Текст книги "Не прячьтесь от дождя"
Автор книги: Владимир Солоухин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)

HOMO SAPIENS
Накануне мы осматривали Джейранью степь. Никаких джейранов там теперь нет, затем что их давно истребили (а носились когда-то чуткие, шарахающиеся стада), овец же не было по времени года: в апреле они пасутся в других местах. От безлюдья и от всякого беззверья выглядела Джейранья степь фантастично и жутковато, чему способствовали причудливые холмы, окаймляющие ее, и косое, скользящее освещение: закатные лучи светили так, что вокруг нас господствовали только два цвета: черный и красный. Снимать фильм, в котором действие происходит на другой, неведомой нам планете, следовало бы приехать сюда.
Название «степь» меньше всего подходило к этой местности. Холмы и долины создавали впечатление вот именно лунного пейзажа. Каждый камень, каждый бугорок с одной стороны держали на себе кусочек огненного заката, а с другой стороны отбрасывали длинную черную тень. И не было под ногами ни травинки и ни кустика, голая темно-коричневая земля. Говорят, скоро зазеленеет эта степь и станет на короткое время изумрудной. Может быть, может быть. Но, зазеленев, она не производила бы уже такого торжественно-мрачного и космического впечатления.
Джейранов нет, овец нет и людей, кроме нас, случайно заехавших сюда, тоже нет. Издали, осевшая на один бок (яма под колесом), в красных косых лучах, наша машина показалась мне, по чужеродности с окружающей землей, космическим аппаратом, на котором мы сюда прилетели.
Прилетели на планету, а кругом пустота. Впрочем, эту степь, как прообраз неведомой планеты, можно было бы еще пережить. Но что, если она прообраз собственной нашей будущей земли? Коль скоро исчезли джейраны, почему бы не исчезнуть со временем и другой земной живности: лебедям и волкам, слонам и барсам, орлам и лисам, ястребам и журавлям?
С одним человеком мы шли однажды по земле. У человека было ружье. Вдруг с дерева вспорхнула шумная птица. Мой спутник проворно выстрелил, птица, мягко, но громко шлепнувшись, упала на землю.
– Зачем она тебе?
– Ни зачем.
– Зачем ты ее убил?
– А чего она летает?
Через некоторое время на дереве мы увидели белку. Не успел я ничего сделать, как ружье снова выстрелило. Зверек запрокинулся на ветке и, некоторое время покачавшись на одной лапке, полетел вниз.
– Зачем ты ее убил?
– А чего она бегает?
Нет не устоять природе перед человеком, со стреляющим орудием прогресса в руках.
Прогресс свойствен только человеку. У зверей и растений никакого прогресса нет. У них, в лучшем случае, – эволюция. Получается, что животный и растительный мир нашей планеты – это как бы неподвижные берега, в которых несется бурный и мутный поток человечества. Поток размывает и частично уничтожает берега. Вот, как видим, исчезли стада джейранов.
Мой коллега и гостеприимный хозяин, заметив, какое мрачное, пусть и торжественное, впечатление произвела на меня степь, словно бы извиняясь, заговорил:
– Да, этот уголок нашей республики мрачноват. Но мы здесь граничим с Арменией. До Севана каких-нибудь два часа езды. Дорога пролегает красивым Дилижанским ущельем. Поедем-ка завтра на Севан. Кроме прочего, там знаменитая севанская форель, душистый пар, нежное, розовое мясо.
И вот мы едем по Дилижанскому ущелью. Вчерашние шашлыки и вареная жирная баранина напоминают о себе приступами жажды. Мы останавливаемся, по круглым крупным камням подходим к светлой, стремительно мчащейся воде, намереваемся пить горстями, но шофер подает стакан. Неправда, что вода из горсти вкуснее. Воду надо пить из стекла.
Второй раз мы пьем из родника, оборудованного, заключенного в трубу. Здесь уж мы не одни. Всякая машина, всякий прохожий останавливается, чтобы постоять у воды, попить, взять с собой.
Едем дальше, и я размышляю о гостеприимстве, которым мне теперь приходится пользоваться. Система его ясна. Мой коллега и друг позвонил в райисполком этого отдаленного от столицы республики окраинного района и попросил разрешения привезти гостя.
Гостеприимство осуществляет теперь «район». Председатель райисполкома лично распоряжается, а иногда и ездит вместе с нами.
Это все хорошо. Но я стараюсь представить, насколько применима эта система к нашей какой-нибудь Владимирской, Вологодской, Рязанской области. Ну, положим, позвоню я в район и скажу, что приеду с азербайджанским (грузинским, украинским, таджикским) писателем. Что же, поможет мне председатель райисполкома? Где он возьмет овцу, чтобы приготовить из нее душистое, вкусное блюдо? И кто ему это блюдо приготовит?
Недостаточно ясно и распределение материальной ответственности. Не думаю, что коллега мой, у которого я теперь в гостях, сам покупает этих овец, этих кур и эти напитки. Сегодня, например, к нам присоединился почтенный, седовласый человек, много лет работавший председателем колхоза, герой, персональный пенсионер. Подозреваю, что сегодняшнюю поездку на Севан он, так сказать, возьмет на себя.
Мои размышления и догадки – из области «чистого искусства», потому что как гость я не могу ни вмешаться, ни исправить, ни даже спросить. Меня везут, мне показывают землю, меня поят и кормят, меня укладывают спать – я в гостях. Дай бог и нам научиться когда-нибудь такому гостеприимству.
Но как описать Севан?
«Есть что-то символическое в восхождении по Дилижанской спирали, словно дорога проложена не только в пространстве, но и во времени. За ярусами этого гигантского амфитеатра – голубая сцена Севана, которая поворачивается перед путником то одним, то другим тысячелетием…» – таким языком пишут теперь путеводители.
Один писатель сравнил Севан с куском неба, опустившимся среди гор на землю, другой – с голубым пламенем. Наверное, говорили также, что это заздравная чаша, поднятая землей в небеса, и что это драгоценный камень, вставленный, как в перстень, в оправу гор. Но все слова вполне бесполезны, потому что больше всего Севан похож на море, а с морем обстоит дело очень просто: кто его не видел, тому ничего не расскажешь на словах, а кто его видел – тому не надо рассказывать.
Но Севан – особое, горное море. Десятки километров хрустальной холодной воды, пронизанной высокогорным солнцем и соприкасающейся с высокогорным воздухом, воды, кажущейся иногда голубым туманом, воды, становящейся вдруг ярко-синей и украшенной белыми барашками, воды, хранящей в себе серебряные стаи севанской форели – рыбы благородной, потому что может жить только в чистейшей и только в холодной воде, не терпя ни теплой бурды, ни мути.
Севан к тому же облагорожен и (можно ли так сказать?) дополнительно одрагоценен тем, что среди голубой севанской чаши положен острогранный камешек, а на камешке построен в девятом веке монастырский храм.
Нетрудно догадаться, что произойдет, если в боку каменной чаши, полной воды, просверлить дырочку. Вода постепенно вытечет. Именно так и поступили с Севаном. Зачем? А чего оно плещется?
Чего оно золотится под солнцем и серебрится в лунные ночи? Чего оно отражает в себе окрестные горы? Чего оно сияет, чего дышит прохладой, чего кормит народ прекрасной рыбой, чего питает тысячи родников в окрестных долинах, чего навевает легенды и песни, поэмы и просто светлые мысли, мечты и хорошее настроение духа?
Севан пока что вытек не весь. И мы увидели все же его ширь и его синеву. Только вот островок с монастырским храмом на нем превратился теперь в полуостров, в этакий узкий перешеек, один конец которого лежит среди севанской воды, а другой упирается здесь, на берегу, в современное, горизонтально-стеклянное здание ресторана. У ресторана мы остановили свою машину.
Всю дорогу мои спутники, мои хозяева, гадали, окажется сегодня в ресторане форель или нет. Конечно, ресторан для того и построен, чтобы угощать севанской форелью. Разварная севанская форель – специальность этого ресторана. Но все равно, оказывается, можно приехать, а форели, скажут, сегодня нет. Приезжайте завтра.
Сегодня форель была. На больших блюдах носили груды этой редкостной рыбы. Положишь ее себе на тарелку, вверх спинкой, проведешь по спинке острием вилки, и она развалится на два пласта, обнажив розовое, сочное мясо. Пар и благодать, аромат и чревоугодие. Гора душистой зелени на столе: тархун, кинза, реган, цицмати. Коньяк темно-коричневый, многолетний, араратовский. Не успеем приняться, убирают пустое блюдо – несут другое, со свежим паром, с горячим ароматом. Мне, как гостю, опять самую верхнюю, самую крупную на тарелку – бряк!
За соседним столом тоже, как у нас, воздвигаются горы из объеденных рыбьих скелетов. До хлеба никто не дотрагивается, мяса никто не хочет, идет в дело розовая, нежная, ароматная, сочная, тающая во рту, не отягчающая наших ненасытных утроб серебробокая разварная форель.
Монастырский храм надо было бы посмотреть сначала, до форели и коньяка. Все же остались в памяти темные камни с жесткой травой, пробивающейся между ними, прохлада тесноватого, ничем не украшенного интерьера, кованый железный крест в алтарной части и тонкие желтенькие свечечки, огарочки, прилепленные к темным камням там и тут. Когда мы вошли в храм, одна свечечка теплилась и светилась. Вспоминаю острое желание узнать, кто ее зажег. Ее не могли зажечь давно. Зажегший был в храме только что, перед нами, и кто же он был: пожилая женщина, старик, молодая армянка? Лежали у подножия креста живые цветы.
А нам – торопиться в обратный путь. Машина тронулась и, отъехав с полкилометра, остановилась. Мои хозяева, то есть мой друг и коллега, председатель райисполкома и герой-пенсионер, что-то начали обсуждать на своем языке, причем глаза всех троих невольно косили на багажник автомашины. Значит, догадался я, они говорят о чем-то, что находится в багажнике. Первым делом мне пришла мысль о взятых с собой на всякий случай запасах спиртного. Но что же тут обсуждать? Пить никто из нас больше не хочет, выбрасывать же такие запасы до сих пор было не принято.
Нужно сказать, что мысль моя с самого начала вышла на верный путь, однако ей не хватило фантазии. Поэтому она и остановилась на примитивных бутылках, не долетев, не поднявшись, не взорлив до той степени прозорливости, при которой я угадал бы что находится в багажнике.
Посоветовавшись и, как видно, ничего не решив, друзья обратились ко мне.
– Ну как, Володя, – осторожно заговорил мой друг. – Погода хорошая, близко течет река, может, посидим где-нибудь на травке?
– Не знаю… Воздухом, что ли, подышать? А сколько времени остается до поезда? Мы ведь должны сегодня уехать.
– Сегодня, завтра, какая разница?
– Но все-таки, что скрывается за этим свежим воздухом?
Тут они решили открыть свои козыри. Председатель вскинул крышку багажника, и я увидел в его глубине связанную по всем четырем ногам не очень большую овечку. Она была бы, наверное, белоснежной, если ее хорошенько отмыть. Теперь же она казалась просто серой. Черные лаковые копытца, так изящно и точно очерченные тем, кто разрабатывал проект, беспомощно торчали в нашу сторону.
В сознании у меня сразу все сопоставилось. Мы – люди – целый день на свежем воздухе, на солнце, пьем родниковую воду, ведем задушевные беседы, осматриваем древности, едим форель, в это же время в багажнике, в темноте, в неудобном положении, связанная, приготовленная на заклание, ждет своей судьбы бессловесная тварь, участь которой с библейских времен и еще раньше – одевать нас и служить нам пищей.
Приручить в одном экземпляре или даже в ста экземплярах можно кого угодно: лося, белку, ежа, выдру, медведя и даже, говорят, крокодила. Но для того чтобы одомашнить, надо приручить целый вид и все потомство вида на веки веков. С тех пор, как человечество себя помнит, ну, скажем, за четыре тысячи лет, не было одомашнено, по-моему, ни одного нового вида. Все уже было как бы дано: овца, коза, корова, лошадь, осел, собака, кошка, свинья…
Сейчас ученые подбираются к тому, чтобы воздействовать химическим путем на мозговые центры и на гены человека. Тогда можно будет, подмешав, скажем, химический препарат в водопровод, изменить психологию людей сразу целого города, Или народа. Или народов. Все станут покорные и смирные, как овечки. Ни одной мысли о собственной судьбе, ни даже сознания, что над тобой произвели какую-то химическую операцию. Тогда одна преступная группа людей или какое-нибудь одно государство, в руках у которого окажется ужасное снадобье, может добиться того, чего многие на протяжении истории пытались добиться силой грубого оружия, – мирового господства. Повезут вот так же в багажнике, когда поедут осматривать интересные древности!
Но вернемся к нашей овце. Говорят, и раньше, в незапамятных веках, цивилизации на земле достигали время от времени своих высот. Не было ли произведено когда-нибудь подобного воздействия на гены некоторых видов животных? Или, может быть, пришельцы из других миров, представители других, покровительствующих Земле цивилизаций, которые, как говорят, время от времени вносят коррективы в течение нашей истории, помогли нам и сделали для нас покорными, домашними овцу, козу, корову, лошадь, осла, свинью, собаку, кошку?
Нет, вероятно, все было проще. Если приучать из поколения в поколение, можно приучить и человека, не то что овцу. Постепенно сами собой изменяются гены, появляется новая психология. И вот она лежит в багажнике, и нет ни мольбы, ни презрения в ее глазах. Лежит и смотрит черными, маслянистыми, ничего не выражающими глазами.
Эту овцу мне стало жалко. Если бы в ресторане не оказалось форели (а именно на этот случай и была взята овца), то несколько часов назад, на зеленой траве, около быстрой речки, при виде неоткрытых еще бутылок и разгорающегося костра, я, наверное, другими глазами посмотрел бы на эту овцу. Ну, отвернулся бы, может быть, отошел бы в сторону на некоторое время. А потом – душистый шашлык и задушевные разговоры.
Теперь мало того что решили овцу не резать (это решение не трудно было принять на сытый желудок), во мне под воздействием коньяка проснулись вдруг особые чувства.
– Друзья! Давайте мы этой овце сохраним жизнь.
– И так решили.
– Нет, не сейчас, а вообще.
– Как вообще?
– Ну… Давайте развяжем ее и отпустим на волю!
Друзья посмеялись моему чудачеству.
– Я ваш гость. Мы на Востоке. По восточному обычаю желание гостя – закон. Если бы я вас попросил подарить мне ее, неужели вы бы отказали? Так вот, я прошу – ради чудесного дня, ради Севана, ради этой реки, ради этого облака – подарите мне несчастную овцу, отпустите ее на волю.
Смех прекратился. Друзья тревожно и быстро заговорили на своем языке. Моя просьба озадачила их. С одной стороны, чего бы и не подарить. Подумаешь, овца, все равно бы съели. Но с другой стороны – прихоть, каприз, и нужно ни за что ни про что лишаться целой овцы. Как ребенка, захотевшего слишком дорогую игрушку, начали уговаривать и просить:
– Послушай, дорогой Володя, ты, правда, наш гость, нам для тебя ничего не жалко. Но это бессмысленно. Все равно ведь через полчаса ее превратят в шашлык.
– Кто превратит?
– Первый, к кому она прибьется. Не побежит же она в горы, в ущелье, а побежит она к человеку, к человеческому жилью. Ну, тут – готово.
– А мы увезем ее подальше, в дикие места.
– Нет теперь диких мест. Везде люди.
– Я придумал. Уведем ее во вчерашнюю Джейранью степь. Во! Там – ни души. Пусть порезвится, подышит вольным воздухом, почувствует вкус свободы.
– Послушай, дорогой Володя, ничего она не почувствует. Ей будет очень плохо. Она будет всего бояться. В одиночестве и без людей она будет страдать. Те часы, а может быть, и дни, пока она не прибьется к человеку, будут для нее кошмарным сном. Зачем мы будем бедную овечку подвергать таким жестоким мучениям?
– Но ведь земля большая, впереди весна и лето, неужели она не сможет прожить? Живут же некоторые: лось, олень, дикий кабан.
– Они живут, а она не сможет. Она отвыкла. Она хочет, чтобы отара, чтобы ферма, чтобы зоотехник и кормовой рацион, чтобы ее пасли, стригли…
– Резали.
– Ну и резали, если надо. Ты успокойся, мы сыты, шашлык сегодня жарить не будем, сейчас поедем домой, скоро поезд…
Багажник захлопнулся, и мы покатили дальше.
Перед поездом, собирая вещи (надо и присесть на дорогу, и выпить чаю из самовара, хлопотливо раздуваемого во дворе, и этот, как его… посошок), некогда было думать о бедной овце.
До чемодана дотронуться не дадут. Мы с другом идем впереди, словно два президента, а сзади несколько человек: тот несет чемодан, тот – другой чемодан, тот – сверток с зеленью на дорогу, тот – сверток со свежим хлебом на дорогу, там еще какие-то бутылки, корзины, а под конец нам в купе, уже через окно, подали большую картонную коробку. Высвобождаются в продовольственных магазинах такие коробки из толстого картона. Не знаю уж, из-под чего они высвобождаются, но знаю, что в дорогу удобно в них укладывать и увязывать разные вещи.
Мой друг, принимая хорошо увязанную коробку, невольно крякнул, и руки его невольно опустились под тяжестью – не ожидал.
– Что там такое тяжелое? – полюбопытствовал я.
– Рис, наверное. – У них на базаре бывает очень хороший рис для плова, такого и в Баку не найдешь.
С большими усилиями он поставил коробку наверх над дверьми в купе, и я время от времени, сам не зная почему, на нее взглядывал.
Сначала на картоне появилось темное пятнышко с трехкопеечную монету, потом оно пошло шириться, растекаться во все стороны и вскоре превратилось в широкую бесформенную кляксу. Картон намокал изнутри, и мы с другом, каждый про себя, знали, что от риса картон намокать не будет. Я сказал:
– Подвинь ее подальше. Не стало бы капать.
Друг ответил:
– Капать не будет. Кровь-то они спустили. А это просто так. Оттого, что парное мясо.
1972


«ВОСХВАЛЕНИЕ ГОМЕРА»
В небольшом захолустном городке, в трехстах километрах от Москвы мне посчастливилось купить несколько прекрасных старинных вещей, чудом сохранившихся и доживших до нашего времени. Их владелец писал в письме: «Все, кто заходит в мой дом, ужасаются обстановке и говорят, что пора выбросить весь этот хлам, но я жалею. Среди этого хлама жизнь прожита. Однако с некоторыми вещами я мог бы теперь расстаться. Поймите и то, что мне перевалило за восемьдесят…»
Если бы он написал, что люди удивляются, недоумевают, смеются, осуждают, – можно было бы сомневаться и колебаться, но, прочитав, что люди «ужасаются», я понял: дело тут серьезное и нужно скорее ехать.
Интересно было, кроме того, посмотреть на предметы, которые вызывают ужас у современного человека, живущего в небольшом, отдаленном городке. Не орудия же средневековых пыток собраны у него и развешаны по стенам, расставлены в комнатах? Не колесо для четвертования, не клещи для рванья ноздрей? Не музей восковых фигур с той долей натурализма, когда человек не может решить, чего больше слышит в себе – болезненного любопытства или действительного ужаса?
Я быстро отыскал тихую улочку, а на ней нужный дом.
Этот уголок на земле не захватило еще многоэтажное, крупноблочное строительство, и улица была как улица – два порядка домов, а в каждом доме – надо полагать – одна-единственная семья.
В Москве люди расстаются со старыми, дорогими сердцу вещами, отвозя их в комиссионные магазины, в трех характерных случаях.
1. Умерли старики родители, и молодежь немедленно меняет обстановку в доме, выбрасывая (иногда выставляя на лестничные клетки) прекрасные драгоценные вещи, ставя стандартную и безликую дешевку.
2. Семья (вместе со стариками) переезжает из насиженного места в кооперативную малогабаритную квартиру (в Кузьминках, Нагатине, Чертанове); в которой старому шкафу или буфету просто не уместиться по высоте.
3. Семья хочет купить кооперативную квартиру и собирает на это деньги.
Ни одно из трех обстоятельств, столь понятных всякому человеку, не подходило к нашему случаю. Письмо прислал мне сам хозяин дома, а не кто-нибудь из его потомков. В кооперативную квартиру в своем возрасте он едва ли стал бы переезжать. Судя по письму, не было и острой нужды. Но было все более обыкновенно, трогательно, более, я бы сказал, по-человечески… «…поймите и то, что мне перевалило за восемьдесят и я хотел бы знать, что вещи, среди которых я прожил жизнь, не выброшены на свалку, не распроданы неизвестно кому, а находятся у человека, который мне симпатичен и который может их по достоинству оценить».
Интеллигентное, подлинно интеллигентное письмо. Удивительно ли? Он окончил Московский университет еще в 1914 году.
В другом месте и по другому поводу я, может быть, расскажу подробнее об этом человеке, о судьбе его близких, о его судьбе, о его доме. Теперь у меня другое на уме, и достаточно того, что я нажимаю кнопку звонка у двери и слышу уже некоторое движение в недрах сеней и сейчас мне откроют.
Итак: «Все, кто заходит в мой дом, ужасаются обстановке…» Приготовив себя к преодолению ужаса, я переступил порог.
Судьба благоприятствовала мне, как она умеет иногда благоприятствовать, не объявляя мотивов своего доброжелательства. Хозяин ушел на почту и хотел еще зайти в магазин, а открыла мне посторонняя женщина тетя Зина, которая приходит раз в неделю (все это выспрошено у нее) убраться и помочь по хозяйству. Она была предупреждена о моем возможном приезде и потому позволила мне ходить по комнатам и разглядывать все с той бесцеремонностью и дотошностью, которые были бы бестактны и даже невозможны в присутствии самого хозяина дома.
Шкаф «монашка» с «пламенем», пирамидально пробегающим по ящикам и расцветающим на выпуклых дверцах шкафа. Меня поймут ценители «пламени». Через полчаса я узнаю, что этот шкаф стоял раньше в доме знаменитого Владимира Дурова.
Прекрасные мягкие кресла из сплошного красного дерева, находившиеся в Художественном театре до той поры, как Станиславский решил поменять всю мебель. Бронзово-мраморные часы «Восхваление Гомера».
Гарднеровское настенное блюдо с подглазурной живописью, изображающей встречу Александра I и Наполеона на середине Немана, на плоту.
Большие настенные блюда с изображением дворцовых стен. Ценитель фарфора сказал бы про них, имея в виду их происхождение, что это «хорошая Вена».
Канделябры, красного дерева кабинет (с бронзой), французский хрусталь, русское серебро с эмалями и без них, Бенуа, Левитан, неизвестные мне голландцы. Было чему ужасаться жителям местного городка.
Собственно говоря, тут были вещи, которыми был набит, вероятно, каждый купеческий дом в России (а таких домов было десятки и сотни тысяч), но которые потом все расточились, словно их выдуло ветром, исчезли с лица земли, уступив место дешевым шифоньерам, бумажным цветам, репродукциям из «Огонька» и копиям с шишкинских «Мишек» в багетных рамках, измазанных пупырчатой бронзовой краской.
Нашелся уголок, как бы ямка, в которой застряло и уцелело от сквозняка несколько крупиц, и вот я хожу, разглядываю и поражаюсь не столько подлинности драгоценных вещей, сколько тому, что они застряли и уцелели. Не нужно представлять, что я ходил по просторным гостиным, кабинетам, столовым. Когда-то были, наверно, просторные комнаты, а теперь все сократилось во много раз – и размеры комнат, и количество их, а главным образом количество вещей. Остались только приметы, признаки, так сказать, стрелочки, показывающие главные направления в главные сферы прежнего быта.
Было русское серебро? Было. От трехсот, допустим, предметов осталось десять.
Было собрание живописи? Да. От пятидесяти картин осталось пять.
Были женские украшения? Ну а как же! Видите портрет покойной жены хозяина дома? Нитка жемчуга спускается ниже пояса, а жемчуг словно лесной орех. От драгоценностей, наполнявших шкатулку, остались одни-единственные сережки. Но и они все равно годятся в музей. И так во всем. От большого гарнитура – два кресла. От хрусталя на шестьдесят четыре персоны – девять, четырнадцать, а то и пять разрозненных бокалов и рюмок. Но, собранные в небольших тесных комнатах, и эти остатки все еще производили впечатление и напоминали о богатстве, о вкусе и красоте, об ином ритме, об ином течении жизни.
Мне были названы предметы, которые могут быть проданы (а некоторые подарены), мы сошлись в цене, и осталась только одна проблема – найти грузовик. Он понадобился из-за дуровского шкафа и мхатовских кресел, потому что все остальное, включая и часы «Восхваление Гомера», поместилось бы в легковую машину. Пришлось обратиться на местную автобазу. Через час с небольшим к дому подъехал фургон (ГАЗ-51), и водитель Владимир Мефодиевич (какие еще сохранились местами отчества!) открыл у фургона заднюю дверь. Началась погрузка и увязка вещей.
Владимир Мефодиевич – мужчина лет сорока-сорока трех – сразу расположил меня к себе. У него было простое и вместе с тем характерное русское лицо из тех лиц, что остались от северных угро-финских племен, пришедших некогда со славянами в историческое, мирное, взаимно ассимилирующее соприкосновение. Белесые волосы, широковатый рот, голубые глаза, несколько угловатые, со впадинами височные кости. И был он очень на месте в кабине своего грузовика. Если бы играть ему в кино какую-нибудь роль-типаж, то, верно, больше всего подошло бы ему играть именно роль грузового, периферийного, на громыхающем и готовом развалиться на мелкие части грузовике, спокойного и положительного шофера.
Шкаф мы положили на спинку поперек кузова вплотную к кабине. Часы сначала поставили в ящик, купленный мною за сорок копеек в продовольственном магазине, натискали в пустые места ящика старых тряпок и только тогда уж подняли в кузов. Но, может быть, не все представляют себе размер и конфигурацию часов «Восхваление Гомера».
Им полагается стоять на специальном столике, на каминной полке или на очень просторном кабинетном столе. Внизу у них четыре бронзовые лапки, на которых они и стоят. Расстояние между лапками по ширине двадцать пять, а по длине пятьдесят сантиметров. На этих бронзовых лапках покоится массивный беломраморный остов, прямоугольный, украшенный со всех сторон бронзовыми барельефами. Внутри он полый, иначе негде было бы поместиться часовому механизму и маятнику. Левая часть этого мраморного остова выше правой (похоже на печь с трубой). На высокой части, как бы на постаменте, установлен бронзовый бюст Гомера. На нижней части – бронзовая муза протягивает Гомеру венок. Все сооружение семьдесят пять сантиметров высотой и весит около двух пудов.
Эти часы, вернее, ящик с этими часами, мы поставили посредине кузова, ближе к шкафу, но так, чтобы ящик не тер красную полированную стенку шкафа. Пришлось между ящиком и шкафом тоже натискать старых тряпок.
Кресла хорошо встали по бокам, а чемодан с фарфоровыми блюдами и кое-какой хрустальной мелочью удобно уставился вдоль борта: оставалось от шкафа место как раз втиснуть и закрепить чемодан. Пока я прощался с хозяином, Владимир Мефодиевич опутывал вещи длинной белой веревкой. Поглядев, как это у него получается, я понял, что придется вмешаться и внести исправления в его замысловатую, импровизированную систему узлов, перехлестов, оттяжек, перетяжек, петель. Коренная ошибка Владимира Мефодиевича крылась в том, что голову Гомера, находящуюся географически в центре кузова, он использовал при вязании как главную опорную точку. Он захлестывал веревку за борт, потом за какую-нибудь вещь, потом тянул к бронзовой голове, обкручивал веревкой бронзовую шею и снова тянул конец к борту. Получались веревочные лучи, род паутины, с Гомером в центре.
– Отец у меня говорил: «Вяжи – плачь, поезжай – смейся!» – пояснил Владимир Мефодиевич свои старания.
– Представьте, у меня отец говорил то же самое. Но как бы нам не пришлось плакать, когда приедем на место.
– А что такое?
– Да вот – часы.
– По-моему, я хорошо увязал. Видите, какие оттяжки.
– То-то вижу. Кузов во время езды будет перекашиваться, ходить в разные стороны. Одну оттяжку будет натягивать, а другую ослаблять. И каждое движение кузова будет неизбежно передаваться бедной Гомеровой голове. К концу дороги его раздергает так, что привезем мы не часы, а кучу лома.
– Как же быть?
– Надо закрепить по возможности на одном месте сам ящик, чтобы он не бегал по кузову, а голова пусть останется свободной. Если ящик и сдвинется с места, это не страшно. Страшно, если он будет подпрыгивать. Но против этого мы с нашей веревкой ничего не сделаем. Чтобы часы не подпрыгивали, зависит только от дороги и от вас, от водителя. Вам приходилось возить когда-нибудь часы «Восхваление Гомера»?
– Что вы! Мы возим все больше простые грузы: коровью тушу, консервы, мешки с картошкой. Ну, правда, бывает, что стеклотара. Тоже деликатный предмет.
Хозяин вышел на крыльцо проводить нас.
– Счастливо… Сейчас вы – до города – пятьдесят, да там сто, да еще двести…
– Не, на город мы не поедем, – вдруг заявил Владимир Мефодиевич. – Мы на Гриднево.
– А дорога здесь как?
– Отличная дорога. На той неделе по ней ехал.
– Короче, что ли? – забеспокоился я.
– Да, попрямее.
– Бывает, лучше сто километров по хорошему асфальту, чем пять километров по проселку.
– Не, здесь хорошая дорога. Все время ездим.
– Грейдер или камешки?
– Да не беспокойтесь вы. Неужели мы свои дороги не знаем?
Я понял, что мой Владимир Мефодиевич начинает упорствовать и сердиться, и сказал себе: будь что будет. Мы помахали хозяину, который тоже махал нам, стоя на крыльце, и машина тронулась.
Нельзя не сказать несколько слов, какая это была машина. Когда Владимир Мефодиевич стал переводить скорость с первой на вторую, раздался скрежет такой надсадный и продолжительный, что, право, не знаю, каким способом можно было бы вызвать его искусственно, если бы вдруг понадобилось. Быстро вращающееся зубчатое железо скрежетало о зубчатое железо, и когда наконец шестеренки вошли там одна в другую, почувствовалось облегчение, словно внезапно перестала болеть голова или утих зуб. Сложное дребезжание всей машины в целом казалось легкой музыкой по сравнению со скрежетом передач. Но так казалось только первые полчаса. Дребезжание в сочетании с урчанием мотора начало постепенно давить на уши.
– Удивительно, что она едет! – нарочно попробовал я поддеть шофера.
– Так ведь она для того и создана, чтобы ехать, – спокойно ответил тот.
– Когда создана?
– Одиннадцать лет назад.
– А сколько прошла?
– Свое, положенное, она уж три раза прошла. После капиталки вторую сотню наматываю.
– Списать бы ее…
– Давно пора.
– Ну и что же?
– Экономия средств. Да вы зря на нее напали. Гремит, конечно, особенно без привычки. Но ездить можно. Тридцать километров спокойно. А на хорошем асфальте с разгоном – до сорока.
– Век космических скоростей…
– Так это где? В космосе! А мы пока на земле.
– Не может ли случиться так, что она вдруг развалится на ходу и мы окажемся сидящими на голом асфальте? Судя по ее дребезжанию…








