Текст книги "Не прячьтесь от дождя"
Автор книги: Владимир Солоухин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
Председателя можно понять. Я тоже постыдился бы показывать такое запустенье, да еще москвичам, да еще если один из них называет себя писателем.
Войдя в дверь, мы первым делом наткнулись на штабель досок, занявший пол-алтаря. Куда бы ни идти, в самый ли алтарь, в церковь ли, все равно приходилось перелезать через эти доски. Ну конечно, это уже не препятствие по сравнению с замком на железных дверях.
Обошли, огляделись. На всем лежала та печать разорения, когда вещи не просто брошены, но когда их уже и валяющиеся перебирали несколько раз, ища что бы взять, и оставляли после переборки опять в брошенном, но каждый раз все в более и более брошенном состоянии.
Некоторые иконы еще в своих гнездах, некоторые вынуты и стоят на полу. Одна резная дверь в алтарь цела, другой уже нету. Листья из книг, обрывки церковных одежд валялись там и тут. На всем – слипшаяся, сажистая, пачкающая руки пыль.
Старых икон здесь не могло быть и не было. Влияние католической Европы сквозило в каждом предмете церковной утвари, в каждом штрихе обозреваемой нами картины.
Между тем разные мелочи попадались мне под руку, и некоторые из них я передавал Коле. Таким образом, я ему передал: деревянный резной крест размером около тридцати сантиметров, красивую, но полуразбитую статуэтку Христа из голубого стекла размером с хорошую бутылку, синий стаканчик от лампадки (дома у меня собрание этих стаканчиков разного размера и цвета, всего около тридцати штук, некоторые очень красивы, но этот был совсем примитивный стаканчик, и я позарился на него машинально), фарфоровая надколотая статуэтка мадонны. Именно – мадонны, потому что она была явно польского, католического происхождения. У меня уже есть одна такая мадонна, то есть очень похожая на нее по форме, по общему силуэту, но только вырезанная из дерева. Мне подарил ее в мою бытность в Варшаве хороший польский поэт и человек Богдан Дроздовский.
Попалась книга на немецком языке с выдранными в начале и в конце страницами, вероятно Евангелие. Под ногами у меня звякнуло, я нагнулся и поднял маленькую ложечку, почерневшую от времени, может быть, латунную, но возможно, что и серебряную. С крестиком на конце черенка. Из нее причащали, когда церковь действовала. Ложечка была мне совсем не нужна, но она валялась на полу, и я ее положил в карман. Из разных темных, пыльных, заваленных переломанной рухлядью (старое кресло, изодранные ризы, обломки золоченой резьбы) углов я вытащил на свет несколько деревянных скульптур, тоже пообломанных. Особенно мне понравилась небольшая площаничка, резное изображение Христа, лежащего во гробе, не более семидесяти сантиметров. Размер скульптуры и понравился мне в первую очередь. Самой гробнички не сохранилось, или, может быть, она валялась тут где-нибудь отдельно от тела господня, но само тело господне было теперь у меня в руках, запыленное, без утрат и поломок. Несколько скрюченная поза, естественная в гробнице, казалась странной в этом отрешенном от футляра и оголенном виде.
Я сказал Коле:
– Попросим мальчишек, чтобы они эти скульптуры перетащили в машину. Дадим им три рубля на конфеты.
С этими словами я оглянулся и увидел, что все мальчишки исчезли. Нехорошее предчувствие шевельнулось во мне.
Поскорее забрались мы снова на доски, прошли, балансируя по ним, спрыгнули на пол уже у самого выхода из церкви. В дверном проеме я увидел солнце, зелень деревьев, траву, но также увидел и мальчишек, едва успевающих за стариком, который с этого первого взгляда показался мне безумным либо уж перевозбужденным.
Мальчишки, тоже возбужденные, на ходу что-то наперебой один перед другим говорили старику, и вся эта шумная группа целеустремленно, только что не бегом двигалась к тем самым дверям, из которых мы не медля больше ни секунды, выскочили на улицу.
– Что? Где? Чего? – бессвязно и вот именно полоумно начал орать на нас старик.
Был он невысок, с седой щетиной на щеках и на подбородке, и не то на оба глаза косой, не то с частичными бельмами на обоих глазах. На месте его глаз я видел тогда, да так и запомнил, только два белесых пятна.
Чтобы объясняться с орущим на тебя человеком, надо и самому орать, даже постараться переорать его, если хочешь в чем-нибудь убедить. Положение усложнялось тем, что, как ни громко орал на нас бывший (как потом выяснилось) пономарь, мы не понимали, о чем он орет. Нас он не понял бы, во-первых, по той же причине, а во-вторых, он и не собирался нас понимать.
Увлекая своим примером всю нашу группу (Коля так жаждал ввязаться в дискуссию с бывшим пономарем), я быстро прошел к машине. Хлопнули дверцы, и, если бы шофер тотчас тронулся, происшествие так и закончилось бы облаком пыли, доставшемся на память экс-пономарю и его свите. Времени для этого – повернуть ключ стартера и отпустить сцепление – больше чем нужно, но шофер медлил и медлил, и это было второе предательство, после коварного предательства мальчишек, заманивших нас в церковь, а потом позвавших пономаря.
Старик тем временем подскочил, начал дергать дверцы машины, потом забежал сзади, пытаясь поднять крышку багажника. Поскольку шофер все равно не трогался и, как видно, не собирался трогаться, я сказал:
– Откройте ему багажник. Пусть он увидит, что там ничего нет.
Вид багажника, совершенно пустого, с чистой, протертой перед выездом фибровой подстилкой, был прекрасен. Ни одно великое живописное полотно не вызывало у меня когда-либо чувства такой же радости и легкости на душе, как вид пустого багажника. Пономарь опешил, но тотчас бросился к дверцам, и мы все вышли из машины, позволив осмотреть ее всю: сиденья, подсиденья и пол. Те мелочи, которые я по легкомыслию передавал Коле, по мере того как подбирал их на полу, были, должно быть, рассованы по Колиным карманам или скрывались под замшевой курткой, перекинутой у него через руку. Машина была осмотрена, мы вновь заняли в ней свои места.
– Поехали! – почти уж закричал я шоферу, но шофер медлил. Он промедлил ровно столько времени, сколько понадобилось бельмастому старику забежать вперед машины и встать перед ней, растопырив руки.
Еще и теперь можно было уехать, дав, скажем, задний ход, а потом развернувшись. Однако, решив предать, шофер предавал нас последовательно и до конца. Машина стояла, все больше раскаляясь на солнце, мы сидели в ней, старик прыгал и бесновался перед машиной не хуже шамана, пришедшего в нужный ему экстаз. Он беспрерывно кричал что-то, показывая на нас руками и поворачиваясь во все стороны, как если бы вокруг стояла толпа. Я вообразил на мгновение эту возможную толпу, и у меня похолодело под сердцем.
– Поезжайте же, черт возьми! Что вам этот старик? Вы же видите, что он ненормальный. В конце концов, мы ваши пассажиры и вы обязаны нас везти. В конце концов, нас вы должны слушать, а не этого полоумного старика. Трогайтесь и поезжайте вперед. Вперед!
Шофер не ответил мне и не тронулся с места.
Две женщины, шедшие мимо с мотыгами на плечах, остановились, и старик замахал руками с новой силой, показывая то на нас, то на церковь. В его тарабарщине нельзя было все же не понять некоторых слов: бандиты, грабеж, крест и опять бандиты. Трое парней на велосипедах остановились около старика. Подошла молодая женщина в домашнем халате с ребеночком на руках. Суетящиеся мальчишки дополняли картину происшествия. Старик орал, брызгая слюной, все громче и вдохновеннее. Вокруг немногочисленной пока группы людей начала бурно формироваться толпа. Мы сидели в жаркой и все более раскаляющейся машине, шофер молчал и бездействовал, старик бесновался.
