Текст книги "Кричащие часы (Фантастика Серебряного века. Том I)"
Автор книги: Владимир Обручев
Соавторы: Георгий Северцев-Полилов,Сергей Минцлов,Андрей Зарин,Н. Чапыгин,Борис Леман,Борис Лазаревский,Николай Толстой,Михаил Первухин,Рюрик Ивнев,Сергей Гарин
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Сергей Гарин
ЗАКЛЯТИЯ
I
Старуха с дочерью вошли на палубу и стояли с Антониной до второго звонка. И когда пришло время расставаться, – долго целовались, крестя Антонину. И, кажется, первый раз в жизни суровая купчиха не выдержала и заплакала на плече замужней дочери. Но быстро оправилась и сухо заметила:
– Довольно! Пойдем, Поликсена!
Вышли на пристань и смотрели, как пароход отчаливает. Махала им белым платком Антонина, все больше и больше уходя с пароходом в темноту ночи.
Река уносила в даль ярко освещенную громаду, и все меньше делались огоньки, и скрылись, наконец, за поворотом. Баранова глубоко вздохнула, перекрестила, в последний раз, костлявой рукой темное пространство и пошла, не оглядываясь.
– В Слободку… к Власьевне! – глухо приказала она кучеру, садясь с дочерью в экипаж…
Пролетка свернула в сторону и покатилась по улице, которая вела к загороду…
Ворожея Власьевна жила на окраине городка, существуя исключительно гаданием. Ее домик – маленький, покривившийся, выходил к сосновой роще, к ряду холмиков, уложенных можжевельником.
Баранова, вместе с дочерью, вылезли из пролетки, постучали. Зашлепали старческие ноги и тихий голос спросил:
– Кого Бог несет?
Баранова назвала себя, и дверь быстро отворилась. На пороге стояла столетняя, на вид, старушка, пригнувшаяся от годов к земле. В руках она держала ночник, и, при свете его, лицо ее казалось сморщенным в кулачок… А седые, жидкие космы непокрытой головы развевались во все стороны…
«Ведьма», – решила девушка и прижалась от страха к матери…
Вошли в душную, небольшую комнату с низким потолком. Власьевна подкрутила огонь в лампе и зашамкала:
– Входи… входи, благодетельница!.. Не ожидала в такую позднюю пору! Садись, матушка… садись, золотая!..
Баранова с дочерью сели.
– Провожала я тут одного человека на пароход… – начала купчиха. – И думала: дай, кстати, заеду к Власьевне!..
– Что ж… дело хорошее… На войну провожала?..
– На войну!
– К мужу поехала?
Девушка чуть не вскрикнула от ужаса. А Баранова с удивлением посмотрела на ворожею, стоявшую посреди комнаты.
– А ты почем знаешь?
– Все, матушка, знаю!.. Все!.. Так ты, значит, нащот заклятиев приехала?
– Да!
– Можно!.. Только надо непременно на улицу выйтить… к холмикам!
Пошли трое к сосновой роще, к холмикам…
Власьевна по дороге бормотала:
– Лежат тут у меня «тихие»… лежат «покойные»… никому не ведомые деды! Великими ветвями оборонились сосны… Шумят только вершинами… Внизу тень… Седой можжевельник… Две-три сухие травинки… Черника, сухая хвоя. Камни огорожены рядом и кругом. Серые. На них белый лишай. Седой мох. В седине «тихие»… в белом «покойные»… Претерпели. Все видели. Знают мудро и без смятения. Как на небе, так и на земле! Как наверху, так и внизу! Что было, то будет опять! Ладно будет!..
Власьевна поставила Баранову с дочерью лицами к западу, сама стала сзади их и быстро, быстро заговорила:
– Кирик-камень из гнезда бободунова, лучше всего противу изменника. По нашему времени возьми три заклятия. Первое – от супостата. Второе, не забудь, – от оружия смертного… Третье, крепко помни, – от грома небесного и земного. Говорить, что ли?
– Говори! – тихо ответила Баранова.
Власьевна растопырила крючковатые пальцы, словно собиралась что-то схватить, и запела, раскачиваясь:
– На море на окиане, на острове на Буяне стоит железный сундук, а в железном сундуке лежат ножи булатные. Подите вы, ножи булатные, к нашему супостату, рубите его тело, колите его сердце… Будь ты, супостат, проклят моим сильным заговором в землю преисподнюю, за горы Араратские, в смолу кипучую, в золу горячую, в тину болотную, в бездомный дом! Будь прибит осиновым колом, иссушен суше травы, заморожен пуще льда, окривей, охромей, ошалей, одервеней, обезручей, оголей, отощай, с людьми не свыкайся и не своей смертию помри!.. Все!
Баранова глухо спросила:
– А еще какое?
– А еще заклятие оружия! Заговоры ратного человека… Как имена-то твоих?
– Федор… Архип… Андрей!
– Вот как буду говорить и замолчу – повторяйте обе громко имена эти! Поняли?
– Поняли!
– Начинаю! За дальними горами есть море-окиан железное, на том море есть столб медный, на том столбе медном есть пастух чугунный, а стоит столб от земли до неба, от востока до запада. Завещает тот пастух своим детям: железу, укладу, булату красному и синему, стали, меди, свинцу, олову, серебру, злату, пищалям и стрелам, борцам и бойцам, большой завет. Подите вы, железо, медь и свинец, в свою мать-землю от ратных людей…
Власьевна замолчала…
– Федора… Архипа… Андрея… – заговорили тихо купчиха с дочерью.
– …а дерево к берегу, а перья в птицу, – продолжала Власьевна, – а птица в небо сокройтеся, а велит он мечу, топору, рогатине, ножам, пищалям, стрелам, борцам быть тихими и смирными… А велит он не давать выстреливать на…
Власьевна замолчала опять…
– Федора… Архипа… Андрея! – опять подсказали купчиха с дочерью..
– …всякому ратоборцу из пищали, а велит схватить у луков тетивы и бросить стрелы в землю… А будут тела…
– Федора… Архипа… Андрея!
– …крепче камня, тверже булата, округа – крепче панциря и кольчуги!.. Замыкаю свои словеса замками, бросаю ключи под бел-горюч камень Алатырь! А как у замков смычи крепки, так мои словеса крепки!.. Все! Третье заклятье грозное!
– Говори!..
– Свят! Свят! Свят!.. Седый во грому, обладавый молниями, проливый источники на землю, Владыко грозный!.. Сам суди окаянному диаволу в бесы, а их грешных…
– Федора… Архипа… Андрея!
– …спаси!.. Ум преподобен, самоизволен, честь от Бога, отечеству избавление, ныне и присно и во веки веков! Боже страшный! Боже чудный! Живый в вышинах, ходяй во громе, обладавый огнем! Сам казни врага своего диавола, всегда, ныне и присно и во веки веков… аминь!
Когда возвращались Баранова с дочерью домой, розовая полоска в небе обещала близкую зарю… Девушка все еще дрожала от страха и плотно куталась в платок…
II
Прошло два месяца со времени отъезда дочери Барановой к мужу. Купчиха верила, что заклятья Власьевны сохранят ей ее детей и зятя. Но на деле было иначе: Федор убит, Архип чуть не погиб на море, Антонина словно в воду канула… Не возобновить ли заклятья?!.. Говорят – одного раза недостаточно!
И Баранова подошла к комоду, заглянула на старинные, пузатые часы, монотонно тикавшие на всю спальню. Было ровно одиннадцать ночи – как раз время ехать к Власьевне…
Старуха выглянула в окно, посмотрела в вышину, где высоко стояла новая луна…
«Аккурат новолуние! Самое удобное время для заклятий…»
И пошла к дочери. Не хотелось ехать одной к знахарке.
Девушка еще не спала. Сидела перед туалетным зеркалом в одной сорочке и закручивала бумажками, на ночь, локоны… Увидев мать в такое неположенное время, испугалась…
– Случилось что-нибудь, маменька?
– Нет, ничего! Я за тобой! Поедем к Власьевне!
– К Власьевне?.. Опять?
– Что значит опять? Раз только и были! Не каждый же день ездим!.. Поедем, а то одной ехать – тоска берет!
– Маменька! я боюсь!.. Она такая страшная… лохматая, словно ведьма!.. И слова такие говорит страшные, от которых мороз по коже бегает! И холмики эти с покойниками, и сосны высокие – ужасную жуть нагоняют! Я, маменька, в прошлый раз чуть не умерла от страха! Ей-Богу!.. После той ночи я неделю спать не могла без огня.
Девушка тряслась от одной только мысли, что ей снова придется ехать с матерью в это страшное место… И так умоляюще смотрела на мать, что купчихе стало ее жалко:
– Ну, Бог с тобой – оставайся!
И вышла. Приказала заложить пролетку и через полчаса ехала уже в Слободку.
Власьевна спала. Баранова с кучером долго стучали в двери, и, решив, наконец, что знахарки нет дома, собрались уже уезжать, как в темном окне блеснул огонек, затем и окно открылось. И лохматая голова перегнулась на улицу:
– Чего нужно?! – крикнула знахарка, впервые недовольным голосом…
– Это я… Баранова! – смущенно отозвалась купчиха.
Знахарка скрылась и вскоре шаги ее послышались в сенях.
– Прости, что тебя обеспокоила… – сказала Баранова, входя в горницу. – Мне и невдомек, что ты уже спишь!.. Прошлый раз позднее приехали, а ты еще бодрствовала!
Власьевна что-то проворчала непонятное, копаясь под печкой. Наконец вытащила оттуда котелок с темной гущей, принесла его к столу, ярче подкрутила огонь и стала пристально смотреть в котелок…
И вдруг быстро, быстро, заговорила:
– Кровь… кровь!.. Всюду кровь!.. И на земле и на небе! А в аду преисподнем справляет свой пир Сатана!.. Сидит Сатана за большим огненным столом на бочках с кипящей смолой, окруженный сонмом диаволов, и пьет человеческую кровь, с диким хохотом, со скрежетом зубовным! Пьет и гостям дает! И сидят за столом и дедушка Вий с головой, на которой растет дремуч-бор, с бровями вышиной в прибрежные кусты, с бородой сухой перекати-поле!.. Сидит Агафаил – смерти носитель, с косой-косищей в добрую сажень, и течет с этой косы кровь алая, как рубин, и точит косу Агафаил и тоже хохочет… И сидят птицы вещие Гамаюн и Мымра, с носами-горбами, с крыльями, аки черны паруса, и кричат все: «Пей до дна!» и хохочут. И сидят Леший-сосновик и Леший-березовик, подмигивая друг другу… И домовой и русалки… Полны чаши у всех доверху, и много, много еще красна вина!.. И конца не предвидится кровавому пиру!..
– Довольно! довольно! – закричала вдруг купчиха, закрывая в ужасе лицо руками…
Власьевна оставила котелок и посмотрела на Баранову злыми, воспаленными глазами.
– Так чего ж ты приплелась сюда, будить меня?! – крикнула она вдруг, подбоченясь. – В заклятия… в ворожбу веришь, а крови боишься!.. А знаешь ли ты, что заклятия и кровь – родные сестры и одна без другой жить не могут?!
– Уйду… уйду! – замахала руками Баранова, приподнимаясь и пятясь к двери. Не помня себя, выбежала из домика страшной старухи и приказала во всю мочь гнать к дому лошадь… А вдогонку ей Власьевна, потерявшая рассудок, хохотала и каким-то хриплым визгом кричала:
– Кровь!.. Кровь!.. Смотри: по тебе течет! По твоим детям! У-у-у!.. Пир Сатаны!..
Баранова, сгорбившись, сидела глубоко в кузове пролетки, боясь открыть глаза и взглянуть на небо, с которого, ей казалось, идет большой, кровавый дождь…
Николай Киселев
КОЛДУН
Илл. С. Животовского
Нюшка никогда не верила, что ее дед колдун, но ей ужасно хотелось уверовать в это свято и нерушимо. Забившись с Палашкой в срубы и там еще присев в дремучий репейник, чтобы их уже никак никто не мог увидеть, разбирали деда по косточкам. Нюшка все сомневалась и колебалась, а Палашка, умевшая видеть одно хорошее и настоящее, прямо говорила:
– Штаны у него колдуньи, рубаха тоже. Он идет, а дух ему дорогу показывает.
Нюшка знала, что дед слепой, но она думала, что дорогу ему показывает не дух, а палочка, которой он тычет в землю перед собой. Узнавши от Палашки, что дух, она сразу все сообразила и с ликованием поверила.
– И верно! – сказала она.
Они взялись за руки и, запищав, выпорхнули из репейника. Вопрос был решен, и делать там стало нечего. Но дома Нюшку опять взяло тяжелое раздумье. Штаны у деда были такие же, как у всех, рубаха тоже. Нюшка попробовала пальцем глаза у деда, закрываются ли – глаза закрылись.
– Дед, ты колдун? – наконец, спросила она у самого деда.
– Что это, девочка? Какой я тебе колдун? – прямо ответил дед, без всякой хитрости.
Нюшке так жалко было расставаться со своей мечтой, что на другой день она горько нажаловалась на него Палашке.
– Запирается, – заплакала она.
– А, запирается! – обрадовалась Палашка. – А ты его выведи на чистую воду.
– Я не умею.
– Слушай, девчоночка, – степенно, совсем как старуха, поучила Палашка. – У меня батюшка все знает – он одной рукой сто пудов поднимает. Если, говорит, колдун запирается, его надо на чистую воду. От него каждую ночь свечка ходит сама в хлев нечистому духу молиться. Надо только ночь не спать.
Обе с ужасом выпучили глаза друг на друга, потрясенные этой странной свечкой, и Палашка уже не в первый раз.
Ночью Нюшка старалась не спать, рассматривая какие– то золотые закорючки и сеточки, дрожавшие во тьме перед глазами. Потом закорючки пропали, промчалась в хлев молиться свечка. Нюшка – за ней, провалилась куда-то глубоко и вдруг уснула. Проснулась она белым рассветом от испуга, что уснула, глянула за полог к деду – деда нет, значить, прозевала. Нюшка запустила руку под кровать, нащупала там теплого щенка, забившегося в отцовский валенок, вытащила и стала им утешаться. Как вдруг дверь отворилась, и за порог шагнул сам дед. Под мышкой он тащил громадную рыжую книгу, крышки у которой загнулись, как лодочки, а в руке держал тоненькую желтую свечку. Самое главное – свечка была налицо, и Нюшка вся обомлела.
Пока глаза ее, не мигая, застыли на свечке, книга у деда куда-то девалась, свечка легла на божницу, а сам дед повалился на постель, так что Нюшке стали видны теперь одни широкие подошвы с прилипшим песком и зеленым листиком. Нюшка смотрела-смотрела на них и опять уснула.
Опять Нюшке снилось что-то колдунское и очень явственное, но когда она проснулась, солнце резало глаза, и темный сон пропал без следа. В избе никого не было, все ушли на работу, и даже дед, верно, потащился на огороды сидеть вместо пугала. Было тихо и душно, летали мухи, и беззвучно играла кошка с котенком. Только грузный слепень, видимо, давно сошедший с ума, гудел на пузырчатом стекле, силясь вырваться наружу, а с другой стороны такой же тоже бился о стекло – тому хотелось попасть в избу.
Нюшка побежала искать дедову книгу – заглянула под дедову кровать, под комод, под кадушку. Свечка лежала, как вчера, а книги не было нигде. Зато Нюшка нашла на стене интересное и очень ценное медное колечко. Она его схватила, но колечко было прибито. Нюшка дернула, что есть силы, колечко отскочило от стены, вместе с ним и какая-то дощечка, и вдруг Нюшка увидала перед собой ее самую, рыжую дедову книгу с переплетами, как лодочки. Тяжесть в ней была непомерная, и Нюшка насилу грохнула ее на пол. Вся она снаружи была закапана белыми пуговками воска, опалена огоньком свеч и так славно пахла церковью. Углы окованы старым серебром, и потускнели и потемнели, и всюду на них из серебра какие-то страшные хвосты, головы, пасти и жала. Нюшка оперлась голыми ножонками в корешок и обеими руками отвернула крышку. Показались на глаза полинявшие красные буквы, все больше Нюшкиного пальца, из цветов и яблоков, а рядом с ними какие-то черные кружки, мертвые головы и гробы, и смерть, и тление. И дальше, листок за листком, все они же, и все краснее буквы, и все чернее головы и гробы. И как ни искала Нюшка какой-нибудь интересной картинки, ничего не нашла, кроме них, только измаялась вся и перепугалась, и уж сама не помнила, как втащила книгу на место и закрыла дощечкой.
Когда Нюшка выскочила из избы на улицу, на сухой зной и пыльную дорогу, она уже отлично знала, что в этой книге сказало, как надо вызывать бесов.
Палашке же еще яснее и точнее видно сделалось, что там же есть и о том, как и за сколько можно продать бесу свою душу.
– Ой, девонька, только узнает он все об тебе! Колдуны все знают, только понюхают, – пела она не хуже старухи Марьевны.
Нюшка весь день дрожала от страха, что дед узнает. Но дед два раза заходил с огородов в избу – раз похлебать тюри, в другой раз разуться – и ничего не узнал. Нюшка радовалась, что он не понюхал книги.
Вечером, как всегда, дед рано лег, но Нюшка опять решила не спать, и на этот раз каким-то чудом, в самом деле, не уснула. К полночи взошла луна, в избе стало светло, засеребрились в углу ведра, заблистал на стене качающийся маятник, засияла у порога клетушка с желтою соломой. Только в дедовом углу было по-прежнему темно, а если всматриваться туда, то покажется вдруг слепо там чей-то палец или мелькнут какие-то рога – лучше не смотреть.
Но вот там что-то скрипнуло, зашуршало, кашлянуло, поперхнулось. Дедовы подошвы исчезли и очутились на полу, поднялась его взлохмаченная голова и, творя Господню молитву, дед поплелся к стене, где книга. Нюшка думала, что уж теперь-то дед узнает все непременно, но видно, он опять не понюхал. С книгою под мышкой он зашлепал босыми ногами в дверь. Нюшка шмыгнула за ним. Роса густо и мокро выпала по домам, лугам и дорогам, но дед прямо босиком пошел по высокой траве на задворки и там попал на жесткую тропинку к гумну и до того прямо, без ошибки, словно бы глазом наметил. Шел он без палки, а и на тропинке каждую лужицу обходил сторонкой. Вот так слепой!
На гумне дед выбрал из угла деревянные вилы покороче, поставил их наземь вниз тремя зубцами, прилепил к черенку свою свечечку и затеплил ее от серничка, а книгу развернул и положил на телегу.
– Ночное бдение! Начало, – возгласил он громко и велеречиво, воздел руки к небу и затем поклонился земно.
– И покарай Господи царя Мамая и всех немцев его, и всю рать его семисотенную… – стал он покрикивать звонко и часто. – И еще покарай, Господи, всех присных его, пламя извергающих Пупа и Крупа, и дом Твой учреди во Иерусалиме-граде. И еще покарай, Господи…
Дед живо переворачивал лист за листом и водил по ним пальцем вкривь и вкось, высоко подняв голову и вычитывая словно из воздуха невидящими глазами все свои ужасные заклятия – но без книги, видимо, он молиться все же не мог. Никогда Нюшка не слыхала таких ужасных слов, как Мамай и немцы и рать семисотенная, и ей показалось, что это все бесы, и их дед вызывает и будет сейчас как-то карать. Нюшка не выдержала от страха и жалости к этим бедным бесам и изо всех сил заработала голыми ножонками по густой граве назад домой.
А утро вспугнуло все село, и слово «немцы» не сходило у всех с языка. Кое-кто плакал, кое-кто причитал, но все говорили, что идут, что недалеко, что страшно, и что Бог весть, что будет. Нюшка понимала, что двигается к ним откуда-то что-то очень неприятное, но она не могла взять в толк, о чем тут можно беспокоиться. Раз у них есть такой колдун, как дед, мамка может спокойно качать зыбку, а отец раскуривать трубочку, – дед возьмет, всех вызовет и покарает. И Палашка понимала все это совершенно так же.
Ночью Нюшка опять отправилась за дедом – она тянулась за ним, как морфинист за морфием. Но, помня вчерашний страх, не пошла к самой риге, а присела на задворках у плетня, на каком-то старом веретье. Отсюда хорошо видно было, как затеплилась желтым огоньком свечечка, как раскрыл дед книгу и стал перед нею истово и достойно.
– И покарай, Господи, Эфиопа венского и венгерского, и эфиопа туркменского и аспидов его. И нам незрящим, поле брани не видящим дай крепость духа Твоего! – возглашал дед, и на этот раз Нюшка внезапно отчетливо увидела, как над головой деда, словно, два серых пальца, выскочили вдруг два острые рожка.
Вслед за этим дед стал наливаться-наливаться светом, сделался весь пламенный и отошел к сторонке, а перед Нюшкой вдруг открылось широкое чистое поле, дремучий лес и громадное болото. И идет по полю сама рать семисотенная.
– Видишь ли врага? – кричит дед.
– Вижу! – пищит Нюшка.
– Гляди, как я их покараю.
Он протягивает туда светоносную руку, и болото вдруг трогается с места и начинает грузно ползти навстречу людям, а поле плывет и отходит назад, и темный лес непроходимый тяжело движется стороной и громоздится на поле, и нет назад пути. Тонут лошади и люди, и протягивает дед другую руку. Могучий лес проходит по болоту и сравнивает все, и вновь стоит прежнее чистое поле на прежнем месте, и далекое пустое болото между ним и лесом. Пусто все и тихо, только солнце жжет и светит, да слышен где-то материн голос.
– Да вот она! – говорит мать, – экая баловница! Мы уж думали, в реку упала.
Нюшка подымает тяжелую голову, видит, что она лежит калачиком на веретье, глядит на солнце и на мать, но понимает, что хотя это все и настоящее, все же куда не такое дельное, как там.
– Как он враг-то! – говорит Нюшка матери с сонною улыбкой. – Сразу все пропали!
– Ишь ты! – смеется мать. – Набубнили тебе за день голову-то. А и вправду пропали. Рассыпались.
– Он колдун. Он все может, – говорит строго Нюшка и, махнув рукой матери, чтобы не мешала, снова в глубокой и счастливой дреме валится на горячее веретье, чтобы еще раз увидать колдуна-деда.
Николай Киселев
СПАСЕНА!
(Кошмар)
Илл. С. Березина
I
Тогда я служил юнгой на торговом судне, ходившем из Одессы куда угодно, хоть до самого Синопа. Собственно, на нашем пароходе постоянное место мое было на кубрике, где я помогал повару. Но непрерывный жар от плиты и от машинной трубы, проходившей рядом, часто доводил меня до изнеможения. И в каждую свободную минуту я старался отдохнуть где-либо в другом месте. Когда у меня было свободное время, я забирался в одно потаенное местечко и там читал украдкой при лампочке. Это был темный, узенький промежуток между стеной кают и бортом, на корме. Здесь по углам развешена была паутина какого-то южного наука, который поселился у нас во время одного дальнего плавания. Бог знает, какие мысли заставили его покинуть родину: мух у нас не было, и совсем неизвестно было, чем жил этот мудрец. Здесь в пазах было припрятано матросами и забыто навсегда многое, казавшееся необходимым для жизни: два больших гвоздя, гайка, пара сапожных ушков, морской камешек удивительной формы.
Я уходил в этот темный закоулок и подолгу сидел в нем. Я слушал, как журчит по борту монотонно вода и глухо щелкает по килю, словно о пустой желудок. Я тихо забывался, и мне начинало представляться, что века веков сижу я так и еще раньше когда-то так же вот все плыл и плыл.
Иногда случалось мне даже засыпать здесь. И странное дело, едва я здесь задремывал, как мне начинал грезиться упорно каждый раз все один и тот же странный сони. Сон этот начинался тем, что я видел сперва какой-то громадный портовый город, куда стекаются матросы, торговцы и искатели приключений всех наций. Все улицы будто бы запружены сплошной толпой народа, колыхающейся под лучами горячего южного солнца в своих причудливых национальных костюмах и говорящей на всех языках земного шара. Именно по этой последней причине и нельзя мне ничего понять из их разговоров, как это представляется во сне. Я же сам будто бы совсем еще мальчик, и меня послали разыскать среди этой толпы какого-то очень нужного человека, которого я словно бы должен хорошо знать. Я забегаю в какую-то мрачную кофейню; но там, кроме грязного грека с длинным носом, никого нет. Я забегаю в другую; но здесь сидит на стуле одна собачонка и с кем-то разговаривает невидимым. Наконец, я начинаю толкаться среди толпы, и в толпе этой я словно паучок среди лесной столетней чащи. Мне ничего не видно, кроме спин, животов и коленей. Но я прекрасно знаю, что если бы мне попался тот, кого я ищу, я бы все же узнал его мгновенно. И вот, каким-то необъяснимым образом, как это бывает только во сне, я вижу сквозь всю толпу, что человек этот идет далеко от меня, в самом конце улицы, взмахивая темными полами своего длинного персидского халата. Я ясно вижу, что он очень высок и худощав и на голове его белый тюрбан. Он идет задом ко мне, но во второй раз все тем же необъяснимым способом, как может быть только до сне, я вижу, что у него густые сросшиеся между собою брови, орлиный нос, выгнутый большой горбиной, и глубокий шрам на щеке.
– Пустите, пустите меня! – кричу я с отчаянием, расталкивая толпу всеми своими слабыми силенками, а персидский человек, между тем, уходит от меня все дальше и дальше.
Наконец я прорываюсь сквозь толпу. Но тут вдруг как– то все мешается и путается, и я попадаю в темный, длинный и очень узкий коридор, в конце которого виден выход, как маленькое яркое пятно.
– Как ущелье смерти, – скорбно говорит об этом коридоре за моей спиной чей-то чужой голос.
Я бегу по этому ущелью смерти и вижу, как идет по нему и мой персидский человек. Он четко вырезается весь на блистающем пятне со своими взмахивающими фалдами, но на таком огромном расстоянии, что кажется крошечным. Я бегу по коридору, выход растет и делается все ярче, и вдруг я выскакиваю на морской берег, залитый прекрасным солнечным светом, с крупным золотым песком, голубенькими камушками и неоглядной гладью тихой розовеющей воды. Я радостно оглядываюсь кругом и прежде всего хочу видеть своего перса, но теперь он пропал бесследно. И вот в третий раз необъяснимым образом я знаю теперь, что мне нужно искать между камнями и я непременно найду что-либо. И я хожу по пустынному берегу и рассматриваю ослепительный песок, но по песку бегают только одни крошечные крабики да шустрые веретеницы. Я поворачиваюсь вправо, к воде, и вдруг взгляд мой ослепляет буйный солнечный луч, отраженный от чего-то, что лежит у самой воды. Я изо всех сил бегу туда и застываю, пораженный и потрясенный. В мелкой водичке лежит на песке голая мужская рука, согнутая противоестественно и отвратительно в предсмертной нечеловеческой муке, и на пальце, выступающем из воды, массивный драгоценный перстень излучает бурные снопы света. И, главное, я хорошо знаю, что эта рука моего перса.
Все это мне делается столь ужасным, что на этом месте я каждый раз вздрагивал и просыпался весь в холодном поту.
II
Как и на всяком морском пароходе, на нашем были и матросы, и пассажиры. Наш матрос ничем не отличался от настоящего просоленного матроса. Он был моряк дальнего плавания, был прост, терпелив, сердечен по душе и сумрачен с виду. У него не было ни житейских добродетелей, ни скопидомства. Все это лишнее тому, кто каждую минуту может распроститься с жизнью, сорвавшись в бурю с той мачты, где люди кажутся пауками.
Пассажиры в третьем классе были те, что обычно бывают в третьем классе. Тут ехал простой народ, от которого вечно тянет за версту дубленым полушубком, хотя бы все были в рубахах, ехали к святым местам старомодные купцы в синих поддевках, которые икнут и перекрестятся, но помолиться стараются около чужой лампадки, туг ехала и вся та бродячая, темная Русь, у которой где-то имеется на каком-то краю света избушка, но которая вечно плетется по всем трактам и проселкам, плетется на одних собственных ногах, не видя ни железных дорог, ни всяких культурных ухищрений, не замечая, как их собственные бороды выгорели от непогод и зноя.
Среди простого народа мне почему-то лучше всего запомнились мужик с бабой и их дочь с молодым мужем. Всем мужик рассказывал о своем горе. Он рассказывал:
– Выдаю я это Катеринушку замуж. Хорошо-с. Меряю в лавке одни сапоги, гляжу, малы. – Да они еще разносятся, – говорит купец. – Зачем, – говорю, раз не подходят. Дай следующие. – Хорошо-с. Меряю другие – велики. – Да они еще сядут, – советует купец. Но скидаю и их. Скидаю я это их, только глядь, входит старший сын. – Ты, говорит, папаша, в случае чего не сомневайся, живи смело. Я тебя на свой счет и похороню. – Так это обрадовал. Хорошо-с. Едем мы вместе к жениху поглядеть. Гляжу – на дворе у него дров, дров. Конца нет. Хорошо-с. Обрадовался это я, отдал Катеринушку, а на другой день все дрова-то и уехали, чужие были.
Муж Катерины, в красной рубахе и плисовой жилетке без пиджака, пьяный слонялся по всей палубе, подходил то к мужику, то к бабе и выкрикивал:
– Папенька, ура, ура, ура! Маменька, ура, ура, ура!
И баба с мужиком улыбались ему своими невеселыми улыбками, а дочь, молоденькая, тихая бабенка в новом платье, с обожанием смотрела на него, и от нее далеко пахло ситцем.
Пассажиров наших первого и второго класса я знал мало, встречая их только на палубе. Здесь мне запомнилась больше всех одна молоденькая девушка с большими, всегда печальными глазами, с нежными руками и шейкой и с тихим голоском, беспомощным и трогательным. Она одета была в плохонькое платьице, старательно подновленное чем– то очень недорогим, и платьице это намекало на самую грустную, заматерелую бедность, неудачливость и житейское бездолье. Когда я в первый раз встретился с ее безучастными глазами, у меня так и дрогнуло сердце от жалости к ней и состраданья. Она ехала с подругой, девушкой искренней и радостной.
Однажды, проходя мимо них, я увидел, как печальная девушка приложила руку к щеке и опять отдернула ее, точно в сильном горе, и сказала с тоской:
– Как устала я, Маша, ах, как устала!
Она закрыла глаза и проговорила дальше:
– Как хочется мне тишины, покоя, ну хоть совсем простенького, незатейливого покоя, самого дешевенького. Ну, хоть чтобы лампа с каким-нибудь бумажным колпачком, чтобы самовар вечером, чистые чашечки, и чтобы тихо-тихо кругом. А за перегородкой, чтобы я слышала, сидит и работает мужчина. Ах, как бы хорошо! Господи, как хорошо бы!
Она засмеялась тихим и счастливым смехом. Я после долго бредил этим смехом.
Кроме этих двух девушек, мне запомнился еще капитан, дирижер ехавшего с нами военного оркестра, всегда в себе сосредоточенный. Я узнал, что он обладал недюжинной музыкальной одаренностью, но, как истинный талант, был стыдлив, застенчив и болезненно недоверчив к своему исключительному дару, и от одного этого, быть может, он обречен был судьбой на вечное томление и безызвестность.
Еще запомнился мне старик-генерал, простоватый, но с неустрашимой осанкой, умевший очень сердечно разговаривать о преферансе.
Но самым странным для меня, невольно привлекавшим к себе мое внимание, был один из наших кормовых пассажиров. Сначала меня очень удивляла его каюта. Приехав на пароход, он расположился в ней совершенно как дома, словно бы ему предстояло прожить тут целые годы. Когда я бежал с судками к себе на кубрик, мне часто приходилось миновать ее. Заглядывая в приотворенную иной раз дверь, я каждый раз видел одну и ту же стену ее. На стене этой висело разного рода оружие, и все очень старое: ветхие ружья, турецкие ятаганы, древние казацкие самопалы, заржавленные кинжалы и сабли, и одни из сабель были так кривы, что скорее походили на серпы. Тут же справа висел большой поясной портрет какого-то азиатца в ярко-красной хламиде, с огромными черными глазами. Азиатец в правой руке держал большой золотой медальон, сплошь усеянный белыми и черными бриллиантами. Под азиатцем висела, отблескивая, желтая картина, на которой трудно было разобрать, что нарисовано. Под картиной же вплотную к стене была придвинута кушетка, покрытая золотистой персидской материей. На ней лежали богатейшие меха.
Однажды, проходя мимо каюты вечером, я увидел на этой стене тень от женской головы. Тень была немного больше натуральной величины, так что женщина сидела близко к стене. Но все же ее не было видно. Тень эта падала на стену профилем, и профиль был очарователен. Была в нем та неизъяснимая, обольстительная прелесть, какая создается лишь рукой художника-гения или слепым случаем.
Спустя некоторое время, мне пришлось увидеть и эту самую женщину: она вышла на палубу. Она была поистине обаятельна. Хотя лицо ее всегда было покрыто густой темной вуалью, но под ней так и угадывалась жгучая восточная красота – с черными бездонными глазами, смуглой кожей, тонким носом и молниеносными бровями. И все движения ее были исполнены чарующей восточной медленности и грации. Она редко показывалась на палубе, и между прочим, я заметил одно странное обстоятельство – она выходила на палубу лишь тогда, когда там была молоденькая бедная девушка. Я видел, что она всегда становилась около этой девушки и о чем-то с ней заговаривала. Видеть их мне удавалось обычно, лишь когда нас высылали в урочный час драить медь по всему пароходу. Поэтому за шумом работы мне никогда не удавалось разобрать, о чем они говорили. Я слышал только голос восточной красавицы – и голос этот был так мелодичен, так прелестен.