412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Солоухин » Не прячьтесь от дождя » Текст книги (страница 19)
Не прячьтесь от дождя
  • Текст добавлен: 12 марта 2026, 15:30

Текст книги "Не прячьтесь от дождя"


Автор книги: Владимир Солоухин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)


ЛУГОВАЯ ГВОЗДИЧКА

Ничего не может быть лучше летнего утреннего купанья. Я бы сказал – раннеутреннего купанья. В девять часов – уже не то, даже в восемь часов – уже не то. Надо встать в шесть, не позже семи. И ведь как это у нас получается? О многом теперь с возрастом, то есть с опытом, мы знаем: надо делать то-то и то-то, так-то и так-то. Знаем и все-таки не делаем. Много раз, встав рано утром… Впрочем, я беру только деревенские утра, те, что на природе, среди природы, ибо не все ли равно, когда встать в городе в четырех стенах городской квартиры? Для заострения мысли возьмем крайний случай и спросим себя: не все ли равно, когда проснуться и встать, скажем, в тюремной камере?.. Итак, много раз, встав рано утром, по дороге на речку или в лес я, захлебываясь от восторга и ликованья, даримых мне летним утром, думал: зачем же такие утра ты сам себе даришь так редко? Почему спишь, почему пропускаешь? И сколько их ты уже невосполнимо пропустил?

В то лето (я жил тогда в деревне со своей старшей сестрой) я взялся за ум, проявил твердую волю и стал ежедневно ходить на речку купаться не позже семи часов. Кроме того, я взял за твердое правило ходить босиком, как бы ни обильна и ни анестезирующе холодна, то есть до онеменья ног холодна ни была роса. Проведешь ногой по траве, а с ноги – ручьи. А роса не просто роса, но сверкает под косым раннеутренним солнцем. И вот свидетельствую: ничего не может быть лучше летнего утреннего купанья.

Теперь очень сильно изменилось наше маленькое – в сорок домов – село. Я уж не беру внешний вид с почерневшей, разваливающейся, как говорится, на корню кирпичной церковью, с зарослями крапивы и горьких лопухов вокруг нее, но переменилось и население села. Коренные жители в большинстве умерли, молодежь разъехалась в города. В село – пока оно было так называемой центральной усадьбой колхоза – понаехали из окрестных, исчезающих с лица земли деревенек чужие люди. А тут еще решили где-то там, наверху, и стали поселять у нас отбывших тюремные сроки уголовников. Надо же кому-то работать и в деревне, а работать – некому.

Впрочем, эти совсем уж чужие, посторонние люди не задерживались надолго в селе, они исчезали куда-то так же внезапно, как и появлялись. Только один из них поселился в доме не очень еще пожилой вдовы и живет уже не пятнадцать ли лет. Этот, можно сказать, пустил корешки, можно сказать, укоренился, осел.

Из всех этих своеобразных и временных поселенцев запомнилась мне одна пара, запомнилась потому, что женщина в этой паре была неудержима на мужскую любовь. Муж ее однажды у водопроводной колонки (раньше это было бы у колодца) кричал громко, явно рассчитывая на слушателей:

– Ну и что – моя баба гуляет? Значит, хорошая баба, если всем нравится.

Помнится, меня слегка удивила эта своеобразная философия мужа, у которого гуляет жена.

Этот-то крик мне запомнился от их недлительного пребывания в нашем селе. А куда их (едва ли не сибиряков по происхождению) унесло дальше ветром нашей действительности, вернее сказать, винегретным перемешиванием нашей действительности – не знаю.

Пока была в нашем селе центральная усадьба колхоза и тянулись в село люди из окрестных исчезающих деревенек и даже вот присылали еще людей со стороны, колхоз понастроил домов для приезжих, которые он мог просто отдавать на время, как если бы квартиры, а мог, вероятно, при желании поселившейся в нем семьи – продать. Двухквартирные дома, типа финских, могли заселяться двумя семьями или несколькими одинокими людьми, тогда получалось уж вроде как – общежитие.

