355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кораблинов » Дом веселого чародея » Текст книги (страница 2)
Дом веселого чародея
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:44

Текст книги "Дом веселого чародея"


Автор книги: Владимир Кораблинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

– Ну, разумеется, в этот же день весь город только и судачил, что из дуровского дома крокодил сбежал!

– И что же? – спросил Б. Б. – Помогло?

– Как отрезало! – Дуров хохотал, задыхался от смеха. – Да ты ведь сам, моншер, был на реке, видел – ни души…

Все оборачивалось как нельзя лучше. Цирк шумел аплодисментами, галерка орала: «Браво, Дуров!»

Веселый, довольный Анатолий Леонидович пригласил гостей посмотреть его коллекции.

– Мою кунсткамеру, – сказал с шутливой важностью.

– Нет, спасибо, – откланялся присяжный. – Мне пора. Да я и так все наизусть знаю.

Во дворе он подошел к исполинской голове, концом трости постучал по румяной щеке чудовища, похвалил:

– Прочная.

– Сто лет простоит, – согласился Дуров. – Послушай, Сергей Викторыч, – засмеялся с хитрецой, – а ведь у меня идея! Ты представляешь…

Пошел проводить присяжного до калитки, что-то настойчиво доказывая на ходу:

– Ведь так? Ведь гениально? Что-с? Никакая полиция не сыщет…

– Но ты же страшно рискуешь, – растерянно как-то возражал присяжный. – Нет, нет, это безрассудство…

– Молчок! – строго сказал Дуров. – Ровно в двенадцать. Стучать в угловое окно. Три раза. Оревуар!

Вернулся к гостям сияющий, прищелкивая пальцами, напевая: «Торре-а-дор, сме-е-ле-е»…

Чериковер хмурился, покачивал головой как бы осуждающе: ох, дошутишься!

– Ну-ну! – досадливо отмахнулся Дуров. – Нечего брюзжать, игра сделана.

«Скверная, кажется, игра, – подумал Б. Б., кое о чем смутно догадываясь. – Вот осмотрю музей и – будь здоров, дражайший Анатолий Леонидыч! Хватит мне и пеликанов с крокодилами, а уж бомбометатели… Не-ет, слуга покорный!»

Над входом в павильон красовался герб Воронежской губернии: из опрокинутого набок кувшина текла вода. Кувшин был веществен, хотелось потрогать его крутые бока. Но вода… С ней творилось подлинное чудо: она текла, переливалась, поблескивала на солнце. Текла и не утекала.

– Удивительно! Непостижимо!

Б. Б. приподымался на цыпочках, в жирной, разлапистой листве дикого винограда, буйно разросшегося у входа, искал водосток, через который убывала вода, и не находил. Вытекая из кувшина, ручеек исчезал бесследно.

– По-тря-са-ю-ще!

Чериковер, довольный, улыбался. Тут была его догадка: он остроумно использовал свойства ртути.

– Чудотворец! – Дуров обнял друга, поцеловал в голубоватую щеку. – Но погодите, скоро мы еще и не так удивим публику!

Затея действительно была занятна: в одном из павильонов Семен Михайлович собирался установить перископ. На белой столешнице – синяя река, купальные мостки, проплывающие лодки – пестрое движение жизни…

– Ты представляешь, милочка? Ахнут!

Б. Б. складывал губы в улыбку, бормотал восхищенно. Похвалы почему-то вскрикивал по-французски: шарман! Тре бьен! Колоссаль! – те немногие слова, что завалялись в памяти от гимназической зубрежки.

А голова шла кругом от увиденного: подземные переходы, черепа со светящимися глазами… Какие-то скелеты в мрачном провале… Что? Что? Кости шведских солдат, погибших в Полтавском бою? Ну, знаете, милейший! Это уже похоже на мистификацию, как хотите… А впрочем, черт их знает, может, и шведские.

И снова – жутковатая темень гротов, пещера с таинственно мерцающими сталактитами, осклизлые ступени подземелья… брр! Но – шаг, другой, и солнечный свет слепит глаза, и новые чудеса, сказочные богатства вновь – бухарские ковры, золотые кальяны, конская сбруя, усыпанная драгоценными камнями… Золотой Будда – двурукий, серебряный – четырехрукий… брильянты… рубины… жемчуга…

Наконец разные редкости пошли.

Голова американского буйвола. Табличка: «Мясо вкусно и питательно». Теленок о двух головах («родился живым и жил довольно долгое время»). Муха цеце («водится в Африке, укус передает заражение сонной болезнью, которая состоит в том, что человеком овладевает непреоборимое влечение ко сну, человек слабеет, худеет и наконец умирает…»).

Влечение ко сну. Влечение ко сну…

– Что с тобой, моншер? Тебе дурно?

Голос Анатолия Леонидовича, как бы приглушенный веками и дальними странами, долетел сквозь забытье. Чериковер вынул из жилетного кармашка мизерный флакончик, дал понюхать. И тотчас посветлело.

– С непривычки, – решил Семен Михайлович. – Солнышком припекло. Это бывает.

– Пардон, господа, – прошептал несчастный литератор. – Но столько впечатлений… все так необычайно!

Все же какой-то странный туман реял вокруг, и сквозь его колеблющиеся волны —

– Все подлинное, милочка! Все подлинное! – смутно донеслось бог знает из какой дали. – А теперь прошу сюда… В святая святых, если можно так выразиться!

Сколько же было отпущено этому человеку!

Шумными овациями его встречали в Париже, в Берлине, в Мадриде, в Токио. Его портреты – самые разнообразные – в ярких клоунских блестках, в легких костюмах из чесучи, в строгом сюртуке со снежно-белым пластроном, с массой орденских звезд (бухарского эмира, персидская, французская Академии искусств), с россыпью медалей и жетонов на лацканах… В гриме, а чаще (последние годы исключительно) без грима: открытое смеющееся смуглое лицо, точеный, с горбинкой нос, темные шелковистые усы с изящнейшими колечками, небрежно взбитая над прекрасным лбом прическа…

Тысячи самых забавных, невероятных историй – легенд, анекдотов, пестрые столбцы газетной трескотни – всюду, где бы ни появлялся, неизменно сопровождали его триумфальное шествие, увеличивали и без того огромную славу «короля смеха». И все это шумело, аплодировало, кричало «браво, Дуров!». Как всякому артисту, это, разумеется, доставляло наслажденье, но, что ни говорите, господа, утомляло. Временами желание тишины преобладало над всем, о тишине мечталось, как о встрече с тайной возлюбленной. И тогда…

Тогда он уходил.

Скрывался по неделям, по месяцам. И лишь свои, домашние, знали – где он, куда ушел.

А он уходил в живопись. Счастливый, в перепачканной красками блузе, сидел за мольбертом и писал, писал, не отрываясь. И, как необыкновенно, удивительно было его искусство разговаривающего соло-клоуна, так и картины создавались в особицу, по-своему, в технике, ни у кого не заимствованной, без тени подражанья каким-то известным образцам.

Он писал на стекле. Холст, бумага, картон служили для предварительных эскизов. Любил работать на воздухе, но не с натуры, а по памяти. В истории изобразительного искусства такие примеры известны. Великий Домье, скажем.

Как в раму, в глубокую нишу установленную картину завершал сделанный объемно передний план: скала, ветка дерева, крыши домов, сигнальный фонарь на стрелке железнодорожных путей. Это были вещи, создававшие иллюзию глубины того, что изображалось на стекле. Умелая подсветка изнутри ниши как бы надвигала картину на зрителя: зеленоватые волны морского прибоя, казалось, вот-вот выплеснутся через раму; от набегающего в сумерках паровоза хотелось посторониться, отскочить.

И вот Б. Б. ощутил на лице словно бы холодное веяние распростертых в полете огромных темных крыльев; красноватый, зловещий отблеск заката горел на острых выступах скал; страшное, фантастическое существо летело прямо на бедного литератора…

– Боже мой! – прошептал он. – Неужели это сделал тот самый шумный господин, в доме которого я только что обедал и который вот и сейчас стоит рядом со мною, – элегантный красавец, всемирно известный клоун!.. Чародей!

Но белые шапки Кавказских гор, но этот багряный свет и жуткий шум сатанинских крыльев… Да полно, не та ли давешняя птица-баба чертом летит, чтоб еще разок ущипнуть, ухватить за ногу, а ужасная пасть Гаргантюа гогочет: га! га! И карла в красной феске: «А позвольте спросить, кукареку!» Однако все заглушает взрыв – столб дыма и пыли… Карета. Вздыбившиеся лошади. Але-ап! Был губернатор – и нет его, одно лишь мокрое место… А неизвестный бомбометатель придет ночью и ровно в двенадцать часов трижды постучит в угловое окошко… Бож-ж-же мой!

Тут господин Чериковер в другой раз достал пузыречек и дал столичному гостю нюхнуть.

– Однако, дружок, – засмеялся Анатолий Леонидович, – нервишки-то у тебя, оказывается, того-с…

Б. Б. слабо улыбнулся.

Итак, над вершинами Кавказа изгнанник рая пролетал.

Но, кроме того, еще были картины: «Заход солнца», «Вид на Ялту», «Водопад» и другие.

В бешеной коловерти впечатлений пронесся день.

И вот поезд гулко мчался по крутой насыпи над вкривь и вкось разбежавшимися уличками городской окраины, над голубоватой от лунного света старой церковью, затем над пахучими, прохладными лугами, над серебряной полоской реки, где одинокий огонек рыбачьего костра тлел красноватым глазком, где сонно бухали водяные быки и нескончаемой дрелью сверлил ночную тишину невидимый дергач.

Колеса под полом вагона постукивали успокоительно, приглашая господ пассажиров ко сну, ибо целая ночь и даже полдня впереди, – пятьсот с лишним верст до Белокаменной, дело нешуточное. На столике лежали газеты, только что купленные в вокзальном киоске, желтые книжечки «Универсальной библиотеки» – вагонная беллетристика, Габриэль д'Аннунцио, Локк, Маргерит…

Лежали нетронутые, неразрезанные.

Сумасшедший бурун волны, перехлестнувший через раму давешней картины, бушевал в вагоне курьерского поезда, шипя не то весело, не то угрожающе; мелкими камушками швырял ландшафты, лица, предметы, обрывки разговоров. Чего только не зашвырнуло в круговерть! Что только там не мелькало! И саркофаг с тремя крышками двадцать первой египетской династии из коллекции покойного гофмейстера двора его императорского величества… И череп медведя, убитого во время его нападения на укротителя А. М. Ренского… И теленок о двух головах… И газетное извещение о смерти А. С. Пушкина… и —

…шашка Шамиля, которой был ранен генерал Пассек…

и обломок любимой чашки Петра Первого…

и ожерелье из хлеба работы арестантов воронежской тюрьмы…

Кувшинчик из дома Н. В. Гоголя.

Будда четырехрукий.

Меч китайского палача.

Крокодил, сбежавший из зверинца.

Остаток пропеллера, сломанного при крушении аэроплана И. М. Заикина.

Стая мальков в зеленоватой воде под мостками.

Подполковник в отставке, некто И. Д. Грецков.

И взгляд присяжного, в котором тревога за некоего Александра (сына, должно быть), которого вот-вот арестуют  п о   п о д о з р е н и ю…

«Солнышко припекло», – любезно улыбается Чериковер, протягивая мизерный пузыречек.

«Это бывает. С непривычки».

От пестрого дня кружится голова. Но, позвольте, позвольте, господа! Главное-то ведь – статья! И она, черт возьми, будет написана. Б. Б. начнет ее прямо вот тут, в вагоне. Все равно не уснуть.

И как-то вдруг сразу утих, улегся бурун, разлился безмятежной заводью, и наступила желанная тишина, нарушаемая лишь деликатнейшим перестуком, нет, перешептываньем колес: спать… спать… спать…

Нет, что вы, какой сон!

«Великий фантазер» – так будет названа статья. А может быть, так – «Воронежское чудо»? Вот именно: чудо.

Но тут Б. Б. схватился за голову: самое главное – как, с чего началось это чудо, он так и не успел, не догадался спросить.

Курьерский гремит по мостам через вилючие речки Воронеж и Усманку. Через казенные и частные леса, через овражки.

Часы показывают ровно двенадцать.

Условный стук в окно дуровского дома…

2

Крестный мой, помню, так рассказывал:

– Фурор, братец, произвел! Форменный фурор… В шарабанчике этаком двухколесном – франт! Крабавец! Бонвиван! А рядом, на кожаной подушке, – собачище, зверь, монстр! Сию колясочку-безделушку крошечный пони тащил – вот этакой…

Показывал руками величину лошадки, в лицах представлял и франта, и собачище, датского дога, что восседал рядом, «развалясь, ну просто как преважный господин, можешь себе представить…»

– Вся улица высыпала глазеть! Еще бы: тишина, мертвизна вековечная. Не то что подобный цирковый номер – у нас и шарманщик-то раз в году показывается, а то вдруг…

Мало-Садовая улица коротышка была, горбата.

Пыльная, сроду не мощенная дорога бугрилась волнообразно. Обрываясь в конце крутым пустырем, скатывалась к синей реке, на зеленый, с бесчисленными гусиными стадами луг. Справа и слева, по буграм, лепились убогие избенки, ну совершенно по Никитину: «В дырявых шапках, с костылями, они ползут по крутизнам и смотрят тусклыми очами на богачей по сторонам».

Разный, пестрый, можно сказать, народ обитал на Мало-Садовой. Помещичье семейство Дергачевых соседствовало с отставным подполковником И. Д. Грецковым; жандармский полковник Деболи с чиновной мелюзгой, со Щукиными; чистенький, в полтора этажа (низ каменный, верх деревянный) особнячок-невеличка принадлежал знаменитому воронежскому тузу – купчине Самофалову. В отличие от каменных громадин на Большой Дворянской, какими позастроил он главную улицу города, особнячок этот был возведен недавно, напоследок, как бы завершая великие созидательные многохитрые и малочестные труды миллионщика – «на старость, на успокоительное житие», когда отойдет от дел, от суеты коммерческой и посвятит остаток жизни покою и благостным размышленьям о тщете человеческого бытия (и так ведь оно в роковом семнадцатом и оказалось!).

Насупротив же самофаловского прибежища строения вовсе отсутствовали. Тут по горбатому взлобку, чуть ли не в половину всей улицы, тянулся глухой дощатый забор, за которым густо, черно зеленел, дремучему лесу подобный, запущенный сад барыни Забродской, с причудливым домом, выходившим лицевою частью уже на рядом лежащую улицу – на Халютинскую.

Перечень обитателей Мало-Садовой завершим неким В. 3. Шеховцовым, мещанином, владельцем небольшого домишка, коим заканчивалась улица и за коим струилась река и лежало широкое пространство Воронежской губернии – с лугами, лесочками и пестрыми лоскутами мужицких полей.

Но именно фамилию Шеховцова из всех вышеназванных мы подчеркиваем особо, двойною, так сказать, чертой: с названного господина этого, а вернее, с его скромного жилища все и начинается.

К событию, о котором поведал крестный, каждый, разумеется, отнесся по-своему. Кто, просто, разинув рот, остолбенел, кто с подозрительностью, даже раздраженно («Ишь, гладкой черт, с жиру, видать, бесится!»), кто восторженно, как, например, дергачевские гимназисты (сидя на заборе, кричали «гип-гип-ура»), а кто и равнодушно.

К последним принадлежал упомянутый выше Самофалов. В сей памятный день, находясь на крыше строящегося особнячка (где порицал кровельщиков за мелкие изъяны в работе), он видел шутовской въезд преотлично, однако нимало не удивился таковому и лишь заметил вскользь: «Сморчок-коняшка, а деньги небось плачены нешуточные…» После чего сурово призвал мастеровых не пялить зенки на диво, а продолжать свое дело прилежно.

Барыня же Забродская выразилась кратко:

– Комедьянтов нам только не хватало!

И, прибавив к сказанному неудобное извозчичье словцо, отворотилась с презреньем. Она три языка знала, умела и по-французски, и по-английски, окончила в Женеве медицинский курс, но, увлекшись идеями графа Толстого, остригла волосы  а   л я   м у ж и к,  стала носить вонючий овчинный кожушок, смазные, простого товару сапоги и, случалось, не хуже иного ломовика могла запустить звучным матерком.

Событие, как сказал Иван Дмитрич, «произвело фурор», наделало шуму не только в затхлом, засиженном мухами тесном мирке Мало-Садовой; нет, оно, событие то есть, привлекло внимание местной администрации и даже черного духовенства.

Его высокопревосходительство, господин начальник губернии, увидев диковинный кортеж из окна своей резиденции, изволил укоризненно покачать головой: «Клоунские кунстштюки-с!» – и сказал в телефон полицмейстеру, чтоб присматривал за гастролером, чтоб не случилось, как в Петербурге, где сей дерзкий буффон создавал беспорядки на улицах, вот так же разъезжая в колясочке, кидая в толпу какие-то металлические кругляшки с изображением своей особы…

Наконец, лицо духовное, келарь Алексеевского монастыря отец Кирьяк, случайно оказался втянутым в недостойную клоунаду, в шутовское  а н т р е,  если можно так выразиться. В тот утренний час благочестивый чернец поспешал в бакалейно-колониальный магазин купца Мозгалева, дабы закупить в оном кое-какую провизию для иноческой трапезы. С тишайшей Введенской улицы завернув на Большую Девиченскую, он был повержен в изумление вдруг увиденным: да, совершенно как крестный рассказывал, – шарабан и лошадка, и господин прешикарнейший в черной крылатке, с легкими тесьменными вожжами в руках, и пес страховидный на подушечке, рядком с господином…

– Свят-свят-свят! – перекрестился отец келарь. – Соблазн, соблазн, господи, помилуй! Да что ж это деется, милостивые государи! В отделку ведь особачились образованные господа!

Но, перекрестившись и отплевавшись с негодованием, отец Кирьяк не удалился от соблазна, а, будучи человеком весьма любознательным, легкой трусцой поспешил за колясочкой, да так, позабыв, за чем шел, и протрусил по Большой Девиченской и по Мало-Садовой – до самого конца, остановись тогда лишь, когда и колясочка остановилась у замеченного нами домишки В. 3. Шеховцова.

Тут старая раскоряка-рябина росла. Привязав гривастую лошадку к раскоряке, господин не спеша проследовал на лысый пустырь, круто спускавшийся к реке; следом за ним и пес безобразный, чудовищный заковылял. Стоя на самом краю кручи, они чрезвычайно отчетливо, как вырезанные из черной бумаги, виделись отцу Кирьяку, ибо фоном им была лазурь небес с погожими пухленькими облачками. Любопытствующий чернец так и впился жадным взором в богомерзкую пару. Ветер трепал крылатую одежду франта, который размахивал тросточкой, что-то, видимо, объясняя собаке, а та (тьфу, тьфу!) приподнялась и встала на задние лапы… И казалось со стороны, будто необыкновенный господин толкует с собачищей о том о сем и что-то как бы вопрошает у страшилища, советуется, а оно лапой эдак – в сторону, туда-сюда, – ух, дескать, и наворочаем же мы тут с вами делов… ух и наворочаем!..

Отец Кирьяк не мог долее терпеть такой страх, такое противоестество, такую богомерзость. Подобрав подрясник, кинулся бежать прочь и лишь на монастырском дворе опомнился, что провизию так и не закупил. А на обед в келарне нынче прела тыквенная каша, которую надлежало полить подсолнечным маслицем. «А, пес с ними, с битюками! – решил отец Кирьяк. – И с конопным, поди, сожрут!»

Не более как через час вся обитель уже судила и пересуживала Кирьяковы несуразные россказни, и даже до самого викарного епископа дошли келаревы непотребности. Сокрушенно махнув старческой куриной лапкой-ладошкой, преосвященный страдальчески пролепетал:

– Господи, господи! Почто у самых врат святых творится подобная пакость… И как ты терпишь, сладчайший Иисусе!

Ну, у врат не у врат, положим, но в близости непосредственной: из окон второго этажа монашеского общежития, из иноческих келеек, прекрасно просматривались и дом, и пустырек на взлобке горы, завершающей Мало-Садовую улицу.

А франт в черной крылатке, вдоволь налюбовавшись просторным ландшафтом, зримым с бугра на десятки верст, велел собачище сидеть в шарабане смирно, а сам важно проследовал к дому В. 3. Шеховцова, где пробыл не более получасу. Эти полчаса и предопределили блистательную будущность Мало-Садовой улицы.

Ибо странный господин, так фантастически появившийся на ней, был не кто иной, как всемирно знаменитый артист Анатолий Леонидович Дуров, «король шутов», как он любил говаривать.

– Но не шут королей! – значительно добавляя при этом.

Вот именно с этой буффонады и началось.

Как всякий истинный артист, Анатолий Леонидович в житейской своей непрактичности мог легко поспорить с любым желторотым гимназистом. Область чиновничьего крючкотворства, искусство сочинения деловых бумаг и прочие канцелярские премудрости были ему чужды и даже омерзительны.

Покупка поместья и дома сопровождалась потоком ненавистных бумажек; всевозможные купчие крепости, прошения, заявления, чертежи каких-то планов, бесконечные цифры, обозначающие сажени, аршины, вершки… Нет, это было не по нему, это отравляло жизнь. Конечная цель покупки – покой, забвение, сельский ландшафт, располагающий к свободному творчеству, – оказывалась за высоким, неприступным частоколом юридических формальностей. Необходим был человек – друг, помощник, провожатый в дремучем лесу канцелярий, контор, гражданских и полицейских присутственных мест.

Но где, где найти такого человека?

В искусстве многое свершается по наитию. По вдохновению, что ли, выражаясь старомодно. Словно зарница блеснет вдруг во тьме и – боже ты мой! – вот она, находка – остроумная реприза, две строчки стиха, целый диалог, даже сценка… и с кем бы вы думали? – со свиньей, почтенные господа!

С обыкновенной хавроньей.

Это не новость, конечно. Та́нти[1]1
  Известный клоун-дрессировщик


[Закрыть]
давно возится со свиньями. У него чушки, представьте себе, в кружевных панталончиках вальсируют и кланяются публике, – не правда ль, забавно? Всем смешно, все довольны; с потешной, размалеванной рожей Танти раз до пяти выбегает  н а   к о м п л и м е н т[2]2
  Поклон на приветствия публики.


[Закрыть]
…  И сам господин полицмейстер благосклонно легонько, как бы шепотком, похлопывает белыми лайковыми перчатками… И господин Пастухов, редактор небезызвестной смрадной газетки явно полицейского направления, благодушествует: «брау! брау!»

Теперь, господа, возьмем дуровскую хавронью. Перед нею, вообразите, – кипа газет; она недовольна, раздражена даже, одну за другой отбрасывает, извините, рылом, и лишь пастуховский листок приходится ей по вкусу: она со сладострастным хрюканьем облизывает все четыре его странички, вплоть до подписи редактора…

Взрыв, рев, хохот.

Но вместо комплимента – полицейский пристав, а в дальнейшем – неприятный разговор в жандармском управлении.

Вот вам несравненный артист, клоун Анатолий Дуров!

Так о чем, бишь, мы? Ах да… Наитие.

Чем, как не наитием художника, была мысль об истинном назначении великолепных шелковых гардин в роскошной московской квартире Николая Захарыча, опекуна? Тех самых знаменитых гардин, из которых Тереза, умница, смастерила в ту пору еще безвестному Анатолию небывало богатый клоунский костюм, положивший начало славе… Ах, господа, если признаться, так ведь некогда и сама Тереза была наитием! Впервые увидел ее мимолетно: розовый с серебром луч скользнул по манежу в вихре конского топота, в веселом смерче летящих из-под копыт опилок… И бешено заколотилось сердце, и понял, что это – судьба, рок, называйте как хотите… И пусть немка, пусть лютеранка, – все пустяки, при чем религиозная рознь, когда – любовь!

Любовь!

Итак – наитие.

Уличка дремотно безмолвствовала, непроезжая, поросшая лопушками и гусиной травкой. Ярмарочными свистульками перекликались иволги в дремучих садах. Спелые вишни свешивались через ветхие заборы, по серым доскам которых ползали красные с черными точечками жучки, именуемые детворой  с о л д а т и к а м и.

Тут стоял прелестный, в четыре окошка дом, выкрашенный бурой краской. Фонарик с номером над воротами извещал прохожего, что владельцем дома является некто С. В. Терновской. Та же фамилия красовалась и на белой эмалированной табличке, прикрепленной к парадной двери: «С. В. Терновской. Присяжный поверенный». Звонок представлял собою подобие медного блюдечка, вделанного в деревянную створку двери, с медной же шишечкой посредине, вкруг которой вилась черненая надпись: «Прошу повернуть».

А в доме сладко, томно вздыхала музыка – виолончель, скрипка и чуточку расстроенный рояль. Удивительная чистота, прозрачность мелодии, какая-то мечтательность в нежнейших ее переливах непостижимо, зачарованно повторяли в длинных, тягучих звуках дремлющую прелесть этого ясного предвечернего дня, глубину спокойного неба с легкими розоватыми облаками… Эту милую, поросшую зеленой травой уличку, этот уютный опрятный дом, ласково поблескивающий чисто вымытыми стеклами окошек…

Движимый все тем же драгоценным чувством, Анатолий Леонидович позвонил. Дверь открыл красивый мальчик в студенческой тужурке. На вопрос Дурова – дома ли господин Терновской, – широко улыбнувшись, ответил:

– Дома, пожалуйте. Нынче у нас музицируют…

Это был Александр, старший сын Сергея Викторовича.

Теперь вот и рассудите, что такое божественное наитие артиста.

Этим вечером в доме С. В. Терновского самым чудесным, нет, самым даже невероятным образом оказались все те, кто впоследствии составили круг подлинных друзей Анатолия Леонидовича в воронежский период его великолепной жизни.

Ну, разумеется, во-первых, сам хозяин. Его внешность легко себе представить, взглянув на известную композицию художника Н. Д. Дмитриева-Оренбургского «И. С. Тургенев на охоте в окрестностях Парижа»: богатырский рост, седые кудри, пенсне в черепаховой оправе на черной тесьме.

Воронеж тех лет был невелик, каких-нибудь семьдесят пять тысяч жителей, добрая половина из которых знала Сергея Викторовича если не лично, не коротко, то по его служебному положению или, на худой конец, по табличке, прибитой к двери дома на тихой зеленой уличке.

Что до Семена Михайловича Чериковера, ну, того уж подлинно весь Воронеж знал. На Большой Дворянской, насупротив новой гостиницы «Бристоль», подобное геральдическому знаку (ежели не сказать – знамению небесному), высоко над тротуаром, над толпами гуляющих горожан возносилось исполинское синее пенсне, владельцем которого и был С. М. Чериковер – «Аптека, очки, пенсне и принадлежности для фотографии».

Третий в доме на зеленой улице, скромно, но с достоинством поклонившись, назвал себя:

– Кедров Александр Яковлев, здешний абориген-с.

Мелкий служащий городской управы, за многолетнюю службу так и не преуспевший в чинах выше коллежского асессора, он пуще всяких чинов гордился тем, что принадлежал к фамилии старинной, коренной, исконно воронежской.

– Да-с, милейший, – говаривал запальчиво, даже несколько высокомерно, – коренная фамилия! С самого основания города во многих древних бумагах упоминаемся мы, Кедровы. Много ль таких? Горсточка. Ну, Веретенниковы, еще Веневитиновы, Гарденины… вот Терновские – и тут ставьте точку, батенька, ибо далее пойдут пришлые позднейших времен, всякие там Шуклины да Сычевы, купчишки, прасолы… Разумеется, – в сторону Чериковера полупоклон, – присутствующие исключены…

С гордо задранным кверху острым подбородком, с надменно выпяченной губой, похожий на актера (да он и был актер-любитель), являл собою презрение, высоту недосягаемую.

Их трое собралось в гостиной. Юридическая наука. Коммерция. Чиновное крючкотворство. Прибавьте к упомянутому разность характеров: безграничное добродушие одного, расчетливость, деловую сухость другого, наивную, чуть смешную патриотическую запальчивость третьего, – и вы не удержитесь от удивленного, недоуменного восклицания: но что же, бог ты мой, какие узы связывали их дружбу?

Извольте, отвечу: музыка.

И еще то, что не базарные цены, не наградные к праздникам и не мелкие городские сплетни, а любовь к прекрасному являлась глубоким смыслом их бытия.

Они, как и Дуров, были художники. Артисты.

Впоследствии он не раз возвращался в мыслях к тому восхитительному вечеру, когда…

Когда – что?

Затруднялся обыкновенными, расхожими словами выразить чувство, охватившее его, едва покинул гостеприимный дом, куда позвонил вдруг,  п о   н а и т и ю.

Чувство блудного сына, после долгих скитаний возвратившегося под отчий кров. Где так любовны, так искренни, теплы и непродажны дружеские объятия…

После взаимных представлений и общих фраз, приличествующих первым минутам знакомства, разговор завязался самый непринужденный. О музыке. О неприятии в ней новейших веяний – какофонических шумов, отсутствия чистой мелодии и так далее. Приятно, легко Анатолий Леонидович напел даже что-то из старинных итальянцев, выказав при этом тонкий слух и музыкальное ощущение замысловатого ритмического узора.

Если ему с первого взгляда человек нравился, он с необыкновенной легкостью сходился с ним. Каждый из трех его новых знакомцев обладал тем же прекрасным свойством. Музыкальные самоучки понравились Дурову, он понравился им.

Но ведь еще и то надобно принять во внимание: гость был знаменитость, о нем по всей России ходили анекдоты, из уст в уста, из города в город кочевали истории самые скандальозные; вся его клоунская деятельность живописалась как бесконечное ратоборство с сильными мира сего. Неожиданно для публики он пренебрег привычными персонажами цирковых клоунад: сварливые тещи, обманутые мужья, хитроумные кредиторы и незадачливые должники заменились взяточниками-полицейскими, тупоумными администраторами, продажными газетчиками. Да ведь какие чины-то оказывались мишенями для сатирических стрел: не только их высокородия, но и превосходительства!

Помыслить только, так оторопь берет.

– Но почему, однако, именно Воронеж? – спросил Терновской, когда Анатолий Леонидович предложил ему принять на себя хлопоты по оформлению покупки усадьбы господина Шеховцова. – Что так привлекло вас в нашем городе?

– Да, да, что? – Как бы и впрямь недоумевая, но в то же время милой своей улыбкой, добрейшими морщинками чисто выбритого лица Кедров показывал, что понимает, конечно, что очень рад такому выбору и заранее обещает новоявленному воронежцу беззаветную любовь и покровительство.

Дуров весело рассмеялся. Это у него вышло даже по-мальчишески как-то.

– Да вот подите же! Глянул на речку, на луг, на зеленые городские бугры, – боже ты мой, что за прелесть! Ну, брат, сказал себе, хватит безродным бродягой по белу свету скитаться! Птице – гнездо, зверю – нора, а человеку дом нужен…

– Я знаю это место, – вмешался практичный Чериковер. – Ландшафт, действительно, прелестен. Но спуск очень крут, неудобен, там трудновато будет. Одни земляные работы во что обойдутся…

– Ну-ну, не пугайте… Так как же, Сергей Викторыч?

Много лет спустя, вспоминая историю своего знакомства с Дуровым, присяжный рассказывал:

– Сколько же, господа, обаяния было в нем! Вот взять хоть нашу первую встречу: был я тогда делами завален с головой, суток мне не хватало с двадцатью четырьмя часами… А он попросил – и что же? Совершенно неожиданно для себя дал согласие, все отложил и назавтра уже ездил по нотариусам да полицейским управленьям, вводил, так сказать, нашего друга во владение на Мало-Садовой…

Чериковер был прав: спуск крутой, место самое неудобное, словно черт с мотыгой прошел.

Десятка два придаченских мужиков второй месяц копали, елозили с лопатами по бугру, ровняли, сглаживали голый взлобок, громадными ступенями устраивали сход к реке.

На берегу собирались зеваки, глазели на диво: сто лет дикий пустырь бугрился, дремуче порос чертополохом, крапивой, а нынче – гля-кось! – эдакая возня – копачи с тачками, телеги, шумит работенка!

– Вишь ты! – проплывая на низ, плотогоны перекликнутся. – Весь бугор разворотили… Надысь плыли – ничаво, а нонче – гля! Людей-то, людей! Чисто муравли…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю