Текст книги "Не прячьтесь от дождя"
Автор книги: Владимир Солоухин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
– Не беспокойтесь, долетим, как на крыльях.
Скорость машин, потом, на большом шоссе, обгонявших нас, казалась вот именно космической. В моменты обгонов мне чудилось, что мы едем не вперед, а назад. Но нужно сказать по справедливости, что за все десять часов езды машина ни разу не остановилась, и мы доехали в конце концов, и я много раз вспоминал известную восточную мудрость: «Не бойся двигаться медленно, бойся стоять на месте».
Между тем мы проехали городок, пересекли в одном месте прекрасное, чистое от снега и льда шоссе и на окраине выбрались на ту самую дорогу на Гриднево, по которой решил прокатить меня Владимир Мефодиевич и которая, по его словам, прекрасна.
На первых же метрах этой прекрасной дороги наш фургон перекосило, передернуло, он резко и громко подпрыгнул. Конечно, не слышно из кабины, но мне почудилось, что я слышу, как подпрыгнули в кузове мраморные часы, а вместе с ними и чемодан с фарфоровыми блюдами, с хрусталем.
Владимир Мефодиевич болезненно поморщился и сбавил скорость почти до остановки. На его лице появилось недоуменное выражение.
– Сколько лет езжу, а этой ухабы не замечал!
Характер дороги был таков. В основе своей она была, по-видимому, каменной, но за зиму на ней наросло льда и укатанного снега слоем сантиметров до двадцати. Оно бы и ничего. Но по каким-то причинам и законам черный как уголь лед местами проносился, протаял, образовались как бы ячейки, а проще сказать, выбоины, попадая на которые, неизбежно должна была подпрыгивать наша машина.
Скорее всего дорога всю зиму была такой. Но, возя мешки с картошкой или коровьи туши, не думаешь, резко ли и высоко ли подпрыгивает сзади кузов. Поэтому в сознании Владимира Мефодиевича эта дорога жила как прекрасная и ровная. Собственноручно увязывая и перевязывая часы, он проникся их уязвимостью, хрупкостью, почувствовал их «запас прочности». Поэтому на первых же метрах дороги он и начал морщиться на каждом толчке.
Почти ощупью машина объехала две большие выбоины и понеслась было на все свои тридцать километров, как нас снова тряхнуло.
– Хорошая дорога была… – про себя, но извиняющимся тоном говорил Владимир Мефодиевич, – все время ездили. И на той неделе я ехал.
– Возвратиться пока не поздно и выехать на асфальт…
– Теперь чего уж. Дело заехано…
Да. Вот еще одно обстоятельство: дело заехано. Развернуться и проехать назад три километра, но зато избежать пятидесяти отвратительных километров, как-то получается против характера и против души. Дело заехано. Хорошо ли, плохо ли, надо продвигаться вперед.
– Там, на асфальте, тоже выбоины. Полно. Другой раз так подкинет! А скорость там – больше. Поэтому самая маленькая выбоина…
Владимир Мефодиевич теоретизировал, черная ледяная дорога ползла нам навстречу, стараясь судорожно подсовывать под колеса свои наиболее ровные места, я молчал и прислушивался к происходящему в кузове, а по сторонам дороги проплывали солнечные мартовские пейзажи, наша средняя, наша русская сторона.
– На той неделе ехал, замечательная дорога была. Ни разу и не тряхнуло. Едешь, как спишь.
Я посмотрел на Владимира Мефодиевича и увидел, что от напряжения у него на лбу выступили мелковатые капельки пота. Как и для меня, каждый толчок, каждый перекос кузова, каждая его подпрыжка отзывались для водителя болью, словно мы не в кузове везли хрупкие и драгоценные вещи, но словно было нечто хрупкое внутри нас самих и вот-вот оно разобьется.
– Дорога осталась прежней, – решил и я привнести свою долю теории. – На той неделе она была такой же плохой… Но, собственно, почему она плохая? Мы ведь не завязли, не сползли в кювет, мы едем по сухому твердому месту. Значит, можно сказать, что вы правы: дорога осталась такой же хорошей, какой она была на той неделе. Все дело в вашем отношении к этой дороге. И все дело в том – что везти. Для коровьей туши она просто великолепна, а для «Восхваления Гомера», ну, как бы это сказать… жестковата.
– Да, немножко я не учел… А как-то мы все время здесь ездим. Даже и стеклотару я возил – ничего.
– Стеклотара небось в специальных ящиках, с перегородками. Для каждой бутылки своя ячейка.
– Это уж конечно. Бывает, разобьется одна-другая. Без этого тоже нельзя.
– Вот и новая разница. Бутылки, которые бьются, – все одинаковы. А наши часы – большая редкость. И блюда тоже.
Так что боя быть не должно.
– Всю жизнь вожу, даже и не знал, что существуют такие предметы. Приходилось, ну… Шифоньер, ну диван-кровать один раз перевез. А ведь это что? Едешь, словно стакан с водой на голове везешь. Значит, я так понимаю: разные вещи, разные должны быть и дороги?
– Почему же? Дорога может быть одна, но только хорошая.
Машину снова тряхнуло.
– Давайте отдохнем, – взмолился Владимир Мефодиевич, – постоим. Не могу больше. Такие колдобины. И откуда они взялись? Все время ездим. Хорошая дорога была.
– У меня такая уж специальность.
– Какая специальность? – удивился Владимир Мефодиевич.
– Чтобы плохое казалось плохим, а хорошее хорошим. Настоящее – настоящим, а мнимое – мнимым…
Перед выездом на большую асфальтированную дорогу я решил подвести для интереса некоторые арифметические итоги.
– Значит, так. Если бы мы поехали сразу по шоссе, мы бы сделали?..
– Пятьдесят до города да еще двадцать до этого места, где мы сейчас выезжаем на асфальт.
– Семьдесят. Правильно я вас понял?
– Семьдесят.
– А здесь?
– От силы уж – сорок пять.
– А по времени?
– По времени… Сами видите, как мы ехали.
– Нет, если бы нормально. С коровьей тушей.
– Если нормально, как ни говорите, а минут двадцать выгадываем, а то и полчаса.
– Разве это выигрыш? Зачем же вы ездите по этой дороге, а не по хорошей, в объезд?
Владимир Мефодиевич не сразу нашелся, что ответить, но ответ его оказался, можно сказать, классическим для выражения характера русского человека.
– Ну как же, – убежденно ответил Владимир Мефодиевич, – все-таки попрямее.
Под колеса пошло стремиться ровное широкое полотно асфальта. Машина не прыгала больше, ее не брало на излом с угла на угол, не испытывало на удары и на растряску. Не требовалось больше ежеминутного скрежещущего переключения скоростей. На одной и той же третьей передаче наш фургон, равномерно вибрируя и дребезжа, шел, развивая скорость чуть ли не до пятидесяти километров. Когда мы оставались на шоссе одни, могло показаться, что мы мчимся с ужасной скоростью. Но когда с коротким рыканьем проносились мимо нас черные лаковые машины, то наш фургон останавливался и даже ехал назад. Но это не портило нашего настроения. Мы расслабились. Лоб у Владимира Мефодиевича обсох.
– А погодка-то, а? – заметил наконец он сияющий солнечный март по сторонам дороги. – Погодка-то разгулялась. Кр-расота…
1972


РАСПОРЯЖЕНИЕ
Это было ужасно. Двухлетняя девочка, наша дочка, наша Олечка – умирала. И только потому, что прошло с тех пор много времени, некоторые воспоминания о ее болезни вызывают вместо содрогания чуть ли не улыбку.
Ночью начался бред. Доктор – милая, приятная, но совсем растерявшаяся женщина, недоумевала: почему ангина, хотя бы и двухсторонняя, протекает столь тяжело.
– Позвоните Юваловой, – сказала она, перешагивая, может быть, через свое самолюбие, – терапевту здесь делать нечего. Это специальность – ухо, горло, нос.
– Но Ювалова ночью не поедет!
– Умоляйте. Поезжайте за ней на такси и сами же отвезете обратно. Ее зовут Наталия Дмитриевна.
Трубку долго не снимали, и во мне, пока я слушал длинные надсадные гудки, боролись два чувства. Если трубку не снимут совсем, не надо будет вести тяжелый ночной разговор. Но если ее не снимут, что же нам делать?
Возмущенно и бестолково, перебивая сам себя, я что-то долго говорил Наталии Дмитриевне. Меня слушали молча. И еще некоторое время молчали, когда я сказал все, что мог. Наконец тихий усталый голос ответил:
– Хорошо, приезжайте.
На безвременье между осенью и зимой Москва неприглядна и тосклива. Да еще ночью. Да еще если сознаешь, что двухлетняя девочка бредит и задыхается и температура у нее перевалила за сорок. И надо поймать такси, которые все почему-то идут «в парк». И ехать из Черемушек на Хорошевское шоссе.
Все-таки оказалось, было что делать и терапевту. На двухстороннюю ангину наслоилось двухстороннее же воспаление легких.
– Всю ночь будете давать ей кислород. Дежурная аптека в Серпуховке. Утром попробуем положить в больницу. Не скрою, с больницами сейчас очень трудно. Направление я выпишу, а потом вам придется похлопотать. Попробуйте через Константина Васильевича. У него по долгу службы – обширные связи.
К утру я определил для себя три точки, три телефона, трех человек, к которым придется обращаться за помощью: Константин Васильевич, Дмитрий Алексеевич, Алексей Иванович. Инстанции были одна другой авторитетнее, я бы и не осмелился никогда. Но если умирает дочка, и врачи не скрывают тяжелого положения, и, прощаясь, Ювалова сказала, что она – не бог, а я знаю, в каких случаях врачи говорят, что они не боги, то – был бы телефон – позвонишь и самому богу, а не только Дмитрию Алексеевичу.
Однако вопрос с больницей решился довольно быстро. Все-таки не Дмитрий Алексеевич и не Алексей Иванович, а именно Константин Васильевич и ответил мне через двадцать минут, что к четырем часам дня можно везти девочку… И он назвал крупную детскую больницу. И то хорошо. До четырех часов как-нибудь сообща дотянем. Хотя тянуть-то главную тяжесть приходилось не нам, взрослым, вполне беспомощным людям, а маленькому и слабенькому тельцу, борющемуся за свою жизнь и сгорающему в огне сразу двух жестоких болезней.
Моя помощь состояла в том, что я звонил по разным телефонам, но от этого не выздоравливают. Мать помогала лишь тем, что если девочка открывала глаза, и сознание ее прояснялось, и внешний мир обозначался, пусть туманным, но все-таки просветленным пятном, то всегда в этом пятне была и мать. И не могло никак быть иначе. Если бы пятно почему-либо опустело, девочка, может быть, не открыла бы глаз никогда.
Вот почему в приемном покое больницы мы были ошарашены и потрясены, когда нам сказали, что больную положат одну, а мать пусть идет домой. Наш жалкий лепет насчет человечности, особенностей характера ребенка и насчет «маматерапии», вычитанной в журнале «Здоровье», не произвел на бесстрастных людей в белых халатах никакого впечатления. Тогда я сказал, что скоро приду, чтобы до моего прихода Олю не уносили, и пошел искать правду.
Плоские деревянные диваны приемного покоя, двери с двух концов, не очень просторное помещение, где по ночам тянет сквознячком, а сам воздух пережарен на железных батареях парового отопления, бело-желтоватый колорит стен, кучки одежды, остающиеся после детей, уносимых куда-то в недоступные, безграничные сферы больницы, все это само по себе создавало тягостное, почти безысходное настроение, не говоря уж о хриплом прерывистом дыхании девочки.
Выйдя на улицу, я почувствовал облегчение. Но оно было мнимое. Предстояло возвратиться в тот же приемный покой, возвратиться как можно скорее, возвратиться с положительным результатом.
У заведующей отделением я, помнится, задержался недолго. Полнеющую молодую еще женщину с округлым приятным лицом легче было бы представить хозяйкой стола, накрытого по случаю дня рождения мужа или десятилетия свадьбы. Она бы и потчевала грибной икрой, и просила бы не наедаться закусками, потому что впереди еще телятина, и заварила бы крепкий чай, и запела бы «За окном черемуха колышется»; можно было бы пригласить ее танцевать, и танцевала бы она прилично, примерно, холодновато, стараясь не касаться партнера своим телом, хотя это и невозможно было бы при ее полноте, а в особенности – бюсте. Впрочем, неизвестно, как бы она танцевала.
Но теперь она была заведующая отделением, и от нее зависело, положат мою дочку в больницу одну или положат ее вместе с матерью. В ту минуту мне казалось, что от этой приятной женщины зависит, в сущности, жизнь Олечки. А может, так оно и было на самом деле.
Женщина поглядела на меня серыми большими глазами. Я не вообразился ей в другой обстановке, где графинчики на белой скатерти и крутится пластинка с медленным танцем. Она сказала, что существует распоряжение министерства, которое никто не имеет права нарушать.
– А если главврач больницы?
– Никто, вы понимаете русский язык? Никто не имеет права нарушать приказ министра.
Я ушел от нее озадаченным. Мысль моя не хотела примириться с тем, что так-таки и нельзя ничего сделать. Не может быть, чтоб нельзя! Не было отдано еще ни одного распоряжения, ни в какие времена, ни в какой стране, которое ни разу не нарушалось.
Но сразу к главврачу я не пошел.
Одно дело, если приду я – частное лицо, а другое дело, если попросит учреждение, организация, притом какая-нибудь такая организация, которой никак нельзя отказать.
Редактор влиятельной газеты оказался на месте, и я изложил ему по телефону суть дела.
– Хорошо. Только скажи мне телефон главного врача, чтобы не искать. Ну и как зовут. А потом позвони через десять минут.
За десять минут я успел купить три килограмма бананов, надеясь вернуться в приемный покой не только с хорошей вестью, но и с гостинцами. Ведь если жена моя ляжет вместе с дочкой, все равно прядется носить передачи. Теперь сразу будут бананы.
Десять минут прошло, и я снова соединился с редактором.
– Главврач не снимает трубку. Давай сделаем так. Ты сиди у него в приемной. Как только он войдет к себе в кабинет, ты сообщишь мне. Я сразу буду звонить. Тогда он никуда от нас не денется.
Рабочий день между тем шел к концу. В приемной главврача не было уже секретарши. На столе стояли беспризорные телефоны, и никто не мог сказать, вернется ли в свой кабинет главврач.
Пластмассовое пресс-папье, рассыпанные скрепки и кожура от мандарина, забытая секретаршей на уголке стола, излучали тоску и могли бы совсем доканать меня, если бы пришлось дожидаться дольше. Но, посидев в тишине, я стал различать, что из кабинета главврача доносятся приглушенные кожаной дверью голоса. Я подошел к этой черной двери и прислушался. Сомнений быть не могло, в кабинете находились и говорили люди.
Скорее набрал я номер редактора влиятельной газеты.
– Зверь в берлоге. Звоните!
Секунд через двадцать оглушительно зазвонил телефон передо мной, на столе секретарши. Поколебавшись, я поднял трубку.
– Станислав Сергеевич? – спросил редактор важным баском, добросовестно выполняя мою просьбу.
– Сию минуту, – пискляво ответил я, подражая голосу неведомой мне секретарши.
Ответить-то я ответил, но что мне теперь оставалось делать? Решительно открыл я высокую черную дверь, увидел главврача за своим большим столом, еще двух мужчин, разговаривающих с ним, и, не дав им опомниться, четко произнес:
– Извините. Я случайно оказался в приемной. Вас просят взять трубку.
Закрыл дверь и опрометью бросился с третьего этажа. Из уличной будки стал нетерпеливо звонить редактору. Тотчас послышались длинные гудки. Значит разговор его с главврачом был коротким.
– Старик, ничего не выходит. Он говорит, что есть приказ министра и нарушать его никто не имеет права. Приказ отдан недавно, свеженький, поэтому действует во всю силу.
Мне здесь хлопотать – одна надсада, а каково им дожидаться меня в приемном покое? И с чем же я к ним приду, с тремя килограммами бананов?! Нет, борьба – есть борьба. И она не кончена. Схватив такси, я помчался в редакцию. Там, на телефонном столике в кабинете главного редактора, стоит телефонный аппарат, по виду самый неказистый и старомодный. Редко снимает трубку с этого аппарата главный редактор, редко звонит и сам аппарат. Но если нужно, но если важное дело…
– Ты сам знаешь, – без особой радости встретил меня редактор, – это ведь для особых случаев, если важно…
– Что может быть важнее человеческой жизни?
– Хорошо, я дам тебе номер министра, но звонить будешь сам.
Полистав небольшую красную книжицу, он сообщил мне четырехзначный номер, и я без колебаний его набрал.
Усталый низкий голос послышался в трубке. Я представился. Я рассказал, в чем дело, затратив на рассказ минимальное количество слов и придав им максимум выразительности.
– Да, был такой приказ. Он мотивирован и обоснован. Вы просто не знаете положения вещей! Да, это был мой приказ. Но поскольку он мой, я в первую очередь не могу его нарушить.
Пакет с бананами прорвался в двух местах, и держать его стало неудобно и трудно. Бананы грозили рассыпаться. Мне хотелось выбросить их в урну или встать бы на углу улицы и начать расстреливать ими прохожих. Или встать бы в дверях главврача и… Но ни прохожие, ни главврач не виноваты. Не виноват даже министр. Приказ мотивирован и обоснован.
До меня дошел вдруг весь ужас положения. Из-за этих хлопот я подверг девочку дополнительному риску. Уже два часа она лежала бы в больнице. Вокруг нее хлопотали бы врачи. И вот я возвращаюсь ни с чем. И в ответ на огонек надежды в глазах жены я протяну ей прорвавшийся во многих местах пакет с бананами.
Чем ближе я подходил к приемному покою, тем тяжелее становились мои ноги. Не хотелось туда, к несчастью, к страданию, тем более, что я не знал, что произошло там за два часа. А могло ведь произойти.
Окинув взглядом совсем пустое приемное отделение, я похолодел. Не было ни одной души в этих бело-желтоватых стенах. Ни узелков с детской одеждой, ни какой-нибудь тетечки в халате, у которой можно спросить, справиться, разузнать.
Мое воображение завертелось вокруг возможных вариантов исчезновения дочери и жены, и были эти варианты один хуже другого.
Но в это время из противоположных дверей, из тех, в которые уводят и уносят больных детишек в недоступные, поглощающие сферы больницы, вышла женщина, ведя за руку выздоровевшего мальчика. Лицо ее вспомнилось мне, она сидела здесь (ждала, значит, выписки сына) еще до того, как я ударился в хлопоты.
– А где?.. Вы не знаете… такая, очень больная девочка?
– Положили их час назад.
– Двоих?
– Обеих и положили.
– Кто же осмелился это сделать?! Приказ министра…
– Нянечка в шлепанцах пришла да и увела с собой.
Тут появилась и нянечка с узелком в руках. Протянула одежду мне.
– Ваши, что ли?
– Наши, наши, да где же они?
– В хорошем блоке лежат. Одни. Никто не мешает. Нянечка была пожилая, худощавая. Такую за гостевым столом и не представишь себе. Когда гости пируют, такие все больше на кухне или в другой комнате детей забавляют, чтобы гостям не мешали. Можно вообразить ее, пожалуй, в очереди в магазине, лифтершей в подъезде; а вернее всего, она здесь на самом своем исконном месте.
– Как же вы так? Министерство и то не могло. Редактор газеты… по «вертушке»…
– Не знаю я ваших вертушек.
– Но кто-нибудь вам сказал?
– И говорить нечего. Нешто я не вижу, что девочку класть надо.
– С матерью-то кто разрешил?
– Нешто я не вижу, что ей с матерью лучше будет. Вылечим твою дочку, ступай домой. Принеси завтра соку какого ни на есть да малинового варенья.
Я уходил со спокойной душой и уверенностью, что дочку действительно вылечат.
Уже на улице я обнаружил в своих руках, кроме узелка с одеждой, и надоевшие мне бананы, которые надо бы отдать нянечке, что ли… А еще я забыл спросить, как ее зовут. Потом, когда дело пошло на поправку, я и вовсе забыл про нянечку. Так и не знаю до сих пор, кто она была: Екатерина Ивановна, Агриппина Николаевна, Фенечка, Паша, тетя Поля, Дуняша, Аннушка…
1972


ТРОСТЬ
Было время, когда Алексей, повинуясь какому-то внутреннему капризу, очередному влечению, накатившему на него, носил трости.
Было время, когда все мужчины ходили с тростями, но люди, родившиеся чуть позже, начиная с двадцатых годов, этого, конечно, не помнят. Читают об этом, видят на старых фотографиях, в кинофильмах, воспроизводящих старые времена. Они знают из книг, что Бальзак «…заказывает трость, толстую, как дубина, усеивает ее бирюзой и распространяет о ней самые нелепые слухи: например, что в набалдашник ее вделан портрет великосветской дамы, его возлюбленной, изображенной в костюме Евы. Когда он с этой палицей Геркулеса, которая влетела ему в семьсот франков, входит в ложу в Итальянской опере, вся публика смотрит на него как зачарованная, а мадам де Жирарден вдохновляется идеей создать роман под названием „Трость господина Бальзака“».
Одни знают из многочисленных свидетельств, что Пушкин носил десятифунтовую трость (четыре килограмма) для того, чтобы развивать крепость в правой руке. Эта крепость ему нужна была для меткой стрельбы из пистолета. По другим свидетельствам, трость Пушкина весила двадцать фунтов.
Они помнят из прекрасного романа трость с набалдашником в виде головы черного пуделя, которую изящно носил (часто под мышкой) явившийся на Патриарших прудах великий мессир.
Но не только оригиналы, вот именно все в прошлые времена носили трости, исключая военных, разумеется, да рабочий, мастеровой люд. Но и то можно представить, как заводской мастер, машинист паровоза, столяр-краснодеревщик, тульский оружейник или московский чеканщик по серебру, кончив работу и переодевшись, выходит на улицу с тростью. Это было так же естественно, как то, что мы все по мере возможности носим галстуки.
Был обычай, были, значит, и трости, сейчас трудно и вообразить все их разнообразие, всю их разнообразную красоту. Из черного и розового дерева, с набалдашниками из слоновой кости, из серебра, из серебра с эмалью, из хрусталя, из янтаря, из кораллов, из малахита, из яшмы… Набалдашники в виде собачьих голов, женских торсов, шаров, змей, набалдашники прямые, и загнутые клюшками, набалдашники с монограммами, вензелями, художественной резьбой, на любой вкус и за любую цену. Трости были обыкновенны, бесчисленны, но не стандартны и колебались в своем разнообразии от дешевых поделок до подлинных произведений искусства.
Все условно. Этот обычай мог бы и вернуться, и мы не увидели бы ничего странного в мужчинах, играющих на ходу тростью, или зажимающих трость под мышку, если надо освободить руки, или вешающих трость на левую руку, если набалдашник загнут.
Во всяком случае, когда Алексею плеснуло в голову и он стал носить трость, то, как помнится, никого это особенно не удивило. Только спрашивали друзья, не заболела ли у него нога, да еще люди старались иногда уступить место в метро или троллейбусе, так что приходилось упорно отказываться, убеждать, что он вовсе не инвалид.
Но где взять в наше время трость? Там же, где и любую старинную вещь, в антикварном магазине. Когда пришла фантазия и когда внимание Алексея нацелилось на этот предмет, то в первое же посещение антикварного магазина он обнаружил в углу три старинные трости с разными набалдашниками. Сколько лет жил на свете, сколько раз (как в своеобразный музей) заходил в магазин со стариной, но никогда глаз не задерживался на тростях. Теперь же странным показалось, как можно было зайти в магазин и не увидеть в углу старинные трости!
Первая трость, которая у него появилась, была проста и удобна. Костяная ручка ее легко и изящно изгибалась под прямым углом. Некоторое время он ходил с этой тростью, пока не увидел другую, более тяжелую и эффектную. Ее набалдашник представлял собой довольно объемистый шар с вырезанными на его поверхности семью черепахами. Потом он уж сосчитал, что их семь. Сначала казалось, что шар усеян множеством друг за дружку зацепившихся, образующих резной орнамент черепах. Их даже было нелегко сосчитать, несмотря на немногочисленность. Сосчитанные приходилось загораживать пальцами, чтобы считать остальные. Без этого приема они все путались, переходили одна в другую по мере поворачивания шара, а потому-то и производили впечатление множества. Продавщица уверяла Алексея, что это старинная японская работа.
Больше других Алексей любил трость с набалдашником (из слоновой же кости) в виде лапы орла, держащей в своих когтях гладкий костяной шар. Один коготок, правда, был утрачен, скололся когда-нибудь при падении трости, но место это удачно зашлифовали, руку это место не раздражало и общего вида набалдашника не портило.
С этой тростью он однажды приехал в Ленинград. И был приглашен в дом одинокой молодой и красивой женщины, где должны были собраться поэты, артисты, журналисты, художники. Пришли человек пятнадцать, и все мужчины, так что хозяйка блистала и светила всем одна без соперниц, Впрочем, при ее обаянии далеко не каждая женщина помешала бы ей блистать и светить.
Ведение стола Любовь Владимировна взяла в свои руки. Никакого тамады не понадобилось. Она расшевелила всех, заставляла кого читать стихи, кого петь под гитару, кого произносить тосты. При всем том бутылки пустели, все начали понемножку хмелеть, в том числе и хозяйка. Не исключено, что она делала вид, будто хмелеет, а на самом деле пила осторожно и осмотрительно – единственная женщина, к которой тянулось вольно или невольно пятнадцать пар вольно или невольно пристрастных глаз. Но, как осторожно ни пей, как ни отпивай только верхний глоточек из бокала, все же за вечер наберется, и Любовь Владимировна оказалась тоже под легким хмельком, когда лицо горит, глаза блестят возбужденнее, чем обычно, слова сами складываются в интересные, остроумные фразы и вообще жизнь прекрасна!
Для Алексея это была не первая встреча с Любовью Владимировной. Впервые он встретился с ней около года тому назад за каким-то общим столом после какого-то поэтического вечера. Она, приглашенная кем-то на этот вечер (а потом и за стол), оказалась, как говорили раньше, его vis-a-vis. Тоже чокались, и говорили, и читали стихи, и протянулась, между прочим, невидимая ниточка, легла некая маленькая сладостная тайна после перехваченных, а потом и откровенно задержавшихся друг на друге взглядов.
Этому «визуальному блуду», как выражается один знакомый Алексея, подвержено гораздо больше людей, чем можно было бы думать. Если банкет и вообще большое застолье, то какие верные пары ни собрались, все равно поверх салатов с майонезом, соленых помидоров и бараньей запеченной ноги на протяжении вечера возникнет несколько маленьких «визуальных» романов, которые, конечно, так и остаются в той же, в общем-то, безобидной застольной стадии.
Но все же несколько дней еще не выветривается из души сладковатое воспоминание, светлинка, золотая блестка в сером и бездушном песке.
Второй раз он встретился с Любовью Владимировной случайно на Невском и проводил ее от Книжной лавки писателей до улицы Герцена.
Он не мог сказать, что возникшее между ними «поле взаимного тяготения» усилилось во время этой прогулки. Напротив, Любовь Владимировна смотрела на него спокойными серыми глазами, в которых только иногда, на неуловимое мгновение, проскальзывал солнечный зайчик, словно срабатывала шторка фотокамеры с выдержкой в сотую или двухсотую долю секунды. С той разницей, что шторка открывается, дабы пропустить внешний свет внутрь камеры, а здесь спокойствие глаз нарушалось, дабы обдать Алексея внутренним, в глубине души горящим огнем.
Тем не менее Любовь Владимировна сказала, когда прощались, свой телефон и разрешила звонить, если судьба снова приведет Алексея в Ленинград.
Как видим, ничего не произошло, не случилось. Но в мелькании дней, недель, в мелькании дел, разговоров с людьми, поездок, прочитанных книг жило в Алексее все время ощущение возможности позвонить и встретиться.
Однако получилось так, что первой позвонила она, оказавшись в Москве в однодневной командировке. Попросила, чтобы Алексей свозил ее в Коломенское. После экскурсии пообедали у нее в гостиничном ресторане, и, когда зашли на пять минут в номер, разыгралась безмолвная выразительная сценка. Ведь до «Стрелы» оставалось еще часов пять. Она сказала ни с того ни с сего, но так впопад, что оба они рассмеялись:
– Нет. Приезжай в Ленинград. А сейчас у меня еще кое-какие дела, да и вообще… не люблю комкать.
В Ленинграде (месяцев через пять) он получил разрешение прийти к ней в гости и помчался, нагрузившись пакетами в «елисеевском» магазине. Но за день (а он позвонил ей утром) многое изменилось. Ее пригласили в гости, причем не идти она не могла. Правда, было предложено Алексею сопровождать ее, тем более что «много будет общих знакомых». В гости они пришли вместе, и это само по себе объединяло и сближало их. Алексею было приятно и немножко гордо, что вот они пришли вместе, словно влюбленная пара, как близкие люди, как друзья. Один поднабравшийся к концу вечера поэт даже принялся, горячась (и, надо полагать, ревнуя), наскакивать на него и кричал в тоне ссоры:
– Думаешь мы не видим, что ты который раз в Ленинград к Любке приезжаешь?
– Во-первых, я никакой Любки не знаю, – ответил Алексей. – Что же касается Любови Владимировны, то я был бы счастлив приезжать к ней. Но, увы, до сих пор, уж вы поверьте, я приезжал просто в Ленинград по разным делам.
Любовь Владимировна слышала перепалку, настроение было перебито, и Алексей понял (единственно по холодному излучению), что приглашение на сегодня отменяется. Да и время было за полночь. Все устали, все разъехались по домам.
Так он жил с ощущением, что можно позвонить и прийти к Любови Владимировне и что когда-нибудь это все исполнится. Но в Ленинград попадаешь не каждый день, а чтобы бросить все и мчаться очертя голову только к ней, к одной к ней… Ну что же, такого состояния у него, прямо скажем, пока что не было.
Но вот однажды затосковалось. Захлестнуло и повлекло. Словно передалось что-то телепатически. Что же могло передаться, кроме встречного желания увидеться? Неожиданно, не имея билета, Алексей ринулся на вокзал, за час до отхода поезда получил место в вагоне, а когда проснулся, то мимо окон проплывали уж серые, насупившиеся в темноватом ноябрьском утре дома Ленинграда.
– Ах, как мне хотелось, чтобы вы приехали! – выдохнула Любовь Владимировна в трубку. – Хотелось, хотелось. И вот вы здесь. Прекрасно совпало. Приходите сегодня же. У меня соберутся гости. Интересные люди… Но вы не на один день? – В голосе ее Алексей услышал испуг. – До понедельника я беру вас в плен. Три дня. Не отказывайтесь.
Так-то вот он оказался в гостях у Любови Владимировны. Когда познакомились, Алексей не носил еще трости, а потом стал носить. На этот раз он взял с собой любимую трость с набалдашником в виде орлиной лапы, сжимающей в когтях костяной шар. В маленькой прихожей, уже завешанной демисезонами, хозяйка, вышедшая из шумной столовой его встретить, не обратила внимания на трость, и он скромно поставил ее в угол.
Ярко освещенная комната, где стоял стол, гомонила многими одновременными голосами, звякала ножами и вилками. После промозглого, особенной въедливости ленинградского ноябрьского ветра, после противной стужи на грани между дождем и мокрым снегом (а он назябся на стоянке такси, проторчав там около сорока минут) теплая квартира, да еще с едой на столе, да еще с рюмкой коньяка, показалась Алексею раем, из которого и не выходить бы на мерзкий холод.