(Забегая вперед – и поскольку это не важно для рассказываемого эпизода – скажу, что, когда мы, наше село, перестали быть центром колхоза, когда нас присоединили к колхозу имени Ленина в селе Рождествене, в десяти километрах от нас, и мы сразу сделались окраинной, удаленной от центра «бригадой», все сразу в селе затихло, заглохло, пустуют и эти понастроенные колхозом резервные дома, пустуют и обрастают вокруг крапивой и лопухами.)

Да, вот и в этом изменилось село, и не могу сказать, что к лучшему. Раньше, в годы моего детства, – как? Сразу за двором (а двор под одной крышей с домом) начинаются огород и сад. Все это небольшое (так называемый приусадебный участок), но ухоженное. Гряды так гряды, яблоня так яблоня. У разных хозяев бывало по-разному. У одних сначала гряды, а потом уж сад, у других наоборот. И вот через эти огород и сад – тропочка. Она приводит к заднему тыну. Калитка. Через нее выходишь на залог, как правило уже не огороженный, разве что пряслом. Залог – это задняя часть усадьбы, оставляемая нетронутой ни заступом, ни плугом. Там растет только трава, которая будет своевременно скошена и превращена в сено. Но вот сейчас возник у меня вопрос: почему трава там луговая, а не как, скажем, на улицах села, поросших мелкой травкой. На залоге высоко вырастают горец, ромашки, тмин, козлобородник, купальницы, фригийские (красные) васильки. Подсевались ли когда-нибудь эти залоги специально покосными травами, или вся земля некогда была цветущим лугом? А потом уж вблизи человека и вокруг его жилья травы эти, высокие, росистые, ярко-разноцветные, вымерли, а на их месте зеленой щеточкой (зеленым плотным ковриком) разрослись спорыш да американская ромашка, без лепестков, но только с желтенькими пупышками. А совсем у дворов – крапива.

Как бы то ни было, сразу за тыном сада-огорода (огорода-сада) – залог. За залогом – картофельник. (Но могло быть и наоборот: сначала за садом картофельник, а потом уж залог.) А потом сразу за обрезом усадьбы и вся остальная земля с холмами, перелесками, с лугами, но уже обширными, с оврагами, тоже кипящими разноцветьем в летнюю пору. И вот сразу от своей усадьбы человек видел ничем не загороженное, ничем не заставленное, ничем не замусоренное земное раздолье. Тропинка к речке среди зеленой травы, тропинка к кладбищу, тропинка (наискосок) к соседней деревеньке, прячущейся за сосновым перелеском. Теперь, пока доберешься (ногами ли, взглядом ли) до чистого-то земного раздолья, надо миновать еще разные строения, дополнительная печаль смотреть на которые состоит в том, что они оказались никчемными и теперь заброшены. Размахались в планах: реконструкция села, строительство центральной усадьбы. Даже план этой реконструкции висел в колхозной конторе, у председателя в кабинете. Этакие беленькие кубики среди кучерявой зелени. Я поглядел на него и ахнул. Не говорю про остатки церкви, своего собственного дома не обнаружил на генеральном плане реконструкции. Кое-чего успели построить: столовую, баню, например. Оштукатурили снаружи эти продолговатые, сараевидные здания. Но очень скоро сама по себе отпала нужда и в столовой и в бане. Некого кормить, некому мыться. Но глаза эти здания мозолят, когда выходишь из села, чтобы встретиться с этим самым земным раздольем. Длинное здание школы, левее столовой и бани, тоже пустует уж сколько лет. Ну, правда, когда привозят летом в автобусах студентов на сельскохозяйственные работы, там, в школе, ночуют студенты, обмусоривают землю вокруг бывшей школы разными целлофановыми упаковками, фольгой, бумагой, консервными банками, клочьями ваты, а то и пустыми бутылками.

Но все-таки проберемся, полузажмурившись, мимо всего этого и все-таки дойдем и до речки.

