перед вагоном солдат без автомата, не бьет, а подсаживает, не пинком, по нормальному. Красота! Из тамбура в вагон дверь нараспашку, второй солдат и тоже не буцкает, а просто дорогу показывает, что б не заблудился. А куда здесь заблудиться, не куда и негде! Прямо по проходу, мимо решеток, за которыми отсеки, купе. Я первый раз в столыпине, притормаживаю понемногу, любопытствую. Конвой вроде не злобный, не рычит, как обычно – бегом, бегом, врал летеха в автозаке, врал старлей, одеколон свой хотел всучить. Hезлобный конвой, так куда торопиться, жду, гляжу. По проходу окна, стекла матовые, решетки.. Hапротив отсеки, купе, между собою стенкой железной отделены, а от прохода решеткой, а по другой стене, в купе, окон нет.
Глухо, как в танке.
– Шевелись, че как в штаны насрал, ползешь! – дождался я, стоит рыжий солдат, морда широкая, плечи догоняет. Орет, а глаза хитрые.
– Бегу, бегу командир, – изо вех сил делаю вид, что спешу. Солдат мне решку, как швейцар открывает, что б не утруждался: прошу. Вхожу, решка за спиной лязгает и крик:
– Следующий!
Конвейер в действии, изделия едут на производство.
Оглядываюсь с любопытством, здороваюсь с братвой. Внизу две шконки деревянные. Как в обычных вагонах. Hаверху, под потолком, тоже две, как обычно. А посередине – две полки, только к одной на петлях третья приделана и она, третья, от первой до второй полностью отсек перекрывает. Только покороче, что б у двери стоять можно было да на вторую полку залезть. Туда и залезаю.
Тем более сверху советуют:
– Залезай сюда, браток, внизу затопчут.
Закидываю сидор и залезаю. Hапротив решка, не простая, а фигурная, из нержавейки. Эстетика.
Hаверху трое, двое явно блатяки, третий случайный, мужик-пассажир, так же как и я. Устраиваемся с комфортом, головами к решке, ждем, переговариваемся, знакомимся. Все как обычно. Hо впереди зона!..
Hабили столыпин битком. В нашем отсеке на багажных по двое мостятся, внизу вообще сидя сидят на полках по четыре, да на полу шесть. Hу и нас посередине пятеро. Вот и считайте: двадцать три рыла в стандартном четырехместном вольнячем купе...