355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кораблинов » Дом веселого чародея » Текст книги (страница 7)
Дом веселого чародея
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:44

Текст книги "Дом веселого чародея"


Автор книги: Владимир Кораблинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

– Ведь вы и сами – тоже фу, какой солидный господин!

– А ну-ка, ну-ка! – развеселился Дуров. – Суди, Слащов!

Через минуту господин Клементьев сконфуженно поднялся с земли и, отряхиваясь, сказал:

– Однако ты, брат, облом! Этак и кости переломать – раз плюнуть…

Полотняный купол цирка на Мясницкой тускло, красновато светился, как восходящая фантастическая планета из нашумевших уэллсовских романов.

Множество народу толклось у входа, глазело на небывалые изображения. В дрожащем сиянье вольтовых дуг грубо написанные исполинские фигуры возвышались над окошечками касс: борец и клоун. Залихватски закрученные колечками усы и пестрый наряд последнего приводили зевак в особое восхищенье. «Ну, этот врежет! – слышалось в толпе. – Нашему Дурову на зуб не попадайся!» И смеялись, заранее уверенные в том, что действительно  в р е ж е т,  да так, что, будь спокоен, не поздоровится…

Вокруг борца шли свои пересуды. Гадали, кто маска, перебирали имена знакомых городских силачей.

– А Проня? Проня? – волновались. – Проня-то будет ли?

– Что – Проня! Тут нынче сам Фосс борется…

– Шел бы ты со своим Хвосом… знаешь куда?

– Ах ты! Хам!

– От хама слышу…

Сцепились двое. И, верно, не миновать бы драки, но со стороны базара послышался заливистый треск барабана, грохот колес по булыжной мостовой.

– Дорогу! Дорогу! – птичьими голосами кричали откуда-то вдруг появившиеся карлики, крошечные человечки с игрушечными барабанчиками. – Дорогу Анатолию Дурову!

– Королю смеха дорогу! – взревело бог знает откуда, словно сверху, из низкой тучи, на черноте которой нет-нет да и проскальзывали голубые змейки приближающейся грозы.

– Королю смеха! – чирикнули карлики.

Толпа расступилась, и по залитой молочно-белым светом площадке перед балаганом, направляясь ко входу, разбитыми копытами прошлепала седая кляча с какой-то жирной надписью на ребрастом боку.

– Вот это махан! – загоготали в толпе. – Ух ты!

– Не то на живодерню?

– А Дуров где же?

– Гля, брат… на ей – вывеска! «Ра-бо-чий… во-прос»…

– Га-га-га!

– Видать, не жрамши, вопрос-то!

– Ребяты! Чего волокет-то… Деньги!

Кляча тащила размалеванную тележку, нагруженную мешками; множество нулей опоясывало бока мешков, тем самым обозначая (как это делалось на журнальных картинках) несметное богатство.

– Мильены волокет, а ты – махан!

– О, господи! Боров, гляди, на мешке-то!

– А на ем что написано? Вон, на брюхе-то!

– «Ка-пи-та-лизм»! – прочел грамотей.

– А ить верно, на купчину смахивает! – хохотали искренно, удивлялись, предвкушали веселое зрелище.

Свинья восседала важно, похрюкивала.

За тележкой брел козел с прикрепленной к рогам табличкой «Пресса», тащил клетку на колесиках, где, всполошенные ярким светом и гомоном, надсадно орали утки. Тут уже и пояснять не приходилось, всякому было ясно, что это за утки.

Верхом на огромной розовой свинье смешную процессию замыкал Анатолий Дуров.

Первый и единственный, как гласила афиша.

Рыженькая была в ударе.

За всю короткую собачью жизнь ее никто не привечал, никто не почесывал за ушами, не говорил ласковые слова, а только били чем попадя, сердито орали и гнали прочь.

В большом, похожем на лес старом парке собак бродило множество, все были голодные и злые. Урвать от них что-нибудь, хоть обглоданный мосол, Рыженькая не могла по своим слабым силенкам и ходила вечно голодная. Когда же осмеливалась попросить у людей, ее жестоко колотили, насмешливо и злобно кричали бранные слова. Так горестно жила она, бедняга, пока не появился в парке веселый темноусый красавец, который ее – впервые в жизни – приласкал, погладил нежно, пробормотал непонятное, но, верно, очень хорошее слово: «Со-ба-ка! Соба-а-ка»… И тут уж она на выдержала, взвыла от жалости к себе, от предчувствия чего-то светлого, что, кажется, собиралось увенчать ее горькое собачье существование.