Помню, ребятишками пойдем в сосновый лесок по землянику. Насобирать не насобираем, а в рот попадало. Лесок все под горку да под горку, и потом кончится лесок, расступятся последние сосенки, и прямо перед нами окажется речка. Хрустально-кристальная, прямо-таки родниковая водичка журчит по камешкам, прядет, перебирает ярко-зеленые нити водорослей. Но по берегам-то трава, травка, таволга, а хоть бы и крапива (если где поросли берега ольхой). И вот там, где чистые камешки, по которым журчит вода, после лесной земляники, из тех же чашек, с которыми ходили по ягоды, пили мы эту воду.

Теперь не осмелишься пригубить речной водички. Нет, фабрик и заводов не возникло на нашем, можно сказать, ручье. Но там машина переедет через речку, там трактор, взбаламутят, опоганят светлую воду, напускают на ее поверхность сизых, зеленоватых маслянистых кругов, там, смотришь, на мели валяются в воде две автомобильные покрышки, а вода их обмывает, там прогонят через воду колхозное коровье стадо голов в семьдесят (ноги у коров по самое вымя в заскорузлом навозе), а то еще около Прокошихи на пригорке устроили свинарник. От него за две версты наносило «духами», а с бугра этого в речку и днем и ночью тоненьким ручейком струилась навозная поросячья жижа.

Ну и вся эта гранулированная химия, все азотные подкормки полей (не в коня только корм), все эти гербициды и пестициды, все это, смываемое летними ливнями, тоже оказывается в речной воде. Нет, как хотите, а я сейчас не осмелился бы пригубить речной водички.

Искупайся – другое дело. Искупаться – куда ни шло. Правда, применительно к нашей речке надо бы говорить не искупаться, а окунуться. Ну, пусть окунуться. Все равно холодная же, утренняя вода. Было у нас два омута, где все время купались жители села. И ведь подумать только, какие были омуты – «с ручками». Это значит, если встанешь посередине, чтобы измерить глубину, «опустишься», как называлось тогда, скроешься под водой «с головой», а в иных местах «с ручками». Но оба омута затянуло, и они заросли травой. Водяной, конечно, травой. Осокой, кувшинками, водяной гречкой, водяной сосенкой, стрелолистом – одним словом, травой. Тут уж, вероятно, ни технический прогресс, ни общее наступление Человека на природу не виноваты. Просто время идет и затягивает маленькие российские речки. Возьмите вон хоть речку Липецу около Юрьева-Польского. В свое время битву между новгородцами и суздальцами назвали по этой речке Липецкой битвой, как она и значится до сих пор в истории. А мы пошли и не только реки – ручейка крохотного не нашли на этом месте. Затянуло, исчезла речка с лица земли.

А у нас можно еще окунуться. Более того, под деревней Останихой (совсем уж распавшейся деревней – осталось одно название) будто бы ради водопоя колхозного стада наскребают бульдозером каждое лето плотину (запруду, вернее сказать), и вода поднимается на метр-полтора. Тогда можно даже и плавать. Весной размывает то, что наскоблил и наскреб бульдозер, и надо начинать все сначала. Побочные явления от подобного вторжения человека в природу состоят в том, что ольховые деревья, вообще ольшаник, подтопляемый при подъеме воды, засох, вымер, погиб и теперь торчит сухими стволами и палками, вместо того чтобы зеленеть и затенять и без того иссякающую, пересыхающую речку.

Но вернемся к тому, что однажды летом (мы жили тогда в деревне с моей старшей сестрой), я проявил некоторую волю и взял за правило ежеутренне около семи часов выходить на речку купаться, причем босиком. Мой маршрут до реки, моя тропинка, тропинка, которую я начал торить, пролегала так, что справа оставалась пустующая, полузаброшенная школа, обмусоренная разными склянками и банками, а слева – колхозный двухквартирный дом финского типа, в котором жили какие-то не наши, не сельские, а приезжие (то есть вот, значит, присланные к нам на поселение) люди. Торенная мной тропинка проходила мимо одного из двух крылец этого дома, мимо его угла, и тут почти всегда стоял колесный трактор. Значит, в одной половине дома, именно мимо крылечка которого я проходил, жил тракторист. Иногда я видел этого тракториста (особенно если выходил на купанье раньше обычного), молодого, черноусого, пожалуй, украинского типа, парня. Однако парень был женат, ибо на крылечке и около крылечка на веревке время от времени висело кое-какое белье. Рубашки тракториста, но и платьишки, юбчонки – одним словом, семейная стирка. Тракториста этого я всегда видел в полосатой тельняшке. По обратному пути с речки я уже не заставал трактора на месте, но только – черное масляное пятно на траве.

И вот когда уж, пройдя этот дом, я шел к селу, на узенькой тропочке между двумя залогами (то есть между цветущими травами) иногда стала мне попадаться навстречу молодая девушка (можно было бы сказать, если бы не полосато-усатый тракторист), ну, значит, молодая женщина, повязанная косынкой почти до глаз, тоненькая и уж очень легкая на ногу, ну прямо не идет, а летит, едва касаясь земли (касаясь ли?) ногами.

До сих пор я не знаю, как, наверное, и никто не знает в нашем селе, была ли эта тоненькая женщина формально женой тракториста, или они просто, как два древесных листа, которые принесло ветром с разных сторон, в какой-то момент слиплись, приклеились друг к другу. Кто с них спросит в нашем селе, если вообще неизвестно, кто они такие, откуда взялись, каким образом оказались здесь, почему не жилось им каждому на своем месте, на своей родине?

У тракториста были дружки. Вечером они, должно быть, как следует напивались в неуюте временного, арендованного у колхоза жилья. Наверное, и эта тоненькая, с черными вишнями из-под косынки, тоже, наверное, выпивала с ними. А потом на другой день постирушки и самая черная работа в колхозе: она, эта тоненькая, неизвестно откуда взявшаяся в нашем селе, не была даже хотя бы дояркой или телятницей, а делала что заставят: убирала навоз, перебирала картошку, а то и просто сторожила кукурузное, только что засеянное поле, отпугивая грачей. Кажется, дружки навещали квартиру тракториста и в его отсутствие: надо ли им было опохмелиться или с еще какими-нибудь целями и стремлениями. Все они были приезжие (набеглые, как сказали бы раньше в старом Алепине), и не нам было разбираться в их поведении.

Однажды я разговорился о них с Глафирой, нашей соседкой, и та сказала так, что лучше уж и не скажешь:

– И не говорите, и не говорите… Навстречу попадутся – жуть. Взгляды у них у всех какие-то тюремные…

Не могу сказать, что взгляд темных глаз из-под косынки у той тоненькой, столь легкой на ногу молоденькой женщины, как бы еще совсем девочки, тоже

показался бы мне «тюремным». Первый раз мы даже и не поздоровались, просто взглянули друг на друга, но при второй встрече я все же сказал ей «здравствуйте». Не помню уж, успела ли она мне ответить или пропорхнула, ничего не успев. Видимо, так совпадали часы, что она шла домой завтракать после своих навозно-колхозных работ, а я в это же время шел с купанья. Не скажу, что каждое утро, но иногда мы встречались на тропинке между залогами и проходили мимо друг друга.

Идешь с реки по разным луговым, лесным, полевым цветам. Ну, что касается полевых, то вернее было бы сказать мимо них, а по луговым – так прямо по луговым.

На крутом косогоре земля посуше, трава пониже и цветы другие, не как на увлажненных местах. Именно там на суховатой земле цветут скромненькие, очаровательные гвоздички. Малиновая звездочка величиной с двухкопеечную монетку, тоненький стебелек не больше десяти сантиметров – вот и весь цветочек, а сколько изящества, прелести, красоты.

Машинально сорвал я такую гвоздику, поднимаясь по косогору, и машинально, думая о чем-то своем, нес ее в руке. Рано или поздно цветочек пришлось бы бросить на землю, а тут тропинка пролегла как раз мимо крыльца унылого, двухквартирного, какого-то полуобжитого (и без того, чтобы земля вокруг тоже была бы обжита и ухожена), среди пустых консервных банок и пустых бутылок стоящего дома. Крыльцо, мимо которого я шел с купанья, было крыльцом той девочки-женщины, которая была (или считалась) женой полосато-усатого тракториста, которая временами вывешивала стираную-перестираную одежонку и которая иногда попадалась мне навстречу, словно летя на крыльях по тропинке между высокотравными и цветущими залогами.

Чем бросать на землю мою гвоздичку, я по безотчетному внутреннему толчку взял и положил ее на крыльцо, на грязноватые доски. Не охапка же цветов! Никто и не заметит крохотную гвоздичку, тем более что она привянет через час-другой и превратится просто в травинку, в мусоринку. Но мне почему-то показалось, что, возможно, ее заметят.

На другой день, проходя мимо того же крыльца, я не обнаружил на ней гвоздички, хотя бы и увядшей. Внимательно оглядев землю около крыльца, едва-едва я разглядел там цветочек среди мусора. Его, подметая крыльцо, просто смахнули веником. И в самом деле – тоненькая, высохшая травинка. (Сенинка – можно было бы сказать, но тотчас возмутятся и запротестуют тяжелые ожеговские словари, утверждая, что нет такого литературного слова.)

Но тут, во-первых, в меня вселился дух упрямства. Ну нет! Рано или поздно цветочек должны заметить. Во-вторых, всегда во все мои годы, во всех, как говорится, жизненных ситуациях, при всех отношениях с людьми я люблю, чтобы был элемент игры. В жизни должна быть игра. Пусть маленькая, невинная, но все-таки искорка, пузырек в боржоме или нарзане (или пиве), солнечный зайчик, игра.

Ну, скажем, рассказал я Мише Кильчичакову (живущему в Абакане) про старого китайца, которого я увидел в Казахстане. Он сидит и торгует рыбкой, которую ему, вероятно, наловили мальчишки в арыке. А может быть, и сам наловил. Рыбка разложена маленькими кучками.

– Почем же рыбка? – спрашиваю у китайца.

Глядя на меня старческими (еще дореволюционный китаец), слезящимися, умиленными глазками, он не менее умиленным голосом, отвечает:

– Севели, севели – пять рублей (пятьдесят копеек по-теперешнему), не севели, не севели – три рубля.

То есть, значит, та что живая и шевелится, – пять рублей, а та, что уж не шевелится, – три рубля.

Ну, посмеялись, когда я рассказал про китайца Мише Кильчичакову. Теперь, если Миша звонит из Абакана и услышит, что трубку взял я, он не говорит уж ни «здравствуй», ни «алло», ни «привет». Ничего такого не говорит, а сразу: «Севели-севели?» Получилось вроде пароля.

И в-третьих еще. Не могу сказать, что осознанно, но каким-то углышком, краешком души, возможно, я самонадеянно знал, что ну пусть будет у нее, среди пустых консервных банок и пустых бутылок, среди пьяных и матерных трактористов (да еще по определению Глафиры – с тюремными взглядами), среди жалких стираных перестираных постирушек, среди навозной жижи колхозного коровника и женских выпивок там, в компании доярок да навозниц, ну пусть будет у нее в жизни один этот крохотный цветочек, эта яркая малиновая звездочка величиной с гривенник. За что? Да ни за что. Хотя бы за легкость, за летучесть походки да за мимолетный взгляд из-под надвинутой почти на глаза косынки. Ни за что. Просто так. Утренний, ежеутренний луговой цветочек на замурзанных грязных досках полубесхозного, временного для этих жильцов крыльца.

Короче говоря, как нетрудно уж теперь догадаться, я, возвращаясь с купанья и проходя мимо крыльца, стал каждое утро класть на него маленькую луговую гвоздичку. Гвоздички с крыльца исчезали. Сметали их просто веником, не разглядев (кругом ведь тоже все трава да трава, это не то что положить бы гвоздичку ну, скажем, на полированную гладь рояля), или не сметали веником, но брали в руки, я не знаю, не видел. Но я видел зато, что при встрече и при мгновенном нашем расхождении на узенькой дорожке между залогами во взгляде быстроидущей, как бы летящей, не касаясь земли, легкой тоненькой девочки-женщины накапливался раз от разу немой вопрос.

Она, должно быть, поняла, что сами собой гвоздички на крыльцо попасть не могли, даже если и сельские детишки, бегающие на речку, положили бы случайно цветочек, то ведь положили бы один раз, случайно или разные цветочки. Но чтобы один и тот же и каждое утро… Нет, она поняла, что это не само собой. А если так, то кто? Трактористы, сельские механизаторы? Пусть хоть и до выпивки, в тверезом состоянии? Исключалось заранее. И вот во взгляде ее все больше накапливался немой вопрос. Этот немой вопрос, сначала выражавший именно только вопрос и ничего больше («это вы кладете цветочки?»), постепенно усложнялся и усложнялся в ее взгляде, проходя через различные стадии, вплоть до недоумения «Если это вы, то зачем?» «Если это вы, то почему же молчите, не заговорите?» «Если это вы, то почему же нет никакого продолжения?» «Если это вы, то почему же?..»

Признаюсь, что начиная эту маленькую, в общем-то невинную игру, я меньше всего думал о каком-либо продолжении. Но во встречных взглядах вопрос и недоумение ушли в прошлое, во взглядах засветились и заметались черным огнем призыв, мольба и, возможно, боль. И снова – недоумение.

Но нет, нет и нет. Адюльтер в нашем селе? Треугольник с усато-полосатым трактористом? Да у нас и мизинцем-то пошевелить нельзя без того, чтобы даже все куры на другой день не узнали: такой-то пошевелил мизинцем. И будут куры (ко-ко-ко) оживленно рассказывать друг дружке, передавать дальше: «Вы только послушайте – ко-ко-ко!»

Конечно, операцию разработать было можно. Перекинуться несколькими конструктивными фразами (на тропинке между залогами). Все время от времени ездят зачем-нибудь в город, за какими-нибудь покупками. И вот я тоже поехал на машине, а через два километра догоняю ее. Гостиница в городе, номер «люкс», горячая вода (после коровника как-никак), обед в ресторане… Но нет, нет и нет. А тут и лето пошло под уклон, задождило, засентябрило раньше времени, и мы все – я и две мои сестры – укатили и Москву. До следующей весны… Но мы предполагаем, а Бог располагает. Получилось так, что одно лето мы пропустили, в деревню не ездили, а потом поехали уж через весну.

Возвратившись в село (а тем более пропустив год), узнаём разные новости. Бывает, что ничего особенного не произойдет за долгую зиму (за две зимы в нашем случае), а бывает – произойдет. Умрет, уберется кто-нибудь из стариков. Вон Мишка Пуговицын (имена изменяем из этических соображений), хотя это – пустое дело, посторонним читателям – все равно какие имена, все равно они никого в нашем селе не знают, а в нашем селе все равно сразу узнают, о ком идет речь, но все же, все же… опять попал в тюрьму. Ночью пришел к избушке пожилой уж женщины, чтобы не сказать – очень пожилой, разбил окно, залез в избу, женщину избил. То ли была попытка изнасиловать, то ли денег требовал на опохмелку, то ли вина требовал натурой, то ли безотчетная дурь нашла с постоянного угрюмого перепою. Снова сидит в тюрьме. Первый раз сидел за то, что в пьяном виде на тракторе своротил угол чужого дома.

С матерью Мишки я разговаривал.

– Ну и что же, – говорит она. – Здесь надо работать и там он работает. Те же деньги зарабатывает. Не все ли равно. Одно знаем, что там он хоть не пьет, хоть бельмы свои винищем не наливает.

Ритмы жизни меняются. Раньше, если, как говорится, в радиусе 10–15 километров (а в таком круге помещались многие десятки деревень и сел, густо было народу в средней, нечерноземной полосе), хоть один человек оказался в тюрьме, так на целый год разговору. Чрезвычайное происшествие. Как же! Ванька Маркелов-то из Венков – в остроге сидит. Детей пугали. «Вот погоди, выйдет Ванька из острога, в мешок тебя…» Теперь – проще. В одном и том же колхозе обязательно кто-нибудь сидит в тюрьме, один выходит, другой садится. Как-то уж и вниманья никто не обращает. Ну, сидит и сидит. Дело большое!

А уж если кто-нибудь в том же радиусе руки, бывало, на себя наложил, так это уж сверхчрезвычайное происшествие. О нем лет десять – пятнадцать будут вспоминать по бесчисленным (тогда тихим, сугробами занесенным) деревенькам. Так и называлось это – не повеситься, не зарезаться бритвой, но «наложить на себя руки».

А теперь приехали мы в село после зимы, и пожалуйста – трое повесившихся. Ну, правда, один, хоть и наш сельский, вернее сказать, выходец из нашего села, повесился в городе. Весть об этом дошла глухая, смутная. Молодой мужик, только что из парней, здоровый, рослый, красивый. Внезапно умер. Похоронили. И только потом уж пополз слушок, что не просто умер, не сам по себе. Вроде бы и не пьяница. Какие-то семейные дела, жена загуляла. И готово дело – нет человека.

Второй случай известен в подробностях. Тут, пожалуй, подлинное имя я назову. Ему все равно теперь, но хоть на странице, может, память останется. Звали его Виталий, Виталька. Был он парень, но уже перестарок. Есть такое понятие – блаженный, так вот Виталька был самую малость блаженный. То есть – теленок. Доброта, услужливость, безотказность, неприспособленность – на первом месте. Обычно тут и внешность примешивается, какой-нибудь внешний, физический дефект. У Витальки в детстве была «заячья губа». Потом что-то подлатали, подправили доктора, но что-то все-таки и осталось.

Бывало, сидим около дома под березой, прохлаждаемся. Если Виталька мимо идет, обязательно остановится, просто так, поговорить, да еще спросит: не надо ли чего, дров поколоть например. И совсем не пил. Жил он в избе один. Родители умерли, брат, повиднее его, – где-то на стороне, сестренка замуж вышла. А он, как было сказано, уже перестарок. При его внешности и характере вообще женщина как таковая была для него, очевидно, нерешенной и неразрешимой проблемой.

И вот из соседнего села какая-то бабенка взялась за Витальку. Неизвестно, что ею руководило. То ли на сберкнижке у Витальки немного денег лежало, то ли решила подшутить. «Увольняйся с работы в своем колхозе, переходи ко мне жить». Виталька уж и деньги ей отдал «на веденье общего хозяйства». Дня два-три ушло у него на увольненье. И пришел он к ней. И можно вообразить, если к тому же впервые его женщина обогрела, с какими чувствами он к ней шел. Ну, а там его просто высмеяли: «Да ты что? Дурачок. Идиотик. Кому ты здесь нужен? Погляди лучше в зеркало на себя».

Вернулся Виталька в свою пустую избу, привязал веревку к железному крюку…

А то еще в позапрошлом году, перед самим нашим отъездом в Москву, сидел я под той же березой. Вижу, со стороны дороги идет ко мне человек. Решительно идет, с целью.

– Ты что, не узнаешь меня?

А я, между прочим, пока он еще шел, вспомнил, узнал. Сквозь маску теперешнего его лица, испитую, изможденную, всю в каких-то мелких морщинках маску, проглянуло лицо соседнего мальчишки Кольки. Он был моложе меня лет на пять. У них, у его родителей вернее, сначала одни девчонки шли. Семь девчонок одна за другой. Но Иван Михайлович с тетей Марьей были упорные люди и дождались-таки парня. Восьмым ребенком родился вот этот Колька, теперь уж Николай, а хоть бы и Николай Иваныч.

Вся эта семья давно распалась. На месте их дома стоит другой уж дом и живут другие люди. Старики умерли, девчонки повыходили замуж и живут в разных городах.

Про Кольку доходили слухи, что работает шофером и очень уж сильно пьет.

В отличие от предыдущего Витальки, он рос красавчиком. Тонкое, продолговатое, тонкогубое лицо, светлые волосы, голубые глаза. Да к тому же война повыбила всех парней, а он по возрасту не угодил в это пекло и остался в первые послевоенные годы единственным парнем на всю округу. Прямо по частушке: «Три деревни, два села, восемь девок, один я». Девок-то было больше, нежели восемь.

Погулял Колька. Переженился раза три-четыре, выбирая самых красивых девчонок, потом осел где-то в городе, обзавелся новой семьей, пошли дети. Но доходили слухи, что очень уж сильно пьет.

И вот теперь этот Колька, Николай, подошел ко мне с вопросом; «Ты что, не узнаешь меня?» И очень обрадовался, что я его сразу узнал. Я принес ему еще один стул, мы сидели под березой и вспоминали. Он рассказал мне про всех семерых сестер, кто, где, как живет. Вспомнили мы Ивана Михайловича, тетю Машу. И какая красивая ограда была вокруг церкви, и как рыбу ловили бредешком, и как метали клеверные стога, и как пекли картошку в углях костра, и как завтраки носили косцам ранним утром. И уж повеяло на нас холодком росы, запахами только что скошенной травы, тишиной тех времен, когда громче гармони не было никакого звука в деревне. Хорошо, от души повспоминали. Часа два просидел около меня Николай.

– Ну, пойдем, – наконец спохватился я, – пойдем в дом. Вспомним по-настоящему.

– Нет, – категорически отрезал Николай. – Мне еще многие места обойти нужно. Я и приехал только затем, чтобы все места обойти. На кладбище я уж был, по речке прошел. С тобой вот удачно повидался. Теперь пойду, где была наша усадьба, где наш дом стоял. Еще кое-какие места…

И он ушел.

А теперь весной, возвратившись в село, первое, что услышали мы: Колька повесился. По сопоставлению дат получалось, что он повесился через четыре дня после нашего сидения под березой. То есть, значит, он приезжал из города попрощаться с родными местами. И было ему немногим за пятьдесят.

Ну и по другой линии ждали нас тоже новости. Оказывается, той, еще позапрошлой осенью усатого-полосатого тракториста, мужа, так сказать, героини нашего очерка, колхоз послал с еще одним напарником в Омскую область за соломой. Это ведь тоже надо вообразить: из владимирской деревни в Сибирь – за соломой. Они должны были ее там купить, организовать погрузку в вагоны и вагоны те отправить до станции Ундол. Ну а здесь уж – на грузовиках всего лишь тридцать километров. Но если бы, по представлению прежних мужиков, даже и за тридцать километров солому возить, показалось бы им смешно. Не знаю, насколько успешно закончилась операция с соломой в Омской области, но усато-полосатый муж в наш колхоз к героине нашего очерка не вернулся. Нашел ли он себе сибирячку, подался ли в другие какие-нибудь края – остается неясным. Теперь ведь люди, по меткому выражению еще Сергея Есенина, «как отрубь в решете». Кидает их из края в край решета, крутит, вертит, трясет, перетряхивает, перемешивает, мельтешат они, мечутся и нигде ни за что не могут зацепиться, чтобы остановиться и пустить корешки, укорениться на одном месте. Пооборваны все корешки, а главное, внутри каждого человека нет того порога, той черты, той точки опоры, о которую он мог бы внутренне опереться и сказать себе – баста. Тут моя жизнь, тут моя доля, тут – я.

Событие это не такое уж из ряда вон, особенно в сравнении с тем, которое последовало за ним. Муж бросил жену – эко дело.

Любашка, значит, осталась одна. Ту тоненькую женщину звали Люба, но наши деревенские бабы не называли ее иначе как Любашка. Дружки тракториста с «тюремными взглядами» тоже все как-то исчезли, тоже, как отрубь в решете, раскидало их куда-то по разным краям решета. Из всех перебывших в нашем селе «присланных» (а их перебывало не мало) только две отрубинки не унесло дальше трясением решета. Один мужчина (уже упоминаемый мной), прилепившийся к пожилой вдове, да вот еще эта бедолажка, бездомница, бесхозяйственница, тоненькая одинокая былинка на холодном ветру.

Теперь пора ввести в наш очерк еще одно действующее лицо.

В своей опустевшей избе доживал свой век одинокий наш сельский житель, которого все называли только по его отчеству – Федорыч. Оставляю это его отчество подлинным, потому что теперь его уже нет в живых, он скончался в прошлом году. Это была та очередная новость, которая встретила нас в очередной приезд в село, очередной весной, а именно – весной 1985 года.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю