Текст книги "Не прячьтесь от дождя"
Автор книги: Владимир Солоухин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
Началась самая длинная и самая скучная часть нашей охоты. Первоначальная горячность прошла. Начинала сказываться усталость, первые признаки усталости, которые, конечно, проходят, забываются на длинном пути.
Если бы нам сказали сразу, что придется брести по снежной белизне двадцать пять километров до самого вечера, то, может быть, мы, кто знает, плюнули бы на все (уж бухгалтер-то во всяком случае плюнул бы!), но мы ничего не знали, кроме того, что нужно идти вперед.
Манечкин, как заправский следопыт, сообщил:
– Видите – снег на ходу хватал. Выдыхается. И розовая пена с губы. Дойдет.
– Дерсу Узала, – шутил о Манечкине начитанный директорский шофер.
Хорошо еще, что не упрекали меня за мои, в общем-то крайне неудачные, выстрелы. Манечкин, шедший впереди всех, радостно закричал:
– Ага, вот он… Лежал… Ничего… Мы его дожмем! Тут, брат, на терпении, кто кого перетерпит.
Под развесистой елкой розовая, в красных пятнах, лежка зверя. И тут он, лежа, хватал губами снег, отдыхал, минуту ли, пять ли минут – кто знает! Постепенно, с усталостью, мне становилось все жальче и жальче лося. Такой гордый, такой красивый, такой свободный – и в таком обреченном, унизительном положении. Обернулся бы, что ли! Бросился бы навстречу врагам. Конечно, мы бы его добили наверняка. И так, наверно, добьем. Лучше бы ему погибнуть в затуманенном яростном исступлении. Но значит, он исполнял какой-то лесной лосиный закон. Может быть, один из главных законов в лосиной жизни. Закон этот мудр. Он велит ему уходить все дальше и дальше.
Понял я также всю жуть, весь ужас медленной, уверенной погони. Своим чередом проходит зимний день. Небо заволокло ровной серенькой пеленой. Скоро начнет потихонечку смеркаться – велик ли день в декабре! К четырем часам пополудни опускается сумеречная темнота. А мы все идем и идем. Если бы мы бежали в порыве и азарте, давно бы выдохлись и прекратили погоню. Но мы не бежим. Мы – хитрее, опытнее, злее лося. Мы идем не торопясь, отдыхаем иногда на пеньках, счистив с них шапки снега, перекуриваем. Шофер либо Манечкин успевают рассказать какой-нибудь анекдот, после которого рассказчик хохочет, а остальные говорят многозначительно: «М-да, бывает! Кто только сочиняет эти анекдоты!»
Мы не торопимся, и в этом весь ужас для преследуемого зверя. Уже три раза ложился он отдыхать, и все короче расстояние между его остановками. Может быть, он надеется выиграть время до темноты? Напрасный труд. Завтра мы начнем погоню с вечернего места, и снова будет у нас в распоряжении целый зимний день. Снова ему идти и терять кровь. Впрочем, скорее всего, он сдохнет ночью. Да нет, почему же? Хватит и этого дня. Немножко поднажмем и догоним.
Пятый раз ложился лось отдыхать и прошел от четвертой лежки каких-нибудь полтора километра. Манечкин дал знак идти осторожнее и молча. Зверь близко. Может броситься из-за кустов в смертельном отчаянии, хоть на одном ненавистном ему двуногом враге отыграться всласть, распоров как железным плугом.
И правда, зверь начал ложиться через каждые сто шагов. Не успеет прилечь – шаги и голоса. Нужно снова подниматься на странно ослабевшие, чужие ноги и хотя бы ползком, хотя бы на брюхе уходить, уходить, уходить.
– Лежит! – шепнул нам наш вожак, хотя мы и сами увидели (дело было в редком сосновом лесу), что он лежит, завалившись на бок, изогнув тяжелую шею, смотрит на нас, и подходящих, и боящихся подходить.
– Истек! Давайте, ребята, – от сосны к сосне, веером. С сорока шагов, если подпустит, будем бить!
Мне хотелось поглядеть ему в глаза. Интересно, что я увидел бы в них: безысходную усталость и тоску, мольбу либо огненную, кровавую ненависть вместе с болью и злостью бессилия? Но лось смотрел не на меня, а на Манечкина. Может быть, инстинктивно чуял главного своего врага. Может быть, потому, что Манечкин был к нему шагов на пять ближе, чем остальные. Подойдя, как нам показалось, на сорок шагов, мы начали беспорядочно палить в лежащего зверя. После первого выстрела он встрепенулся, встал на колени, но снова рухнул, теперь уж на другой бок, мордой в нашу сторону.
С десяти шагов (помня охотничьи рассказы) мы для гарантии выстрелили еще по разу. Туша не дрогнула. Пытка, растянувшаяся для него на целый зимний день, кончилась. Теперь у него нигде ничего не болит.
Первым делом мы осмотрели старые раны – результат моей пальбы. Один комок свинца задел основание рога – отсюда и брызги, крупные, как зрелое вишенье. Вторым выстрелом я перебил ему заднюю ногу. Значит, двадцать пять километров он шел на трех ногах? Вероятно ли? Может ли выдержать такую пробежку какое-либо живое существо? Значит, может.
Манечкин, директор и шофер с ножами начали хлопотать около туши. Мы с бухгалтером, уставшие больше других, присели поодаль.
– Ничего попался воробушек, – приговаривали мясники. – Тридцать пудов, не меньше. А башка, башка-то – что твой овин!
– Телега, а не башка. Жалко, окровенилась вся, заскорузла.
– Отмоется, ни черта!
– Знаете что, друзья, а ведь мы напрасно с ним сейчас возиться будем.
– Как так?!
– Начинает темнеть. Ушли мы далеко и устали. Местность я узнаю. Это мы недалеко от Митрофановой сторожки. Значит, я предлагаю вырезать у него печенку и идти к Митрофану. Через час, много через полтора будем на месте, в тепле и за столом. Печенку изжарим, остальное найдется.
– А быка куда же? Оставить волкам?
– Какие тут волки. До завтра, может, обойдется. Завтра найдем лошадь, подберем. Сами посудите, не унести нам тридцать пудов на своих плечах. Волки не волки, а положение безвыходное. Печенка же парная – лучшее лакомство для усталого человека.
…В избушке у лесника Митрофана натоплено до духоты. Сам он не ложился еще спать – куском вара навощал дратву до прочной глянцевой черноты. С приходом гостей смахнул с лавки в фанерный ящик обрезки войлока, шильце, сапожный ножик и прочее. Задвинул ящик под лавку, туда же убрал низкий стульчик-кадушку с натянутой для сиденья сыромятной кожей. Видно было, что он рад гостям, гости для него – разнообразие в лесной жизни, кроме того, парная лосиная печень – повод выпить.
На шестке русской печи под таганом ярко разгорелась березовая лучина, смолевая еловая щепа.
Кромсая печенку на крупные бесформенные куски, Митрофан шмякал ее на огромную сковороду. После каждого нового куска раздавался треск, шип, шкворчание. Дым от горелого масла на мгновение обволакивал сковороду. Митрофан отстранял, отворачивал лицо, боясь едучего дыма, а еще больше масляных брызг.
Как предвкушали мы тысячу раз, пока брели через зимний день, эту вот драгоценную минуту, когда тепло и не нужно идти по целине, а на столе свежее жаркое из печени, и есть что выпить, и за столом добродушные веселые люди и незамысловатые их истории. Но ведь и обстановка и жизнь тут сами ясны и незамысловаты.
Манечкин (уж командовать, так до конца!) разлил по стаканам зеленую вонючую водку, добавив от души:
– Архангельский сучок, мать его так и разэдак. Ну да с морозу и с устатку все пройдет. Со счастливой охотой, удачей и добычей вас, дорогие охотнички! Выпьем, как говорится, на крови!
Странно, но ни счастья, ни удачи, ни малейшего удовлетворения я не услышал в себе при этих словах. Кажется, и другие тоже остались равнодушны. Да оно и понятно: смертельная усталость одолела нас.
Пили на голодные желудки. Удивительно ли, что со звериной жадностью набросились на горячую, дымящуюся еду. Ели торопливо: спеша насытиться. Обжигаясь куском, катали его во рту с боку на бок, гоняли взад-назад во рту воздух, чтобы остудить нестерпимо горячий кусок. И, как всегда бывает после длительного голодания, неожиданно быстро и безрадостно насытились.
Для аппетита выпили еще по стакану. Но еда шла все туже. Глаза наши посоловели, потеряли человеческую выразительность и блеск. Вилки двигались все медленнее, языки не ворочались, – казалось, мы засыпаем за столом.
Директор фабрики неожиданно громко рыгнул и, зажимая рот ладонью, побежал к двери.
– Не жевал, – пояснил нам Манечкин. – Глотал кусками. И вино, значит, не привилось. Сучок – он сучок и есть. – И вдруг сам начал потихоньку бледнеть, прислушиваясь к происходящему внутри себя и как бы ненароком отодвигая стул, освобождая себе дорогу.
Меня тоже начало мутить, и я вышел на воздух.
В мире стояла звездная, лунная, сказочная тишина. Лес был затоплен лунным светом, как водоросли – хрустальной аквариумной водой. На крыльцо избушки падала тень от огромной замшелой ели. Оттого что сам я стоял в тени, вселенная казалась еще голубее и ярче. А оттого что время от времени похрустывало в лесу, еще прозрачнее казалась подлунная тишина.
1964


КУВШИНКА
Она удивилась, что я приехал в Москву в неурочное время – в самый разгар лета, в середине моих студенческих каникул. Я сказал ей, что убежал из деревни из-за слишком хорошей, прямо-таки отличной погоды.
– Как же так? – еще больше удивилась она. – Обыкновенно убегают от дождя, от ненастья. Мне хотелось рассказать ей все по порядку. Но никакого порядка в моей растревоженной любовью душе не было. Видел ли я косогорчик, украшенный лиловыми звездочками диких гвоздичек, – мне казалось, что если бы она очутилась сейчас здесь, рядом со мной, то не было бы в моей жизни мгновения счастливей и лучше. Сидел ли я над тихим предвечерним омутком, с яркими желтыми кувшинками, – представлялось, что если бы и она тоже сидела здесь и молчала вместе со мной… Да нет, не может быть на земле такого счастья, такой огромной, такой великой радости, только разве в мечте или сказке.
К тому же установились теплые, тихие, осиянно-лунные ночи. В общем-то, когда видишь какую-нибудь великую красоту, хочется, чтобы рядом были другие люди, чтобы они тоже видели и наслаждались. Мне хотелось разделять мою радость, мои тихие одинокие ликования не просто с людьми, а с любимой девушкой. Я не мог больше один жить среди летней цветочной, лунной, ландышевой, прозрачно-речной, рассветно-росистой красоты. Я нисколько не преувеличивал и ничего не выдумывал, говоря ей, что сбежал в Москву от слишком хорошей погоды. В ненастье мне, наверное, было бы легче.
Я пытался нарисовать ей картину.
– Представляешь, кругом холмы. Они загораживают горизонт и даже половину неба. Я – в чаще. По краям на чистом небе вырисовываются травинки. Самой луны не видно за краем холма, но вся моя чаша полна лунным светом, волшебно-зеленоватой влагой. Представляешь?
Она кивала головой и говорила, что представляет.
– Или будешь купаться в омуте, поплывешь вдоль него, видишь – зеркало, чистейшее неподвижное зеркало. В нем, конечно, и синее небо, и белые как лебеди облака, и сосновый лесок… Но когда плывешь и смотришь вскользь – ничего этого не видно. Просто зеркало. Вместо рамки у него яркие листья и цветы кувшинок. Представляешь? И вот, когда плывешь, особенно сладко разрезать плечом именно такую неподвижную зеркальную гладь. Если бы рябь и волны – уже не то. На листьях и цветах кувшинок – синие стрекозы. А сначала, когда тихо подойдешь к омуту и заглянешь, раздвинув ветки ольхи, увидишь, как между водяными стеблями плавают красноперые рыбки. Представляешь? Если ж во время купанья пошарить под берегом, то обязательно вытащишь рака…
– И ты мог бы поймать мне живого рака?
– Неужели не мог бы? Сколько хочешь.
Когда я рассказывал, передо мной явственно возникали то безмолвные холмы, то зеркальный омут, то кипящая цветами и пчелами лесная поляна. Но больше всего в моих рассказах участвовала река. Может быть, потому что стояли летние жаркие дни, может быть, просто потому, что я больше всего люблю реки. Тихое зеркало омута, которое разбиваешь вдребезги, прыгнув вниз головой с травянистого ласкового бережка; хрустальная влага, которая струится вдоль тела, омывая и охлаждая каждую клеточку кожи; рыбий всплеск на вечерней заре; туманы, расползающиеся от реки на прибрежные луга; пряные запахи в зарослях крапивы, таволги и мяты, когда устроишься в укромном уголке, – и уж дрогнул и пошел вкось под широкий глянцевый лист красный с беленьким поплавок.
Река – особенный мир, с таинственной тенью под кустами, нависшими над водой, с веселым журчанием воды по камушкам, с луговыми цветами, смотрящимися в нее.
Все: и подлунные холмы, и темно-красные клеверные поля, и влажные лесные тропинки, и закатное пышное небо – весь окружающий меня мир казался мне прекрасным, и не было никакого изъяна в нем. Теперь, когда вдали от него я вдохновенно рассказывал и восторженно живописал, он казался мне еще прекраснее, еще сказочнее. Он виделся мне прекрасным до сладкого замирания в груди. Рассветные туманы представлялись – обязательно розовыми, плавающие среди водорослей рыбки – золотыми, с красными перьями, роса на травах – то крупный жемчуг, то бриллианты, вода – чистейший хрусталь, любая дорожка – в заповедную сказку.
Валерия – так звали девушку, от тоски по которой я сбежал из деревни в Москву, – слушала меня, мечтательно глядя перед собой, как будто нет в пяти шагах от глаз оклеенной обоями стены, а вот именно темно-розовые клевера да еще васильки в едва-едва зазолотевшей ржи. Неожиданно Валерия предложила:
– А почему бы мне не поехать и не посмотреть на все эти прелести природы? Я смогу найти в вашей деревне угол, чтобы жить? Сдают же, вероятно, дачникам?
– Дачников не бывает в нашей местности – слишком далеко от Москвы. Но… у тети Дуни или у тети Поли…
Из широкого шкафа друг за дружкой, как у фокусника, полетели на середину комнаты всевозможные платьишки, купальники, тапочки, косынки, сарафанишки. Пышная груда разноцветных тряпок каким-то чудом поместилась в небольшой чемоданчик. Валерия огляделась по сторонам, взяла чемоданчик в руки: «Я готова».
Я не мог опомниться от столь скоропостижного претворения сказки в жизнь. Валерия едет в наши места! Валерия будет купаться в Барском омуте! Валерию я увижу на фоне черных зубцов заречного леса либо на фоне седого от тяжелой росы, но и сиреневого от цветения трав предпокосного луга.
Я не мог, не успел еще опомниться от нахлынувшего счастья, а уж дальний рейсовый автобус увозил нас все дальше от Москвы. Я больше всего рассказывал Валерии о реке, – значит, и ее мысли теперь, естественно, все время возвращались к реке.
– Ты знаешь, – говорила она, усаживаясь поудобнее, поглубже в приоткинутое автобусное кресло, – я ведь пловчиха. Я очень люблю плавать. В этом году мне еще не приходилось. Теперь я надеюсь отвести душу.
– Ну… Я тоже люблю. Поплаваем.
– А ты сколько часов обычно держишься на воде? Я, например, уплываю в море на три-четыре часа. Однажды меня забрали пограничники, думали, что я собираюсь уплыть в Турцию. Вот чудаки, не правда ли? А однажды я заплыла на камни, едва выступающие из воды. Берега почти не было видно в дымке. Через камни во время шторма перекатывается вода. Теперь она стояла в камнях, как в тарелке. Ты представляешь, как ее прогрело южное солнце? Несколько крупных рыбин едва шевелились в перегретой воде. Я брала их в руки и выпускала в прохладное море: Оно, конечно, тоже было теплое, но по сравнению с этой водой… А берег едва виднелся. И это было очень здорово. А ты сколько часов обычно держишься на воде?
– Часов? Я не знаю, не пробовал. Прыгнешь в омут вниз головой, доплывешь до того берега, поплаваешь вдоль, сорвешь кувшинку…
– Но все же, пока доплывешь до того берега и обратно, проходит какое-то время? Полчаса или сорок минут?..
– Видишь ли, Валерия, ты, наверное, неправильно представляешь. У нас в деревне маленькая река, а не такая, чтобы плыть полчаса поперек или хотя бы туда-обратно.
– Но все же какая? Примерно с эту?
Мы проезжали по мосту через реку, которая могла бы считаться гигантской по сравнению с нашей. Правда, не было у этой реки ни таволги, ни кувшинок, ни ласковости. Черная, с масляными разводами, ядовитая, видимо, вода, в черных же, пропитавшихся маслом или, может быть, иными ядами берегах. Но ширина… Валерия спрашивала про ширину.
Я промолчал в ответ, тем более что грязная черная река промелькнула и тотчас осталась позади. Но Валерия правильно поняла мое молчание. Когда показалась на пути другая река, в пять или шесть раз полноводнее нашей, если взять нашу в самом широком месте, девушка воскликнула удивленно и вопросительно:
– Ну какая же? Я надеюсь, что она чуть-чуть побольше вот этого жалкого ручейка.
Я опять не ответил, и остальную часть пути Валерия уже не требовала от меня никаких сравнений. Она рассказывала о разных своих путешествиях. Но даже эти ее рассказы били теперь в одну точку. Точка была больная. Я теперь с ужасом думал, как я впервые подведу Валерию к нашей речке. От берега до берега метров десять. Когда я сильно оттолкнусь и нырну вниз головой, то, если загрести под водой два или три раза и вынырнуть поотложе, как раз окажешься около осоки того, уж противоположного берега. А она спрашивает, сколько времени нужно плыть туда и обратно. Полчаса или минут сорок? Четыре секунды – вот сколько нужно плыть. Ну правда, если вдоль омута, то пожалуй, наберется метров пятьдесят или шестьдесят. Разве недостаточно, чтобы хорошо освежиться и поплавать, разве обязательно уплывать от берега на три часа? Освежился и сиди себе на бережке, наблюдай за стрекозами, за верхоплавками. Хочешь, кидай верхоплавкам мух. Несколько мгновений муха барахтается, рябя и морщиня светлую неподвижную воду. Потом вдруг всплеск, мелькнул хвостик рыбешки, и снова успокаивается темноватая гладь. Разве неинтересно? При воспоминании мне опять начинала казаться уютной и милой наша речка, но тут я взглядывал на нее глазами моей спутницы («Я надеюсь, что она чуть-чуть побольше вот этого жалкого ручейка»), и красота вдруг потухала, меркла, как если бы выключали некий волшебный свет. Прекрасный прозрачный омут со свежими кувшинками превращался в илистое болотце, в лужу. Ну конечно, купаться там можно только одному человеку; если вдвоем, то сразу вместе. Иначе нужно ждать, когда осядет и протечет поднятая купаньем муть, когда снова просветлеет вода до той чистоты, чтобы стоять по шейку в воде и явственно видеть дно и ноги.
Ну ладно. Зато ей непременно понравится наша круча. Да, на кручу, пожалуй, главная моя надежда.
В одном месте, поперек течения речки, поднимается высокий, округлый холм. Речонка не из гордых, не из горных, не то чтобы пробить себе ущелье, смиренно повернула направо, огибая зеленую громаду холма. Однако правду говорят, что и капля камень долбит. Из года в год, особенно во время весенних паводков, речка подмывает подножие холма. Обнажились красная глина, пески и камушки. Дальше – больше, дальше – больше, поднялся над речкой причудливый песчано-глинистый обрыв, во всю высоту холма, словно отрезали ножом от огромного каравая.
Местами на обрыве зацепились сосенки, местами зашумела листвой ольха, местами по-прежнему чистый обнаженный песочек. Когда мы были мальчишками, не было для нас более интересного места, чем эта круча. По мягким песчаным осыпям, как бы текущим вниз между глинистых складок, мы спрыгивали гигантскими, захватывающими дух прыжками. Соревнование состояло в том, кто меньше потратит прыжков от верху до низу. Да и без соревнования, ради самого восторга полета, стоило снова и снова карабкаться наверх, к месту, откуда начинались наши прыжки. Так как круча действительно крута, то каждый прыжок получался и вдаль и вниз (более вниз, чем вдаль). После каждого приземления некоторое время плывешь вместе с песком, стронутым с места, а потом уж снова прыгаешь. То-то сладко!
Местами образовались вертикальные плотные стены. Здесь новый спорт, вроде уж альпинизм. Острыми палочками мы выковыривали в песке печурки, чтобы становиться ногами и было бы за что ухватиться. По печуркам взбирались все выше и выше, пока можно было взяться за обнаженные корни сосны, свисающие желтыми, длинными веревками. Потом уцепишься за дерн, за траву, за сосновый сучок и окажешься на мягком прохладном мху. Над кручей сосновый перелесочек. Играли над кручей и в партизан и в гражданскую войну, а позже я полюбил сюда ходить один. Выберешь местечко поукромней, сядешь и слушаешь, как ласково, успокаивая и утишая всякую боль и обиду, журчит, разговаривает у подножия кручи речная вода. В этом месте она бежит по камушкам, оттого и возникает ее прозрачная хрустальная песенка.
Стоит ли говорить, что, сидя там в одиночестве, я тотчас же умер бы от счастья, если бы рядом со мной могла сидеть и слушать невинное лепетание воды она, любимая моя москвичка Валерия. Так неужели именно она едет теперь со мной в автобусе и уже завтра, уже сегодня вечером мы можем вместе оказаться на кру…
– Ты знаешь, – беззаботно рассказывала между тем Валерия, – я однажды отдыхала по путевке в альпинистском лагере на Тянь-Шане. Ты не представляешь, какая это прелесть, какое чудо. Сначала нас учили простейшей технике: как подниматься по травяному склону, как преодолевать каменную осыпь, как залезать на скалы. Потом дело дошло до снегов.
– И высокие были эти… скалы и каменные осыпи?
– Очень высоко нас не пускали. Все больше мы паслись в пределах трех-четырех тысяч метров над уровнем… Но посмотришь вниз: грузовик на дороге не больше зеленого лягушонка. Внизу горная река, превратившаяся в серебряную ниточку. Но шум ее все равно наполняет окрестности. Бурные там реки, гремят камнями.
Передо мной возникла нарисованная Валерией картина гор, потом я перекинул взгляд на нашу бедную кручу, посмотрел на нее глазами Валерии, вобравшими уже в себя затуманенные просторы Тянь-Шаня, и окончательно и трезво понял, что на меня надвигается катастрофа.
Глаза Валерии стали как бы моими собственными глазами, и вот, на что бы я ни взглядывал этими новыми глазами, все тускнело, теряло живые краски, гасло, превращалось из очаровательного дремучего леса в захламленный, неприбранный перелесок, из былинного лада холмов в глинистые, истоптанные скотиной пригорки.
Но кувшинки-то, кувшинки-то должны все равно понравиться. Цветок есть цветок. К тому же на реке встречаются большие заросли кувшинок. В одном месте собирается до сорока, до пятидесяти, может быть, даже до ста желтых ярких цветков. Этакие желтые хороводы в десять – двадцать метров в длину и ширину.
Я вскользь упомянул о кувшинках, дожидаясь восторженного отношения к ним со стороны Валерии. И точно, она оживилась, и точно, начала восторженно вспоминать, но только не о желтых кувшинках, а о белых лилиях.
– Ты знаешь, однажды я плавала в лодке по-старому руслу какой-то реки на Украине. Заплыли в такое место, что плыть дальше было нельзя, кроме как по ковру из белых, душистых лилий. Представляешь? Мы плывем, за нами черный след, а вокруг белые, белые лилии. С желтеньким в середине. Это было как в сказке. Я в детстве часто представляла себя Дюймовочкой среди белых лилий. Так вот здесь я почувствовала себя в детской сказке. И от этого было еще красивей.
– Ну какие такие ковры, сколько шагов в длину или ширину?
Валерия рассмеялась.
– Ты ничего не представляешь. Я говорю тебе, что мы плыли, понимаешь, плыли, может быть, полчаса, может быть, час по бесконечным зарослям лилий.
Так померкли, погасли, словно трепетные огоньки, мои кувшинки, мои кувшиночьи хороводы (двадцать метров в длину), все, все гасло теперь, на что ни взглянешь.
За долгую дорогу о чем только ни поговоришь. Валерия похвасталась, что где-то в донских степях, под каким-то хутором Веселым (чтобы никогда ему не было весело!), она видела, как при ней колхозники наловили и отправили на аэродром восемьсот килограммов раков, почти тонну. Была телеграмма из Москвы: доставить к такому-то часу. Наверно, какой-нибудь правительственный заказ. Раки были, как омары, огромные, глазастые, с широкими длинными хвостами.
Мне представилось, как я из тинистого берега, сам перепачкавшись в тине, с трудом вытаскиваю ей из норы жалкого рачонка с оторванной клешней (ну пусть хоть и взрослого рака), и горькая обида неизвестно за что и на кого подкатилась к горлу.
Меркло и гасло все. Живописный плетень, опутанный вьюном и лиловыми колокольчиками, – всего лишь покосившийся плетень. И крапивы вокруг него больше, чем вьюна. Да еще горькие-прегорькие лопухи. Лава через речку, та, что для меня верх живописности, уюта, интимности, – всего-то лишь еловое бревно. Ну пусть белая тропинка извивается к ней среди зеленой травы, ну пусть ольховые деревья наклонились к поручню… Бревно – оно и есть бревно, если даже перекинешь его с бережка на бережок нашей шустренькой (да что в ней шустрого) речки.
Некоторое время я размышлял над тем, как бы расстроить всю эту неожиданную затею. Из человека счастливого тем, что Валерия едет в нашу деревню, я вдруг превратился в человека несчастного по той же самой причине. Но расстроить затею было никак нельзя. Разве что поссориться и разъехаться в разные стороны. Но тогда уж навсегда, безвозвратно. Я и вообще-то не мог бы никогда и ни с кем поссориться по искусственному заданию. Тем более с ней. Положение оказалось безвыходным.
Валерия как будто догадывалась о моем состоянии. Иногда она взглядывала на меня сбоку, и должно быть, усмехалась в душе моей растерянности, угрюмости, всему моему откровенно несчастному виду.
Между тем всему наступает конец, должна была окончиться и наша дорога. Последние километры мы ехали в грузовике стоя и держась за кабину.
Дорога подходит к нашей деревне с самой неинтересной стороны: ровное поле, справа вдали черная полоска леса, впереди изо ржи выглядывают какие-то кустики. Тем не менее я ревниво следил за лицом Валерии, стараясь угадать, как она смотрит на всю округу. Но угадать было ничего нельзя. Валерия откинула голову на ветру, прищурила глаза против ветра, да так и ехала.
В окончательно расстроенных чувствах, наспех, я помог Валерии определиться на квартиру к одинокой старушке тете Дарье, а сам скорей пошел домой. Не то чтобы соскучился по дому, но мне хотелось наконец остаться одному. И чтобы как можно позже начался позор, когда высокая, красивая, все повидавшая Валерия встанет на берегу нашей речки и насмешливо скажет: «Ну, показывай свою хваленую реку. Я надеюсь, речь шла не об этом жалком ручейке. А где же мы будем плавать?»
Расставаясь у тети Дарьи, я сказал, что не то мне нездоровится, не то устал с дороги. В общем, встретимся не раньше чем завтра. Валерия опять посмотрела на меня и ничего не сказала: завтра так завтра.
Втайне я надеялся, что, может быть, она одна успеет посмотреть наши окрестности, оценить всё их, теперь-то очевидное для меня убожество и, может быть, даже догадается тайком уехать, Я понимал, что это было бы ужасно. Но все остальное мне казалось хуже, ужаснее, тяжелее.
Остаток этого дня и весь другой день я постыдно прятался, избегал Валерии. Правда, я видел ее несколько раз издали. Однажды ее голубое платье мелькнуло далеко за рекой, во ржи, на тропинке в лесу; однажды она несла ведро воды от колодца. Кроме того, мне рассказал соседский мальчишка Шурка, что тети Дарьину дачницу они, мальчишки, видели у тети Дарьи в саду, она стояла на табуретке и обрывала вишенье.
Весь день я вроде бы делал какие-то свои дела, на самом же деле время шло как во сне. С наступлением сумерек воровато я вышел из сада на залог, воровато сбежал в овраг, по оврагу добрался до реки, а там холмы, мои укромные уголки, где и днем меня бы никто не нашел, не то что ночью, хотя бы и сияла луна.
Когда я остался один среди молчаливых холмов под темным, но все-таки прозрачным небом, привольно раскинувшись на спине, когда звезды заиграли надо мной, мне стало как-то спокойнее. На мгновение показалось даже, не придумал ли я все мои мучения и несчастье. Я почувствовал на время, что дни призрачны перед лицом этого звездного молчания. Но мысль о том, что Валерия все же поблизости, в деревне, и что все это, в сущности, нелепо, вновь обожгла меня, и меркли звезды.
Из-за бугра поднялась луна. Сначала показался темно-красный краешек раскаленного медного старинного пятака, потом выплыл и весь пятак, огромный, с припухшими от своей темно-красной раскаленности краями. Былинки на холме расчертили его так и сяк. Поднимаясь кверху в прохладное звездное небо, он все уменьшался, все бледнел, все прозрачнел – не то остывал, не то отстаивалась хлопьями горячечно-красная муть, – пока наконец окрестности не залило (неверно, что зеленоватым, неверно, что голубым, неверно, что желто-зеленым) непереводимым на язык земных цветов лунным светом. В полнейшем безмолвии покатился через огромное небо лунный диск, чудилась за его плавным полетом легчайшая, неземная музыка, родившаяся ниоткуда, кроме как из самой лунности.
Черная тень упала на мои глаза. Я мгновенно вскочил и увидел Валерию. Конечно, нарочно она загородила луну, чтобы сказаться, но оттого, что луна загораживалась ею, дрожало и лучилось вокруг нее сказочное сияние.
– Ну вот, я знала, что ты именно здесь. Как здоровье? А я провела чудесный день. Во-первых, рано утром я ходила купаться. Знаешь, там, где поворачивает река, а на горе сосновый лесочек. Это было непередаваемо. Ни одно морское купание не приносило мне столько свежести. А шла я до реки босиком по холодной росе. Потом я помогала тете Даше обрывать вишенье. Первый раз в жизни обрывала вишенье. Представляешь? Потом ходила за речку в луга, насобирала огромный букет полевых цветов. Такое разнообразие, а вместе с тем… такой именно… букет! Я видела, как растут и цветут дикие маки в Средней Азии. Это, конечно, потрясающе. Даже с самолета видны огненные пятна, как будто постелили к подножию гор ковры. Но такого разнообразия цветов, таких нежнейших оттенков я себе никогда не представляла.
Она уселась рядом со мной. Я смотрел на нее и думал, искренне она хвалит или поняла, что со мной происходит, и теперь из вежливости, из такта… как-никак студентка театрального института. Что ей стоит сыграть роль девушки, пришедшей в восторг от утреннего купания. Но ведь то, о чем она рассказывала, действительно прекрасно – и купание, и полевые цветы, и вишенье у тети Дарьи…
– А как ты узнала, что я здесь?
– Ты мне говорил про свои любимые места. Я была и на круче.
Ее голова давно уже лежала на моем плече, и мы молчали. Постепенно меня стал волновать какой-то как будто знакомый (как далекое воспоминание), несильный, но свежий запах. Я подумал, что, может быть, новые духи. Но нет, не похоже, а вместе с тем так близко и явственно.
– Ты мыла голову чем-то очень душистым?
– Что? Нет, я не мыла голову. А! Так это же, наверно, кувшинка.
Действительно, в ее тяжелых волосах спрятался золотой цветок.
– Я воткнула ее еще днем. Да так и забыла. А что, действительно пахнет?