– Со-ба-а-ка! Со-ба-а-ка!

Боже ты мой, сколько было связано с этими словами!

Милый, ласковый голос, щекотанье за ушами, спокойный сон на собственном тюфячке, счастливая, сытная жизнь… Попроси хозяин, дай знать – и чего бы она не сделала для него! В огонь бы, в воду кинулась… На стаю лютых зверей… На любого, самого свирепого злодея…

Но он ничего не просил, он словно и не замечал ее. Изредка лишь брал с собой, выводил на ярко освещенный пустой круг, по сторонам которого была темнота и бесчисленное количество шумящих, свистящих людей… И музыка, музыка…

Он усаживал ее на пахучие опилки подле себя и начинал долго и громко говорить, обращаясь к публике. Она ждала с замиранием крохотного своего собачьего сердца – вот-вот… сейчас…

И верно, он наклонялся, гладил ее:

– Со-ба-а-ка… Со-ба-а-ка!

Она выла, она говорила, нет, она кричала ему: люблю… обожаю… что хочешь делай со мной!

И публика сходила с ума, бесновалась:

– Браво, Дуров! Бра-а-а-во!!

А треск такой стоял, будто обрушивался высокий темный потолок.

Нынешнему представлению предшествовали следующие события.

На Мало-Садовой, недалеко от Дуровых, повесился слесарь с веретенниковского завода. Причина самоубийства, как сообщил «Воронежский телеграф», осталась неизвестна. Заметка из раздела «Происшествия» робко намекала на «тяжелые условия жизни», «расшатанную алкоголем психику и прочее». Но тут же расхваливались рабочие общежития при заводе «нашего уважаемого негоцианта, предпринимателя В. Г. Столля». Мрачная, страшная история с самоубийством замазывалась неумеренными комплиментами по адресу «прогрессивных культурных фабрикантов» и т. д.

Все это были слова, слова, слова…

На самом же деле слесарь Хатунцев повесился потому, что у него было шестеро ребятишек, которых он не мог прокормить.

Когда по улице разнеслась эта ужасная весть, Анатолий Леонидович, смешавшись с толпой любопытствующих, заглянул в нищенскую хибарку Хатунцева. То, что он увидел, потрясло его.

Оп заперся в кабинете, не вышел к обеду. На листке почтовой бумаги, на обороте записки от Чериковера, где тот предлагал устроить состязания в запуске фигурных змеев, задумчиво чертил какие-то сложные фигуры, соединял их в узорные нагроможденья, растушевывая, разукрашивая новыми затейливыми завитушками. «Убийцы… убийцы!» – бормотал, хмурился и снова чертил. Наконец, отшвырнув листок, глянул на бездумное свое рукоделье. Из хитро начерченных узоров глядело отчетливо: УБИЙЦЫ.

– Рабочий вопрос! – усмехнулся. – Уж как же мы любим пошуметь об этом «вопросе»… Как мы его заездили! В клячу заморенную превратили…

Рука с карандашом снова потянулась к чериковеровскому листку, и через минуту на нем появилась тощая кляча, везущая телегу с золотом. На пузатых мешках важно восседала ее величество Хавронья.

– Вот так! – сверкнул зубами, и что-то волчье, злобное мелькнуло в улыбке. – Веселенькое антре, не правда ли, господа?

Стихи сочинились, как всегда, легко. Реприза с воющей собакой была заготовлена еще в прошлом году и проверена не раз: Рыженькая выла безотказно. Но темы все были мелкие – отсутствие фонарей на улицах, плохая пожарная команда, романсовая пошлость дурной цыганщины…

Недавно Александр сказал: «Вы, Анатолий Леонидыч, бесспорно, гениальны, по вот остроты… как бы вам сказать… социальной остроты у вас маловато…» С покровительственными нотками в голосе, между прочим сказал, шельмец, как старший – младшему. «Неужто ж не чувствуете, что вот-вот разразится, что пора выбирать, по какую сторону баррикад станете…»

Ох, милый друг, так уж сразу и баррикады? Экая прыть, экие громкие слова! А что ты скажешь о насмешке, убивающей наповал?

Цирковой манеж – вот моя баррикада.