– Что он кричит? – спросил я Колю, который больше меня мог понимать старика.
– Ну что? Кричит, что мы залезли в церковь через подземный лаз, ограбили ее. Называет нас грабителями. Все время твердит про крест.
Я понимал, что самое правильное – отдать сейчас старику все те мелочи, которые оказались у Коли. То есть с радостью их надо было бы отдать теперь, если бы даже они были все золотые и бриллиантовые, а не просто позеленевшие медяшки и потрескавшиеся стекляшки, но с каждой минутой, под любопытными взглядами людей, отдавать их становилось все стыднее и невозможнее. Все еще была надежда, что шофер вдруг тронется и увезет нас. Пока еще он увез бы нас именно от стыда возвращения старику нелепых безделушек, от стыда публичного уличения нас, получалось и правда в воровстве, от позорного извлечения из-под замшевой куртки вещественных доказательств. Одним нажатием на стартер этот шофер-предатель мог бы избавить нас от надвигающегося позора, неизбежность которого становилась очевидной. Надо было решаться.
– Коля, отдай старику все, что у тебя есть в руках и карманах.
Коля поколебался из чувства все того же стыда, но вот голубой стеклянный Иисус Христос выплыл через опущенное стекло машины, за ним проследовал деревянный крест, за крестом подсвечник, за подсвечником еще какие-то незнакомые мне предметы, которые Коля подобрал сам.
Гул, если не вопль ликования и возмущения, был исторгнут всеми собравшимися при виде правоты старика. Старик ликовал, бросался с каждым новым предметом к людям, потрясал им во все стороны и опять показывал на нас. Я надеялся, что, получив все «награбленное», он уймется и мы наконец уедем. Но старик бесновался все больше, только теперь вместо словечка «крест» чаще и чаще стало проскальзывать в его тарабарщине словечко «милиция». Кроме того, и он, и возбужденные мальчишки кричали сквозь стекла еще про какую-то ложечку, которую мы будто утаили и не возвратили вместе с другими предметами. Я вспомнил, что точно клал в карман жалкую ложечку с крестиком на черенке, но, пошарив рукой, с ужасом убедился, что никакой ложечки у меня в кармане нет. То ли я положил ее впопыхах мимо кармана, то ли вытащил потом вместе с платком и потерял.
Но каковы подлецы мальчишки! Не пропустили ни одного моего движения, и, значит, уже по дороге к церкви пономарь точно знал от них, какие предметы мне понравились и что у меня нужно отобрать. Однако ложечки не было, да и не имела она теперь никакого значения. Если бы я всучил им теперь целый столовый серебряный прибор, все равно они не успокоились бы, а шофер все равно не увез бы нас с этого проклятого места.
Машина обрастала толпой. Вновь подходившим старик объяснял, что мы грабители, жалкие предметики, отобранные у нас, унесли опять в церковь. Люди не могли уже видеть, что именно было нами взято, опровергать старика мы были не в состоянии и таким образом получались в глазах толпы самыми настоящими и с каждым часом все более злостными грабителями. Потом уж старику не требовалось ничего объяснять, за него объясняли те, кто подошел раньше и кто в свою очередь услышал от тех, кто подошел еще раньше. Ничего нельзя было понять в однообразной трескотне десятков, главным образом женских голосов, но по общей интонации гомона, по мимике и по тому, как сжималось вокруг нас кольцо, мы понимали, что возбуждение толпы нарастает и переходит в ярость. Парни уже приступили с одного боку, чтобы перевернуть машину, и, возможно, перевернули бы ее, если бы это была частная машина, а не такси с шашечками. Слова «казенная машина», «казенная машина», «казенная машина» некоторое время перебегали по толпе из конца в конец.
Коля, лучше нас понимавший местное наречие, пробовал не то чтобы спорить, но все-таки вставить и свое словечко в общий поток возмущенной брани. Но бурная брань мгновенно смывала и уносила Колины реплики.
– Что вы нас ругаете? Подумаешь, подобрали на полу три вещицы. А до какого состояния вы сами довели свою церковь? Если бы в ней было все на месте и по порядку, разве мы взяли бы? Крест святой, крест святой… А почему этот крест валялся у вас на полу и в грязи? Мы взяли не то, что у вас хранится, а то что вами брошено на произвол судьбы. Если вы так дорожите церковью и всем, что в ней, почему же вы не приведете ее в порядок? Пошли бы сейчас, вместо того чтобы ругаться, взяли бы тряпки, веники…
Колины слова разъярили толпу так, словно в горящий костер он плеснул керосину или бензину. Стоило большого труда убедить Колю не отвечать толпе не только словами, но и шевелением брови. Так мы и сидели, затравленные, неподвижные, как бы окаменевшие среди бурлящей стихии, и подкрадывалось противное предчувствие, что вечно так продолжаться не будет.
Прошло полтора часа. Шофер не вытерпел духоты и давно уж вышел на волю. Он стоял поодаль от машины и от толпы в группе мужчин, которые пока еще не были втянуты во всеобщий азарт нашей травли. Если машина была орехом, а мы живыми хрупкими ядрышками в нем, то орех окружала толстая мякоть толпы, а потом уже на просторе улицы, на вольной воле и стояли шофер с мужиками.
Ключик, между прочим, торчал из замка зажигания, и я знал, как его повернуть, и я прекрасно вожу машину, и некоторое время мой взгляд мечтательно покоился на ключе зажигания.
Леля вдруг проговорила тихонько:
– Взять бы да уехать в поле, а там убежать.
– Зачем в поле? Два километра до шоссе, а там – автобус до Самбора.
– Можно и до самого Самбора, – быстро развивалась моими товарищами по несчастью веселая эта тема.
– Представляю, как вытянулась бы рожа у шофера.
– Пришлось бы ему добираться до Самбора кое-как.
– На автобусе.
– Это была бы великолепная месть.
Толпа расступилась бы перед движущейся машиной (это уж думал я, ощутив в себе нездоровый зуд перекинуться на шоферское сиденье). И никто бы не успел опомниться. Получилось бы, как в заправском приключенческом фильме. А главное – наказать шофера. О, это было бы ярчайшее мгновенье в моей жизни.
Но это было бы (соображал я, несмотря на жару в машине) уже настоящее преступление, а не тот вздор, который только кажется преступлением этим, почему-то таким злым, а в сущности, достойным сочувствия и даже сожаления, людям.
Как в острой шахматной партии сознание быстро просчитало возможные варианты, и гроссмейстер удержался от решительного хода, который вызвал бы взрыв аплодисментов в зрительном зале и сразу изменил бы весь ход игры, но который в печатных комментариях потом украсился бы, вероятно, тремя вопросительными знаками. Или тремя восклицательными знаками? Этого сейчас не мог бы сказать никакой гроссмейстер, потому что никто не мог знать самого главного – как будет развиваться (в отличие от умозрительных вариантов) сама игра.
Между тем уже в следующую минуту можно было пожалеть, что гроссмейстер не сделал своего сногсшибательного хода. Шофер пошушукался с мужчинами, протиснулся сквозь толпу и потребовал, чтобы мы с ним рассчитались и отпустили его.
Мы могли не рассчитываться и не выходить из машины. Может быть, нас не стали бы вытаскивать силой. Но в машине было так душно и жарко, так осточертело в ней, что захотелось хоть какой-нибудь перемены. Да и не повез бы нас шофер все равно. Да и противно было бы ехать с ним. И что же нам, оставшимся без машины, было бы делать, как не идти к шоссе, к автобусной остановке? Эта возможность представилась так ярко, что я отдал шоферу пятерку, и он сейчас же уехал.
Как обманывает нас жажда хоть каких-нибудь перемен. Думаем, хуже не будет, думаем – хуже некуда и всякая перемена – к добру и к лучшему. Но перемена происходит, и вскоре прежнее «хуже некуда» положение начинает казаться едва ли не утраченным раем. Машина уехала, и мы остались беззащитные, словно голенькие, посреди возбужденной толпы. Мы были окружены и стиснуты, лишены свободы, задержаны.
«Обыскать, обыскать», – слышалось в общем неразборчивом гаме. Сейчас и правда начнут обыскивать, выворачивать карманы, трогать руками. А там ничего не стоит дернуть на мне воротник рубашки, задеть локтем по носу, и если я не сдержусь и отвечу, хотя бы тем, что толкну, то спровоцируется драка, результат которой нетрудно предугадать. Нас просто затопчут. Исцарапают, окровенят. В том числе и находящееся, так сказать, на нашем попечении и на нашей с Колей ответственности прекрасное лицо Лели.
Бояться обыска как будто не было причин. Правда, следя за предметами, уплывшими через окно машины, я не заметил фарфоровой мадонны, и можно было предполагать, что она все еще прячется где-нибудь в Колиных карманах. В руках он держал только нелепый округлый газетный сверток. Перед тем как взять такси (господи, какое было блаженное и беспечное утро у этого дня!), мы зашли на базар. В числе другого мы купили там молодых стручков гороха, которые лущили, пока ехали в машине, но весь горох не съели, и теперь Коля терзал и мучил в руках измятый, округлый, прорвавшийся во многих местах газетный сверток. Можно представить себе нашу историю, снятую в кино, и тогда – выразительная кинематографическая деталь: только горох рассыпанный и растоптанный обозначал бы, когда все разошлись бы по домам, место нелепой драмы.
Доставая снова носовой платок, я обнаружил вдруг в кармане злополучную ложечку. И деть ее уже некуда. Ничтожная латунная ложечка, пустяк и ноль. Но каково тебе будет, когда обнаружат ее у тебя в вывернутом кармане. И все увидят, что ты ее прятал и не хотел отдавать. Тогда убеди их попробуй, что она пустое место и меньше пустого места. «А зачем же взял?» – вправе спросить они.
Говорили все одновременно, те между собой, а эти крича на нас. Толпа перемешивалась. Одни, накричавшись, перемещались на окраину толпы, другие оттеснялись, третьи выходили вперед, то есть в середину круга, поближе к нам. Для нас это были общий гомон и общая пестрота, но все же можно было выделить несколько четких кадров.
Старик-пономарь, видя, что его дело на верном пути и что он сумел зажечь и раздуть, теперь поутих и несколько стушевался.
Парень с велосипедом, с отлого высовывающимися из маленького рта желтыми, редкими резцами. Он больше других тянул руки к нам, хотя пока и не дергал еще за одежду.
Другой парень, тоже с велосипедом, какой-нибудь там студент на каникулах. Он лучше других понимал всю курьезность нашего положения, но и весь его драматизм, и откровенно наслаждался нашей беспомощностью. Я попробовал заговорить с ним в доверительном тоне, но он только рассмеялся мне в лицо.
Молодая женщина в домашнем фланелевом халате с ребеночком на руках. Ее лицо могло быть приятным и даже красивым, если бы его не искажали теперь жестокость и злоба. Особенно зло она наскакивала на Лелю. Леля потом находила в этом какой-то фрейдистский момент и была уверена, что муж не любит эту женщину, а возможно, и бросил.
Пожилая женщина, чтобы не сказать старуха, закатанные выше локтей рукава трикотажной, некогда красной, а теперь полинявшей кофты, обнажают сухие костлявые руки, которые и тряслись угрожающе перед нашими лицами. Если бы дошло до вцепления в волосы, то в волосы (сначала в Лелины, вероятно, льющиеся дождем) вцепились бы первыми именно эти старушечьи, костлявые, но и железные пальцы.
Женщина в зеленом платье, с гладко зачесанными темными волосами, производящая впечатление сельской интеллигентки (учительница?), успокаивала меня, стоя рядом:
– Они же не понимают. Их самих не пускают в эту церковь, вот они и злятся. Накопилось на душе, надо на кого-нибудь выплеснуть.
Мужчина лет сорока, сутуловатый, со впалой грудью, с очень худым, как бы прочерневшим насквозь лицом (чахотка?), но с большими черными печальными глазами, очень скоро сделался невольным рыцарем светлой Лели. Сначала он смотрел на нее издали, потом подошел поближе и даже стал показывать польский журнал, который держал в руках, свернутым в трубку. А именно он показывал там воспроизведенную фотографию польской актрисы, утверждая, что Леля похожа на нее. Иногда он отходил от Лели, держался поодаль, а иногда подходил совсем близко и даже становился впереди нее. Я заметил, что эти его перемещения связаны с обострениями страстей вокруг нас и с их временными затуханиями. Как только обстановка накалялась, печальный рыцарь тотчас оказывался около Лели. Вероятно, он один из всей толпы попытался бы защищать нас. Леля несколько раз угощала его черешней из кулька, который после уезда машины ей приходилось держать в руках. Но рыцарь взял за все время только две черешни.
Вдруг все головы повернулись в одну сторону, и мы увидели, что подъехала машина, обыкновенный колхозный «газик», запыленный, как все колхозные «газики».
– Голова, голова, голова! – словно ветер пробежал по толпе. Гул мог показаться злорадным – сейчас им покажут! – но мог показаться и разочарованным: интересное зрелище сейчас прекратится.
Председатель колхоза (но не председатель сельсовета, который показывал нам развалины замка) увел нас в контору, и самым ярким в этом путешествии было то, что я успел избавиться от ложечки, которая словно распухла, налилась свинцом и раскалилась, так что держать ее в кармане и дольше не было никакой возможности. Я ее незаметно выбросил на ходу, а значит, предстоит еще местным жителям уличающая нас задним числом находка.
Прохладный, просторный, а главное, пустой кабинет председателя колхоза с полированными столами, поставленными буквой «Т», с переходящим Красным знаменем, стоящим в углу, с графиками, круто идущими вверх, будущих урожаев и надоев показался мне раем. Первым делом я показал председателю документы: паспорт и писательское удостоверение. Председатель посмотрел то и другое и положил оба документа около себя, вместо того чтобы возвратить их владельцу. Однако заговорил он с нами без всякой строгости и сухости, а как бы даже сочувственно и с усмешкой.
– Ну, и что с вами стряслось?
Наконец появилась возможность вразумительно объяснить, что с нами стряслось. Коротко, без лишних слов я изложил ему версию, которую мне и моим друзьям предстояло не один раз повторить в этот день. Я ничего не прибавил и не убавил, не старался что-нибудь сгладить, а что-нибудь выставить. Прозвучал мой рассказ примерно так:
– Я впервые приехал в эти места, в гости к моему московскому другу, у которого в Самборе живет мать. Утром мы взяли такси и поехали осматривать достопримечательности этих мест. Нам хотелось посмотреть, в частности, развалины замка воеводы Мнишка. Приехав в село, мы первым делом пришли к председателю сельсовета. Председатель показал нам развалины замка и остатки парка. Мы попросили, чтобы он открыл нам костел и церковь, но у него не оказалось ключей. Попрощавшись с председателем, мы пошли к машине, собираясь уехать, как вдруг местные мальчишки сказали, что могут открыть церковь. Легкомысленно, не подумав о последствиях, мы решили воспользоваться предложением мальчишек. Один из них пролез в имеющийся лаз и открыл боковую дверь. Мы походили по церкви, находящейся в запустении, и по еще большему легкомыслию подобрали несколько предметов, заинтересовавших меня как собирателя старины. Свидетельствую, что все подобранные нами вещи не имеют никакой художественной или исторической ценности. Когда мы выходили из церкви, нас встретил местный житель, старик, который начал кричать и собрал народ. Если бы не вы, неизвестно чем бы это могло кончиться.
– Да, я знаю эту церковь, – подтвердил председатель. – Там нет ничего ценного. Приезжали из Львовского музея и все, что нужно было взять, – взяли. А народ у нас тяжеловатый. Правда, особенно в этом отношении. На работу – не дозовешься, а тут все собрались. На окраине села, на разветвлении дорог капличка была…
– Простите?..
– Часовенка, значит. Уж мы чего только не делали. И дверь на замок запирали, и гвоздями заколачивали, и разоряли внутри не один раз. Смотришь, опять нанесут икон, полотенец, цветов и опять ходят туда бить поклоны. Надоело все это. Однажды ночью, договорившись с вояками, взорвал я эту капличку к чертовой матери, разнес на куски. Так они что же? Пошли ко мне вереницей: у того будто бы картошку взрывом помяло. У того яблоню повалило, у того стекла выбило… Плати ущерб. Уж я их знаю. Тяжелый народ.
Что бы я ни думал по поводу взорванной в ночные часы часовни, председательская доверительность безоговорочно ставила меня на одну доску с ним, а отнюдь не с теми, от которых он нас так своевременно увел в контору. Тем не менее дальнейшее поведение председателя показалось мне странным и двусмысленным. Его «газик» стоял под окнами. Он сам его водит. Он мог бы посадить нас в машину, увезти за село и там выпустить. А то мог бы довезти и до Самбора. Не так уж и велика была бы эта его услуга заезжему московскому литератору. Мог бы даже похвалиться когда-нибудь при случае:
– Этот-то? Да я его один раз в машине до Самбора вез!
– Не бреши! Как он мог оказаться в твоей машине?
– Да уж был случай. Можно сказать, я его крепко выручил…
Дальше шел бы пересказ почти неправдоподобной, но правдивой истории. Я послал бы ему книгу с подробной и благодарственной надписью. Но эту возможность председатель колхоза упустил раз и навсегда.
Вместо того чтобы посадить нас в машину и увезти из села, он задал мне странный вопрос:
– Кто были эти мальчишки? Как их звали?
– Их было много. Не меньше семи. Откуда же я знаю, как зовут мальчишек в вашем селе? Одного, кажется, звали Миша.
– Узнать их можете?
– Если бы я знал наперед, какая выйдет история, я постарался бы их запомнить… Да какое это имеет значение, если вы убеждены, что мы не могли взять там ничего ценного? Пусть принесут сюда эти вещи, и вы увидите.
Председатель открыл дверь и кому-то приказал, чтобы позвали мальчишек.
Новое дело! А если они теперь откажутся, что открыли нам церковь? Наверное, откажутся из боязни, что им за это влетит. Получится состав преступления: мы сами через потайной лаз проникли внутрь церкви, мы самовольно открыли ее, мы пытались вынести… Все было против нас в этот день, и одна нелепость громоздилась на другую нелепость.
Вместо мальчишек лет по десять – двенадцать, которых мы все же узнали бы, в контору ввели мальчика лет шести. Он стоял против нас и глядел на нас голубыми глазенками. Он показывал, что мы сами залезли в церковь. Научили ли его взрослые или запугали мальчишки постарше, но получалось так или иначе, что биография этого соломенноголового хлопца начиналась с тяжкого преступления, называемого лжесвидетельством.
Вдруг вслед за мальчиком в контору ворвалась все та же толпа, и была она теперь потомившаяся перед дверьми, в которые ее не пускали, еще более возбуждена и безумна. Председатель, почувствовав, что ему все равно не справиться со стихией, и дабы ни за что не отвечать, ушел из конторы под благовидным предлогом осматривать лаз под церковь. Мы остались одни в дальнем от дверей углу, и кричащие, размахивающие руками люди постепенно надвигались на нас. Печальный рыцарь с польским журналом в руках тотчас оказался около своей подзащитной, и по тревожным огонькам в его печальных и добрых глазах я понял, насколько серьезным сделалось наше положение.
Старуха с костлявыми руками наступала впереди всех. Один ее агрессивный жест, один защитный жест с нашей стороны могли бы послужить искрой, от которой произошли бы взрыв и вспышка.
На беду, в правом кармане моей куртки был у меня нож, который я купил некогда в Мюнхене за восемь марок. Нажимаешь кнопку, и с выразительным щелчком выскакивает длинное острое (больше колющее, чем режущее) лезвие. Конечно, я буду держаться как можно дольше, но если начнут бить ногами по ребрам и почкам… И потом, с нами женщина, которую полагается защищать всеми доступными средствами. Ладонь в кармане беспрерывно ласкала тяжелую бугорчатую рукоять ножа, а большой палец то ставил механизм на предохранитель, то снимал его с предохранителя, и результатов побоища, готового разразиться в любую минуту, никто бы не мог предугадать. Наступили секунды (толпа решительно двинулась на нас), когда я искренне пожалел, что не угнал такси, потому что одно дело – угон машины, а другое дело – мюнхенский нож, но двери энергично распахнулись, и в дверях я увидел трех милиционеров. Если бы я увидел там трех архангелов с обнаженными мечами, я бы не обрадовался так же сильно. Милиционеры стремительно прорезали толпу, оказались между толпой и нами, загнанными в угол, а затем начали теснить людей и, преодолев их некоторое сопротивление (а скорее замешательство), вытолкали всех из конторы.
Опять внимательное перелистывание паспорта, изучение писательского документа, краткое – слово в слово – изложение происшествия. Старший из милиционеров был в звании капитана – заместитель начальника районного уголовного розыска. Все теперь зависело от него. Как он квалифицирует наши действия, так и будет. Он может квалифицировать их, как кражу со всеми вытекающими отсюда последствиями. Он может посадить нас в камеру предварительного заключения на несколько дней, скажем, под предлогом окончательного выяснения наших личностей или в ожидании распоряжений из области. Теперь пятница и конец рабочего дня. Распоряжение из области придет в понедельник. Почему бы им, этим троим москвичам, и не посидеть два дня в камере предварительного заключения? А между тем уже с часу дня у Галицких дожидаются нас вареники с черникой, и уже пять часов, а позавтракали мы около восьми.
Капитан и лейтенант ушли из конторы (на место преступления), а рядовой милиционер остался с нами.
Газетный сверток с горохом совсем распался у Коли, и я довольно сердито сказал ему:
– Да оставь ты этот несчастный горох! Ты что, на нервной почве, что ли, носишься с ним целый день!
Коля безропотно пошел к урне и бросил туда замученный сверток. Вскоре в окружении трех милиционеров мы проделали короткий путь от дверей конторы к «черному ворону». Народу на улице прибавилось вчетверо. Все со злорадством смотрели, как выводят грабителей. Печальный рыцарь, не беспокоясь теперь за безопасность своей дамы сердца, глядел на нас издали, поверх голов. Он понимал, что бросает на Лелю последний взгляд.
Впервые в жизни меня увозил «черный ворон», и я был рад, я был даже счастлив, что он меня наконец увозит.
Все три милиционера сели с нами в заднее, решетчатое отделение машины, и большей вежливости капитан в этих условиях проявить не мог. Когда немного отъехали, он сказал:
– Извините, что увозим вроде как арестантов. Народ перевозбужден, а это их несколько успокоит.
– Дружный народ…
– Дружный… – передразнил меня капитан. – Как в колхозе что-нибудь украдут, ни одного свидетеля во всем селе не найдешь. Словно все слепые и глухие живут.
– Часто воруют?
– Я не имею в виду ограбление колхозной кассы. Но там – карман зерна, там копну сена, там десять листов шифера, там ведро картошки. И никто как будто не видит. А здесь сразу увидели. Вот так же напали бы на человека, утащившего дерево в колхозном лесу. Куда там. И увидит, да отвернется. Тяжелый народ.
Моя молодежь резвилась, почувствовав, что опасность миновала, но совсем забыв, что как бы там ни было, а сидим мы пока в «черном вороне». Я не разделял их веселья. За вкрадчивыми интонациями капитана я слышал, что судьба наша окончательно еще не решена, что он и не может решать ее самостоятельно, а обязан доложить своему начальству.