Так-то, Санек.

В сопровождении свиньи и Рыженькой он вышел под грохот аплодисментов.

Толстая розовая хавронья сонно хрюкнула и осталась у входа, уткнувшись рылом в корытце, которое служитель поставил перед нею.

Анатолий Леонидович обошел круг. Рыженькая бежала рядом, старательно петляя восьмерками возле ног своего великолепного хозяина. Остановясь в центре манежа, Дуров представил артистку:

 
Она поет в особом роде,
Но не Плевицкая: не в моде!
 

Рыженькая занервничала, возбужденно напрягшись всем телом, приготовилась слушать: вот сейчас… сейчас…

 
Недавно, выбившись из сил,
Задавшись целью интересной,
Я город наш исколесил,
Знакомясь ближе с жизнью местной.
Скажу вам, правды не тая:
Нашел вокруг я столько мрака,
Что, право, здесь пе только я —
Завоет даже и
Со-ба-ка!
 

Нет, Рыженькая не могла больше сдержаться: он едва остановил ее рыданья. Остановить хохот оказалось куда труднее. Наконец Рыженькая успокоилась, и в наступившей тишине Дуров пояснил:

 
Обозначает этот вой —
Переведу я осторожно. —
Что бедный наш мастеровой
Живет, как… хуже невозможно!
Днем – тяжкий, непосильный труд,
А ночью – грязь и вонь барака,
Детишки впроголодь… Да тут
Завоет даже и…
 

Не дожидаясь нужного слова, Рыженькая взвыла.

– Со-ба-ка! – рявкнули сотни глоток на галерке.

– А фабриканту – наплевать, – продолжал Дуров, —

 
Как этой вот хавронье жирной.
Ему бы лишь барыш сорвать,
А дальше – хоть потоп всемирный…
Позорит он двадцатый век
И превращает жизнь в клоаку.
Назвать, кто этот человек?
Боюсь, обидится собака!..
 

Господи, что творилось!

Выла Рыженькая, орало верхотурье, электрическая проводка трепетала, мигали лампы…

– Бра-а-а-во! – неслось, вырывалось наружу, и вздрагивали извозчичьи лошади, перебирали ушами, испуганно косили глаза на полотняный купол шапито, красновато светящийся во мраке, как восходящая над городом фантастическая планета…

– Бра-а-а-во! Ду-у-ров!!

– Бра-а-а-во!!

Губернатор испытывал некоторую неловкость.

То, что вчера произошло в цирке, требовало безусловного осуждения и принятия административных мер по отношению к артисту.

Номер с поющей собакой и, главное, сопроводительные стишки являли собой или, лучше сказать, демонстрировали… что? Что являли? Что демонстрировали?

– Да что же-с, – вздохнул срочно вызванный полицмейстер, – чистая пропаганда, ваше превосходительство. Откровенная, доложу я вам, и зловредная. Вот что-с.

– И какая бестактность, подумайте!

Подагрически прихрамывая, губернатор пошагал по просторному кабинету.

– Живет, подумайте, в городе, где все– так расположены к нему… Да я сам… Кто бы мог предположить? Ах, какая бестактность! Что теперь прикажете предпринять? Что?

– Пресечь, ваше превосходительство!

– Да, но в какой форме? Я затрудняюсь…

– Ничего, ваше превосходительство, найдем и форму. Изволите приказать?

– Ах, нет, пожалуй… я сам. Мне, знаете, не хотелось бы…

«Чего он разводит антимонию? – недоумевал полицмейстер. – Дело бывалое: раз-два, и будьте любезны-с, в двадцать четыре часа!»

– Нет, что вы! Поступить таким образом невозможно… Дело в том…

Но разве этот полицейский истукан, эта современная тень Держиморды поймет…

Чувствительный губернатор похромал еще немного взад-вперед – от стола к окну, от окна к столу.

– Впредь до моего распоряжения, – сказал начальственно, отпуская истукана.

Дело в том…

Дело в том, что не далее как на прошлой неделе его превосходительство сам, собственной персоной, нанес визит известному, несравненному и прочее и прочее… дражайшему Анатолию Леонидовичу в его доме на Мало-Садовой, где чрезвычайно приятно провел час или даже больше, любуясь коллекциями и устройством усадьбы, столь удивительно и непостижимо преобразившей захудалую улицу…

Кушал кофе, приготовленный очаровательными ручками Прекрасной Елены.

Целовал душистые пальчики прелестницы.

И, уезжая, сделал запись в большом альбоме: «Горжусь тем, что во вверенной мне губернии существует такой чудесный уголок, как усадьба А. Л. Дурова».

Расписался с изящным хвостиком.

А почему бы и нет? Здесь до него расписывались великие князья, генерал-губернатор города Москвы и даже всероссийски известный своею святостью отец Иоанн…

И вдруг, подумайте – в двадцать четыре часа!

Привычно заныло в ноге. Боже, как она была чувствительна к служебным и житейским неприятностям своего сановного обладателя! Сверлила, простреливала от колена к бедру, ввинчивалась штопором. Отравляла существованье. Успокоить разыгравшуюся боль могла только удачная мысль, находящая выход из сомнительного положения.

Отлично зная капризы своей левой ноги, его превосходительство приступил к поискам спасительной мысли, которая направила бы его действия так, чтобы, во-первых, сохранить свое административное достоинство, а во-вторых, дать понять всемирно знаменитому и т. д. о неуместной бестактности его вчерашнего выступления.

Мелодичным звоном серебряного колокольчика вызвал молодого чиновника, интеллигентность коего (он сочинял прелестные акростихи и шарады) давала надежду найти нужное решение по щекотливому вопросу.

– О! – воскликнул молодой человек. – Позволю себе высказать предположение, что в данной ситуации вам, ваше превосходительство, уместней всего пригласить Анатолия Леонидыча к себе и, так сказать, неофициально, в интеллигентной беседе обсудить и намекнуть…

– Прекрасно, моншер! – воскликнул губернатор. – Именно неофициально… именно в интеллигентной беседе… Мерси, голубчик!

Мысль была найдена, и боль в ноге, представьте себе, утихла, словно ее и не бывало.

Дом Анатолия Леонидовича от всех прочих домов еще и тем отличался, что в нем никогда не приживались бездействие и скука. Пусть это бывала пирушка (звон бокалов, веселые возгласы, хохот и граммофонные вопли), или бесконечные репетиции новых номеров с участием четвероногих и крылатых «артистов», или занятия хозяина живописью, а детей – музыкой (Ляля и Маруся отлично играли на пианино и пели), или, наконец, нескончаемые хлопоты в саду и выставочных павильонах.

Гости, навещавшие Анатолия Леонидовича, приходя к нему на Мало-Садовую, всегда – хотели они этого или не хотели – вовлекались в кипучий водоворот усадебной жизни и тоже, вместе со всеми, принимались гонять крокетные шары, петь, поливать из леек цветочную рассаду, бражничать, рассказывать смешные анекдоты, декламировать.

Сегодня Анатолий Леонидович и двое его друзей – известный всему городу актер-любитель Кедров и присяжный Терновской – заканчивали во дворе сооружение чудовищной головы, имевшей целью как бы озадачить и даже устрашить входящего с улицы. С разинутой зубастой пастью, с вытаращенными стеклянными глазами, нелепая голова эта являлась входом в небольшое строение, в котором помещалась летняя кухня. В багровой глубине чудовищного зева виднелась дверь с надписью «вход воспрещен». Смешная выдумка принадлежала Анатолию Леонидовичу. Две недели увлеченно возился он с этой фантазией, сам возводил каркас из гнутого бамбука; при помощи милейшего Кедрова слой за слоем обклеивал прочные прутья газетами, оберточной бумагой. Как ребенок, радовался потешной затее – устроить кухню в голове обжоры Гаргантюа; радовался удачно найденному для этого материалу, состоящему из бумаги и клея, то есть обыкновенному папье-маше, из которого делают игрушечных лошадок.

Все домочадцы с любопытством следили за работой, – так интересно, так весело было смотреть, как похожий па гигантскую корзину бамбуковый каркас день ото дня чудесно обрастал пухлой бумажно-клейстерной плотью; как вдруг бесформенное отверстие в корзине оказалось зубастой пастью; как мясистый нос появился – широкий, ноздрястый; затем стеклянные плафоны сделались глазами, бессмысленно, придурковато глянувшими из-под низкого, приплюснутого лба…

Наступало самое увлекательное – раскраска.

И вот щеки чудовища покрылись багровым румянцем, кроваво закраснелись толстые губы разинутого рта и плотоядно сверкнули зубищи… Голова ожила!

Странная в своей великанской нелепости, она рычала, вожделела, ярилась желаньем сожрать, проглотить с потрохами…

И лишь ее мертвая бумажная сущность не позволяла расправиться с жертвой взаправду.

А то бы… ух!

Приходилось сдерживаться, делать вид, что – ничего особенного, господа, шутка, правда, несколько рискованная, выходящая за рамки… ну, приличия, что ли, желательной благопристойности…

Папироски-то ведь держит в золотом портсигаре, на коем искусно награвировано: «От князя В. А. Долгорукого».

Также и альбомные росчерки –  н а   п а м я т ь   д р а ж а й ш е м у…

Какие лица, какие фигуры, бог мой! Члены императорской фамилии, министры, генералы…

Компрене ву? То-то и оно.

Сидели, улыбались. Кузнецовские чашечки с кофеем – синие и золотая кайма.

Бархатный перезвон часов, похожих на готическую башню старинного собора.

Благоуханье тончайшего табака.

– Прелестно, прелестно… – Легкое безболезненное покачиванье ногой, улыбка. – Но как вам удалось заставить ее при слове «собака»…

– Пустяки, ваше превосходительство. Нервная рефлексия.

– Нервы у собаки? Ха-ха! Не вздумайте сказать это преосвященному…

– Но, ваше превосходительство, нервные системы архиерея и собаки имеют много общего. Биологическая наука…

– Оставим в покое биологию… – Улыбка, иронический прищур слегка припухших старческих век. – И преосвященного также.

– Но, ваше превосходительство, вы первый назвали его!

– Хе-хе-хе! С больной головы на здоровую, не так ли?

«Все хорошо, отлично, – подумал губернатор, – беседа двух интеллигентных людей. Рефлексия. Биология. Но как же с главным?»

Дуров невозмутимо курил, прихлебывал из синей чашечки.

– Будем откровенны, – дружески кладя подагрическую руку на колено Анатолия Леонидовича, сказал губернатор. – Мне было бы очень неприятно, если б вы сочли нужным повторить этот номер здесь, у нас… Во избежание, так сказать…

– Конечно, конечно, ваше превосходительство, я отлично понимаю… Вы можете быть уверены…

– В других местах – не смею возразить, но здесь, где мы – имеем честь считать вас своим согражданином… э-э… земляком, так сказать…

– Безусловно, ваше превосходительство, – согласился Дуров, – не извольте беспокоиться. Свинья, ваше превосходительство, и та в своем стойле старается не гадить, извините, ваше превосходительство…

– Да, да, вот именно… – Губернатор сиял, до крайности довольный исходом щекотливого разговора. – Вот именно, даже свинья… Кроме всего, Россия переживает такие события…

На электрической карте дуровских выступлений сигнальный кружок, обозначавший Воронеж, вспыхнул было, но тут же мигнул и погас.

Лето гремело грозами.

Отзвуками боев из далекой Маньчжурии, где шестой месяц шла нелепая, бездарная война с маленькой Японией, о которой сперва хвастливо шумели на клубных обедах: шапками-де закидаем! – а теперь растерянно помалкивали.

В церквах пели молебны о ниспослании победы христолюбивому воинству. Но слухи шли, что бьют нас японцы. Что против японских пулеметов у «христолюбивого воинства» не только ружей нехватка, но и патронов к ним нету.

Что в сраженье под Ляояном многие тысячи наших полегли ни за понюх табаку.

Что генералу Куропаткину не армиями командовать – гусей пасти.

Однако война была где-то далеко, на краю земли, о ней лишь слухи шли, а вот тут, дома, под боком, затевалось, кажется, кое-что погрознее Ляояна.

Великую Российскую империю корчило.

Вспоминались слова младшего Терновского: «Вот-вот разразится, неужто не чувствуете?» И еще – о баррикадах, по какую, мол, станете сторону.

На днях опять разговор с Александром. Зашел поздравить с воронежским успехом:

– Очень, знаете, собачка ваша красноречиво выла. По городу только и разговоров, что о вашем номере.

– Спасибо, Санек.

– Не за что. Вам спасибо. Но вот вопросик позвольте: запретили?

– Да нет, не то чтобы…

Дуров нахмурился. Принялся, как это часто делал в замешательстве, пристально разглядывать камушек на перстне.

– Понятно, – насмешливо покивал Александр.

– Что? Что тебе понятно? – вспыхнул Дуров. – Что-о?

Ударился в скучные, путаные объяснения: в дни, когда отечество отражает удары врага… когда на полях сражений гибнут русские люди… долг патриота… святая обязанность… всемерно поддерживать…

– Кого поддерживать? – холодно спросил Александр. – Кучку негодяев, которые именуют себя правительством? Ну, это уж, знаете…

– Так ведь бьют же нас японцы! – воскликнул Дуров.

– И очень хорошо, что бьют, – загадочно как-то, непонятно сказал Александр. – Скоро сами увидите…

Разговор прервали барышни: «Идемте, идемте, Саша! Послушайте новую пластинку с Плевицкой, чудо! Извини, папочка!»

Исчезли пестрым легким облачком. «Дышала ночь восторгом сладострастья, – обмирала, захлебывалась знаменитая певица, – неясных дум и трепета полна…»

– Ах, черт возьми! – сказал Дуров. – «Неясных дум»… Похоже, что действительно скоро…

Тому доказательством, помимо всего, было Пронино возвращенье.

Он появился с неделю назад, неожиданно, пьяный, какой-то весь словно бы почерневший, ожесточенный. Ходил по городу, срывал с тумб афиши «Русский богатырь»… и так далее. На городового, который попытался остановить его, глянул так, что тот отступил, стушевался: «Что с ним сделаешь… Одно слово: медведь!»

Братья Никитины встревожились, зазвали в ресторан, угощали, улещивали. Проня угощение принял, но выступать отказался наотрез, ни за какие деньги.

– Губишь, Проня! – взывали братья.

– А я с вами договаривался? – возражал богатырь. – С чевой-то вы взяли…

– Так ведь всегда же бывало…

– Всегда бывало, а нонче – нет.

– Да что ж так?

– Не желаю господ тешить.

На Мало-Садовую явился под вечер. У калитки господин Клементьев преградил дорогу:

– Куда?

Проня его легонько отстранил.

– Куда надо, туда и иду, – громыхнул грозно. – Рассыпься, пожалуйста…

Но в дом не вошел, уселся на ступеньках веранды, сказал, чтоб кликнули Анатолия Леонидовича.

– Батюшки! – выходя на веранду, удивился Дуров. – Не то Проня? Слыхал, слыхал… Что ж ты это братьев-то стращаешь?

– А ну их, сволочей, в трубу! – мрачно сказал Проня. – Ксплуататоры!

– Ого! – засмеялся Дуров. – Каких словечек набрался!

– Верные слова… Как есть ксплуататоры. Нет, скажешь?

– Да это, положим, так. А что с ними сделаешь?

– Сделаем! – убежденно, строго ответил Проня. – Ты, Ленидыч, не гляди, что я выпимши… Меня до сшибачки напоить – это, брат, дело мудреное. Вот говорю тебе сейчас как другу: чуток осталось им барствовать… Вскорости всем сволочам шеи посвертаем, ей-бо!

– Да ты что сердитый такой? Где гулял-то? Расскажи.

– В деревню было подался, родню проведать. – Проня усмехнулся, покрутил головой. – Там ить у меня еще родная мамушка жива, браты… Годов десять, почесть, не бывал, потянуло на их поглядеть… эх!

Со страшной силой ударил шапкой о ступеньку веранды.

– Нагляделся, туды иху мать! Живут на земле, а земли нету. Шаг ступишь – господская, там – арендателева, там – монастырская… Слухай, друг, вели-ка своему барину принесть чем глотку промочить. Дюже першит…

– Пошли ко мне, – сказал Дуров.

– Не, в дом не пойду, там теснота.

Когда господин Клементьев принес графин с водкой, Проня повеселел.

– Ничего, стал быть, мужик, – кивнул на управляющего. – А то – ишь ты, пущать не хотел…

– Так я ж не знал, кто вы есть, – хихикнул господин Клементьев. – Разве я что…

– Узнал теперчи?

– Узнал-с, как же.

– Ну и ступай с богом, ежели узнал. Слухать тебе тут нечего.

Пожав плечами, господин Клементьев удалился. На его строгом лице было написано: «Мужик и мужик, хам, а чего с ним Анатолий Леонидыч хороводится – ума не приложу. Ну, да что с них спросишь: артисты!»

В деревне было смутно.

Про царя так говорили: «Черт его понес воевать, мало ему дома земли, понапрасну людей губит».

Господа приезжали в коляске. Кучер мордастый, в канареечной рубахе, безрукавка плисовая. Барышни с зонтиками, при них – барчуки. Эти ходили с кружкой, сбирали на раненых, Один мужичок возьми да сбрехни: «Чего сбирать, япошки нас и так всех подавят, как червей!» Ну, его, конечно, в холодную.

Учитель мужикам сказывал: «Какого ляду идете на войну? Пущай нас побьют, мы тогда царя сменим, лучше будет…»

– А что? – рычал Проня. – И сменим! За все просто! Я, Ленидыч, тут с вами в городе избаловался маленько, про все позабыл… А глянул, как они, мужики-то, полной ложкой лиха хлебают, так – и-и, боже мой!

Низко нагнув голову, сидел насупленным древним идолом. Русский богатырь, Проня из Мартына.

– Так, – раздумчиво протянул Дуров. – Прощай, значит, цирк?

– Да уж, видно, так, – вздохнул Проня. – Жалко, конешно… Только сам посуди, – зашептал гулко, – чего я в ём? Навроде шута горохового. На потеху. «Ломай, Проня! Нажми, Проня!» Вот жму, вот ломаю, сиволдай темный… Стыдоба, Ленидыч! Ей-право, стыдоба! Народишко мается, а я…

Встал прощаться. Ручищей-лопатой осторожно, словно боясь поломать, пожал руку Анатолия Леонидовича.

– Куда ж теперь? – спросил Дуров.

– Не знаю, – ответил Проня. – Расея велика.

Он не в город пошел – к реке. У лодочной пристани затихли его шаги.

Глухою чернотой на сотни верст лежали поля заречья, откуда, небеса рассекая красноватыми росчерками, надвигалась уже которая за лето гроза.

«Скоро, скоро грянет», – подумал Анатолий Леонидович. На верхней веранде долго сидел, курил. Вглядывался в тревожную тьму, где Проня сейчас шагал, где Россия простиралась бесконечно.

Где мужики, браты Пронины, маялись, жили на земле, а земли-то и не было: то господская, то монастырская.

На земле – без земли… А ведь это, ей-богу, тема! Нет, нет, не для танцующих собачек, извините, ваше превосходительство, опять, кажется, придется огорчить… Что ж делать! Ремесло.

Молнией озаренье вспыхнуло: земля в горшочке.

Злобная улыбка сверкнула из-под усов: один махонький горшочек. Махоточка карачунская.

Только и всего, ваше превосходительство…

– Разрешите?

Что в этот вечер творилось в цирке!

Трещали скамейками. От дыхания множества людей мутнели яркие лампы. Рев восторга распирал брезентовый купол балагана; он, казалось, вот-вот сорвется и мутновато-красным шаром улетит в грозовые облака.

И присудят ли самофаловскому мойщику Янову за победу над немцем Фоссом обещанные пятьдесят целковых – так и останется неизвестным.

Но бог с ними, с борцами.

Хотя мойщик действительно положил знаменитого немца и тут же, на манеже, под свист и хохот публики получил обещанные Никитиным деньги. Хотя скамейки, как уже было сказано, трещали и рев стоял именно во время этого поединка, – все было ничто по сравнению с великолепным выходом Дурова.

Его встречали, как всегда, шумно, восторженно. Вместе с униформистами на манеже выстроилась вся труппа, и это по цирковым традициям был наивысший почет.

Он появился стремительно, в многоцветном сверканье парчовой одежды, в радостном всплеске оркестра, в криках и громе аплодисментов, рухнувших горным обвалом и, казалось, потрясших всю землю… На вскинутых в знак приветствия его руках сверкали, длинными сияющими огнями переливались причудливо драгоценные камни перстней.

– Люди! – воскликнул, покрывая все шумы. – Люди…

 
Люди всех чинов и званий,
Без различья состояний,
Перед вами я стою
И челом вам низко бью!
Жрец веселого я смеха,
Откликаюсь я, как эхо,
На людские все дела,
И моя сатира зла!
 

О, этот хищный оскал, сверкающий из-под франтоватых усов! И бешеный темп одна другую сменяющих шуток, реприз, акробатических трюков… Не переводя дыханья от одного взрыва хохота – к другому, к третьему!

 
Выражаюсь я по-русски
И не раз сидел в кутузке,
Но не брошу никогда
Резать правду, господа!
 

Едва окончив монолог, он сразу же как бы засучивает рукава, уходит в работу. Шесть картонных листов с огромными буквами:

ДОКЛАД

– Вот, господа, не угодно ли… Наши министры каждый день делают государю доклад… и получают за это…

Откидывается первый лист.

– Окла-а-ад! – орет публика.

– Абсолютно правильно! – летит следующий лист. – Такой наш режим для министерских бюрократов…

– Кла-а-ад! – гогочет цирк. – Кла-а-ад!

Каждый сейчас рисует в своем воображении министра: неприступен, что твой монумент, фрак со звездой, важность непомерная… До их высокопревосходительств – как до бога, не достать… С каким-нибудь там прошеньишком не сунься, куда прешь, – одно слово: ми-ни-стр! И вдруг – при твоем вроде бы участии, при оскорбительном твоем гоготе – бац! – по лысине, по лысине господину министру! По лысине!

– Кла-а-ад!

– Так их, сволочей!

– Браво! Браво!

– Но, господа, – Дуров подымает руку, и снова вспыхивают синие, желтые, фиолетовые длинные огни перстней. – Но, господа, правительство наше очень заботится о том, чтобы в государстве был…

Третий лист отброшен. Пожалуйста, совсем не трудно прочесть коротенькое слово «лад». Ан молчит ведь публика-то… Какой там к черту лад! Правительство заботится… Держи карман! От такой заботы…

– Лад! – в одиночестве, в молчании разводит руками Дуров. – Но на самом-то деле, друзья, все мы отлично знаем, что на Руси у нас сущий…

– Ад! – весело вопят сотни глоток. – Ад! Ад! Ад!

Тут уж не только министру по лысине, тут уж – хватай выше…

И назвать-то – так оторопь берет.

– Ад! – беснуется публика. Хохот, рев, аплодисменты.

Откуда ни возьмись, на манеже – дог, наш старый знакомый, с каким лет пять назад впервые в смешной колясочке появился Анатолий Леонидович на Мало-Садовой.

Страшен, мордаст, грозно, басовито рычит на потешного раскоряку-пеликана, зажавшего под крылом папку с надписью «Дело». Кланяется неуклюжая птица, приседает, всем существом своим показывая страх перед начальством.

– Эх ты, подхалим, трус несчастный! – смеется Дуров. – С таким-то носищем дрейфишь перед его высокоблагородием!

– Дал бы разок-то! – кричат с верхотуры.

– Бей, не робей!

– Га-га-га!

Но до чего же стремителен разбег представления! Не успели углядеть – когда это? – в руках Дурова глиняный карачунский горшок… с чем это? С чем? Батюшки, с землей! Одной рукой прижал к боку, другой разбрасывает землю направо, налево, горсть за горстью… Летят черные комья, рассыпаясь о барьер, ляпая чернотой белый песок манежа.

– Позвольте, в чем дело? – испуганный, выбегает шпрехшталмейстер. – Что это вы делаете, Анатолий Леонидыч?

– А ничего-с, – продолжая раскидывать землю, смеется Дуров. – Землицей оделяю мужичков… Что ж им, беднягам, без земли-то? Та помещичья, эта арендаторская, а мужичку где взять? Вот и оделяю, как могу… Маловато, конечно, да что поделаешь… Извините, господин шпрехшталмейстер!

Итак, уважаемая публика, представление продолжается! Всемирно известная собака-математик, поучительный пример для гимназистов, получающих двойки по арифметике…

Лильго, ко мне!

Неслышно, крадучись, пришла осень.

Была пестрота сентябрьских садов, тишина. Разъехалась веселая компания цирковых артистов. Борцовский чемпионат отшумел; самофаловский мойщик, кладя прославленных силачей, сколотил капиталец и в слободе Ямской завел собственное дело – «распивочно и на вынос».

Анатолий Леонидович собирался провести зимние месяцы дома, подготовиться к длительной поездке по странам Востока. Еще юношеская мечта о Японии волновала несказанно, нежные, воздушные очертания горы Фудзи снились по ночам.

Но эта дурацкая война…

Позорная, нелепая, она продолжалась, и не было видно ее конца. Япония оказывалась недосягаемой, страной во сне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю