Текст книги "Кричащие часы (Фантастика Серебряного века. Том I)"
Автор книги: Владимир Обручев
Соавторы: Георгий Северцев-Полилов,Сергей Минцлов,Андрей Зарин,Н. Чапыгин,Борис Леман,Борис Лазаревский,Николай Толстой,Михаил Первухин,Рюрик Ивнев,Сергей Гарин
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
И он сам снимал с нее, вернее – срывал ее одежды. Он чувствовал, как дрожит ее тело мелкой, зыбкой дрожью, и слышал ее молящий голос, – но не остановился до тех пор, покуда она не стояла перед ним совершенно нагой и невыразимо прекрасной.
Пожирая ее тело глазами, он с лихорадочной быстротой набрасывал его изображение на полотне. Потом…
Потом с треском распахнулась массивная дверь мастерской. Какой-то человек с звериным воплем ворвался в студию. Пробежав мимо ошеломленного художника, этот человек коршуном налетел на нагую Розабеллу, левой рукой схватил ее за горло, а правой, в которой сверкал длинный стилет, нанес один за другим ряд ударов в грудь.
В то же время комната наполнилась вооруженными людьми в странных маскарадных костюмах. Дюжие смуглые слуги схватили Рубца, крепко держали, когда он порывался прийти на помощь к Розабелле. Впрочем, он сознавал, что его помощь уже не нужна герцогине: нагое тело беспомощно валялось на полу, из нескольких нанесенных кинжалом в грудь ран потоками выливалась алая кровь. Убийца Розабеллы грубо наступил на это изуродованное тело ногой в высоком сапоге с раструбом, наклонился, приподнял за волосы прекрасную голову и с проклятием плюнул прямо в лицо. Потом отнял руку, – и Рубец слышал, как глухо стукнулась голова о пол.
– Теперь твой черед! – услышал он хриплый голос убийцы, – и содрогнулся всем телом.
Увидел прямо перед глазами дуло тяжелого старинного пистолета, и смуглое лицо со старым рубцом на правой щеке, и ощетинившиеся рыжеватые усы, и колючие черные глаза под косматыми седыми бровями. А потом…
Потом уже ничего больше не видел и не слышал.
Очнулся Рубец – и понял, что лежит на полу перед мольбертом, на котором стоит подрамник. На полотне небрежно намечена углем фигура нагой Розабеллы. Вспомнил только что пережитое. Подумал:
– Где же труп? И… И почему я – жив?
Кругом все было тихо. В окно чуть слышны были звуки обычной жизни. Издалека доносился гудок локомотива.
С трудом поднялся Рубец, чувствуя нестерпимую боль в виске. Дотронулся – к дрожащим пальцам прилипло что– то густое, темно-красное.
– Кровь! – сообразил художник. – Ведь он, кажется, выстрелил мне в голову!
Смутно сознавая, что делает, добрался до двери, вышел в коридор. Увидел старика, горбатого портье, – пытался сказать ему, что в студии совершено убийство, – но не мог. Упал и, падая, цеплялся за портье.
* * *
В старинном госпитале Сан-Джакомо, куда доставили русского художника, когда Рубец через несколько дней пришел в сознание, дежурный полицейский агент произвел допрос и, услышав рассказ, переглянулся с присутствовавшим при допросе врачом, многозначительно, довольно громко пробормотал:
– Парень-то спятил! Какую чушь городит?!
– Галлюцинации! Под влиянием гашиша – вещь обыкновенная! Накурился до обморока, упал, разбил голову о каменный пол, – а воображает, что был ранен ревнивым мужем какой-то красавицы в парчовом костюме шестнадцатого века!
* * *
Собственно говоря, – этим и кончается история Розабеллы. Остается добавить только несколько слов.
Пролежав в больнице больше двух месяцев, Рубец поправился и вернулся в мастерскую. Теперь ему и самому казалось, что все пережитое – это только галлюцинации, вызванные расстройством нервов. А нервы расстроились от отравления гашишем, данным Tea. Единственным реальным свидетельством пережитого, если не считать уже затянувшейся раны на виске, полученной при падении, – был большой и очень удачный портрет Розабеллы. Написанный грубо, до дерзости смело, – но портрет – чудесный, могший принести автору славу. Подумав немного и чувствуя, что к осенней выставке он все равно ничего другого написать не сможет, Рубец решил выставить этот портрет. Отправил. Дня через три получил поразившее его письмо от секретаря выставочного жюри.
– Мы придерживаемся правила, – писал секретарь, – допускать на выставку только оригинальные работы, а отнюдь не копии с картин хотя бы и великих мастеров прошлого. Жюри склонно признать, что ваша работа является великолепной репродукцией с хранящегося в частном собрании принцев Русполи портрета герцогини Розабеллы Делла-Фарина, кисти неизвестного автора шестнадцатого века, но все же это копия – и как таковая – принята на выставку современного искусства быть не может. Благоволите и пр.
Рубец-Масальский был ошеломлен и сконфужен донельзя. Сам не мог понять, каким образом написанная им картина – плод галлюцинаций, – оказалась точной копией картины. Вдобавок, – такой картины, которой он никогда в жизни не видел.
Портрет забрал. Он висит и теперь в римской мастерской художника. Иногда Рубец, разоткровенничавшись, рассказывает знакомым всю эту странную историю и заканчивает:
– Вот, подите, разберитесь! Я, по крайней мере, – отказываюсь разобраться! Ничего не понимаю!
– Да вы справки-то наводили? – спрашивают его люди, в первый раз услышавшие этот рассказ.
– А то нет?! – протестует он. – Да ничего точного узнать не удается. Известно одно, что была такая – Розабелла Делла-Фарина, урожденная Караччьоло деи Монти. Жила в конце шестнадцатого столетия. Славилась красотой и… легкомыслием. Потом загадочно исчезла. Предполагается – была убита собственным супругом.
Римская легенда факт ее трагической смерти связывает вот с этим самым полуразвалившимся палаццо на виа Фламминиа.
Вот и все… А каким образом, пусть даже под влиянием гашиша, – могло это привидеться мне, – черт его разберет! Во всяком случае, – происшедшее со мной еще раз закрепило скверную репутацию за квартирами в этом палаццо Впрочем, кажется, сейчас там живет какой-то голландец-гравер. И… и ничего. А со мной вон что вышло. И голову себе разбил, и в больнице валялся и, главное, конфуз этот: пытался выставить копию!
Андрей Зарин
ТАЙНА
Наконец, он очнулся, открыл глаза и, услышав радостный возглас жены, слабо улыбнулся.
Он лежал в постели; прямо перед ним стояла его жена, подле нее дети, а в ногах, в кресле, сидел его друг-доктор.
– Очнулся! Жив! – взволнованно проговорила жена и опустилась у его изголовья на колени, нежно рукой касаясь его лба.
Дети потянулись к нему; доктор пересел на край постели, взял его бессильно лежащую руку и, считая пульс, говорил ему, жене и детям ворчливым голосом:
– Жив и очнулся! Завтра здоров будет, но теперь ему необходимо спокойствие. Лежи, пожалуйста, смирно! Не говори! Пульс еще совсем слабый. Дети, поцелуйте тихонько и – марш! Пора и спать. Ишь, одиннадцатый час!.. А вы, барыня моя, вот что, сварите нам яйцо, жидко-жидко, вылейте в стакан, влейте ложку, столовую ложку, мадеры и давайте сюда! А потом тоже спать. Двое суток! а? Он-то дрых себе, а вы…
Жена счастливо улыбнулась, отчего бледное лицо ее словно озарилось, и встала.
– Ну, дети, целуйте папу и спать!
Сын и дочь осторожно, любезно поцеловали отца, который повернул к ним лицо, жена поцеловала его в лоб, и они вышли.
Он хотел заговорить, но доктор опять остановил его.
– Ни слова! Завтра тебе полный доклад, а теперь, – покой и молчанье! Выпьешь эту смесь и старайся заснуть. Завтра лежи до обеда, потом можешь подняться. Вечером я приду. Теперь до свиданья! – Он опустил его руку на одеяло, встал, дружески кивнул ему и вышел.
Он остался один и утомленно закрыл глаза.
Что с ним было?…
В уме проносились обрывки каких-то воспоминаний, клочки нелепых снов.
– Ты не спишь? – услышал он шепот, открыл глаза и увидел жену. Она стояла со стаканом в руке.
– Вот, пей! – сказала она. – Постой, я напою тебя.
– Не надо, – слабо проговорил он, – я сам!
И, сделав усилие, он приподнялся и освободил правую руку из-под одеяла.
– Что это?
Он разжал руку и с омерзением отбросил зажатый в руке лоскут грязной тряпки.
– Что это?
Жена, нагнувшись, тронула ногой лоскут и с возмущением сказала:
– Что за гадость! Это, вероятно, Луша, убирая постель… Ну, пей!
Он слабой рукой взял стакан и жадно выпил содержимое, потом, обессиленный, откинулся на подушки.
Жена убрала стакан, села на край постели, склонилась к нему и тихо заговорила.
– Ах, как ты напугал нас всех! Третьего дня ты заснул после обеда и спал до сих пор! Мы из кабинета перенесли тебя сюда. Сначала я подумала, что ты… нет, нет! это так ужасно… пришел Иван Петрович и успокоил меня… Как было страшно. Ты лежал совсем, совсем неподвижный. Я прислушивалась и все-таки не слыхала твоего дыхания. Нет! так работать нельзя! Ты сойдешь с ума или умрешь! Не хочу, не хочу, не хочу! – она прижалась к его плечу и заплакала.
Вино вернуло ему силы. Он смог обнять ее голову и гладил ее волосы, но ее слезы еще не волновали его.
Все настойчивее и настойчивее у него являлось желание схватить обрывки вихрем крутившихся в его голове воспоминаний, связать их в цельное и восстановить какую– то картину. Что-то омерзительное, грязное… что?..
Жена плакала на его плече, потом вдруг заснула, истомленная волнением и бессонницей.
В комнате стало мертвенно тихо; только слышалось ровное дыхание спящей да торопливое тиканье бронзовых часов, что стояли на комоде.
Свет лампы, прикрытой темным абажуром, ярко освещал пол, сиденья стульев и дивана, а выше – все было погружено в полутьму…
Он продолжал напряженно вспоминать. Рука, обнимающая голову жены, затекла. Он приподнялся, чтобы освободить ее, и вдруг взгляд его упал на пол, посреди которого серым комком лежала выброшенная им тряпка.
Мысли опять закружились в его голове… Нет, эту тряпку оставила не Луша. Эту тряпку… Нет, он вспомнит, он все вспомнит!..
Жена проснулась, полусонная перешла к дивану, упала на него и тотчас опять заснула.
Он лежал, и голова его уже пылала от мучительного напряжения… Потом перед его глазами стал расстилаться туман, мысли, словно клочки дыма в воздухе, редели, бледнели и исчезали одна за другой; мелькнула пьяная, растерзанная женщина, послышался чей-то сиплый смех… все смешалось, и он заснул крепким сном выздоравливающего человека уже без всяких видений. Ровное дыхание его слилось с тиканьем часов и дыханием жены.
Рабочая лампа ярко освещала письменный стол, оставляя кабинет в полутьме.
Он и доктор сидели на диване, подле них стоял столик с бутылкой мадеры и стаканами.
Доктор говорил:
– Это было похоже на летаргический сон. Пульс почти не нащупывался. И потом, двое суток с половиной! Это уже не сон… Вообще, жизнь твоя безобразна. Нельзя, друг мой, безнаказанно работать 18 часов в сутки, лишая себя всякого развлечения и даже сносного отдыха. В рай с сапогами все равно не влезешь, а «в тот ларчик, где ни встать, ни сесть»[16]16
…«в тот ларчик, где ни встать, ни сесть» – цит. из «Горя от ума» А. С. Грибоедова.
[Закрыть] – сделайте милость. И что это за ходячая, вернее сидячая, добродетель? Безобразие это, неестественно. Ходи в театр, играй, черт возьми, в карты, волочись! Ведь не аскет же ты. Жена женой!.. – доктор допил вино и наполнил стакан снова. – Я не считаю себя ни негодным, ни безнравственным; работаю, слава Богу! Две больницы на руках, да пациенты, но ни в чем себе не отказываю…
– Меня ничто не привлекает, – ответил он, – моя работа, жена и дети. А потом… – он приостановился и сказал, понижая голос, – никому другому, но тебе, как доктору и другу, я скажу. Я давно хотел сказать. Ты не смейся только. Будь серьезен.
Доктор почувствовал в его словах затаенную боль и, отставив стакан, молча кивнул головой.
– Есть афоризм, – заговорил он тихо, – что король, видящий себя каждую ночь во сне сапожником, и сапожник, видящий себя королем, равняются в своих долях… Со мной вроде этого. Давно уже… я вижу почти всегда одни и те же омерзительные сны… – он даже вздрогнул. – Я вижу себя каким-то пьяным забулдыгой, хулиганом; в скверных кабаках, грязных притонах; с женщинами пьяными, распутными, оборванными, грязными… и я с ними… и мне хорошо… Когда я просыпаюсь и вспоминаю отрывки этих снов, мне страшно подойти к детям. Кажется, я оскверню их. И это всегда, всегда…
– Сны! – усмехнувшись, сказал доктор. – Вот твой аскетизм и сказывается! «Смиряй себя молитвой и постом»…[17]17
«Смиряй себя молитвой и постом» – цит. из «Бориса Годунова» А. С. Пушкина.
[Закрыть] Скверно только, что такие отвратительные женщины.
– Вот ты и смеешься, а это мое страданье! Слушай, эти сны так реальны, что я узнаю потом все места. Однажды я шел по Лиговке и вдруг увидел вышедшую из трактира пьяную девку. Она была растрепана, в красном платке, с папиросой в посиневших губах. Я взглянул на нее и чуть не сошел с ума. Я обнимал ее ночью, во сне!., да, да!.. Я пришел на работу сам не свой…
– Тьфу! – сказал брезгливо доктор. – Но это объяснимо. Ты ходишь там каждый день, видел ее, может, десять, может, двадцать раз. И в твоих снах она могла фигурировать. Ясно? Не спорю, поганый сон.
Он придвинулся к доктору и заговорил совсем тихо. Доктор взглянул на его побледневшее лицо и нахмурился. Он говорил:
– А теперь вот. Я почти все вспомнил. Я был в каком-то вертепе. Был хулиганом, котом. Со мной была сквернейшая женщина. Да… пили, вышли на улицу… она заманила в глубину грязного двора какого-то господина… я набросился на него… грязный двор, полуразрушенное здание, куча ломаного кирпича… Я загнал его на эту кучу и отнял у него деньги… Потом опять вертеп… Я с какой-то женщиной… бил ее, она меня… – он задрожал и замолк.
Доктор почувствовал себя неловко.
– Какие отвратительные сны!.. Погано!.. Но во сне и не такое иной раз привидится. Я не знаю, чего ты смущаешься. Понятно, такой сон не расскажешь, особенно в дамском обществе.
– А если это не сны…
Доктор даже отшатнулся.
– Что? Ты хочешь сказать, что ты…
– Нет! Я прихожу в содрогание при одном воспоминании о них, но они так реальны…
– Сны поражают реальностью…
– И еще… теперь… я нашел в постели у себя тряпку, – он вынул платок и вытер лицо, – грязную тряпку и выбросил ее… а потом… почувствовал запах… это – лоскут ее рубашки! В драке! Он остался у меня…
Доктор выпил вино и стукнул по столу стаканом.
– Ну, это уж чушь! Ты лежал все время пластом и от тебя не отходили ни на шаг… Он такой же пакостный, как и все твои сны.
– А лоскут?
– Вероятно, тряпку для пыли забыла прислуга, убирая комнату. Вот она и попала тебе под руку.
– Это говорит и жена…
– Не то ваша Фифишка занесла. Она всякую дрянь таскает. У Коли в постели кость нашли.
Вино было допито. Доктор посмотрел на часы и встал.
– Два часа! Пора и по домам. Вот что, дорогой, – заговорил доктор, кладя руку на плечо друга, – это все переутомление, сны эти! Надо отдохнуть и полечиться. Сходи к Рыбалкину. Вместе съездим!.. А пока отдохни. Завтра еще посиди дома. Позаняться, если уже есть зуд такой, немного можешь! Я зайду на неделе. До свиданья!
Они поцеловались. Доктор прошел в переднюю и, натягивая пальто, одновременно всовывая ноги в калоши, говорил:
– Главное, отдохнуть и развлечься, а от снов беды нет. Кабак, тюрьма, виселица. Лишь бы не наяву…
Он оделся, взял зонтик, дружески простился и вышел, затворив за собой дверь.
Французский замок щелкнул.
Он вернулся в кабинет, зажег свечку и погасил лампу, взял книгу и зажженной свечкой прошел в спальню.
Жена крепко спала, подложив под щеку сложенные руки.
Он осторожно прошел в детскую и поцеловал детей, потом вернулся в спальню, разделся, лег и долго читал. Наконец, загасил огонь и, думая о работе, которую надо исполнить завтрашний день, тихо заснул.
Работы, за время его короткой болезни, накопилось. Она вся срочная и протекает через его руки ровным потоком, но, если сделать перерыв, она задерживается, нагромождается и обращается в лавину, готовую раздавить своей массой.
Не ждет никто: ни наборщики, ни машины, ни издатель, ни подписчики. И работа движется, как бесконечный ремень маховом колесе машины.
Ему это нравилось. Сознание, что все часы отданы работе, мирило его с жизнью. Он сидел у себя за столом в кабинете и думал, что жизнь его полезна и ближним, и близким…
Стол его теперь был завален и рукописями, и корректурными оттисками, и сверстанными листами. В кухне сидел рассыльный из типографии.
Он закончил часть работы и отпустил рассыльного, потом напился вечернего чаю и опять пошел в кабинет.
– Ты бы отдохнул. На сегодня довольно, – сказала жена.
– Там отдохнем, – шутливо ответил он и прибавил: – я уже совсем окреп, а работы вон сколько! Сброшу ее и отдохну.
Дети простились с ним и пошли спать.
Жена принесла ему обычный ужин и ушла тоже, сказав ему:
– Не сиди долго!
В квартире наступила тишина ночи, та тишина, которую он так любил, среди которой ему работалось всегда легко и свободно.
Он отложил перо, откинулся к спинке кресла и задумался.
Со стен на него смотрели лица его друзей и товарищей: и те, с которыми он начал свою работу, и те, которые благословили его, и те, которых он благословил. Сверху ласково и любовно глядело на него вдохновенное лицо Диккенса; в углу чернела дорогая гравюра распятого Христа.
Он любил свой кабинет и свое в нем уединение.
Все мятежное, скверное оставлял он за его порогом.
Вдруг какие-то тени замелькали перед его глазами, послышались хриплые голоса. Что это?..
Он хотел приподняться, но стены его кабинета раздвинулись, слякотная осенняя непогода охватила его сыростью, его качнуло, и он словно куда-то поплыл. Руки его бессильно опустились, голова запрокинулась, он закрыл глаза.
Назойливый осенний дождь сеял мельчайшей пылью, липкая грязь тонким слоем покрывала панели и месивом лежала на мостовой, резкий ветер, вырываясь из-за угла, срывал с мужчин шляпы, а женщинам обвивал юбки вокруг ног и мешал им идти.
Яркий свет электрических фонарей не мог рассеять мглы, повисшей над Знаменской площадью. Со всех сторон катились экипажи: извозчичий фаэтон, щегольская коляска, громыхающие телеги, кареты из гостиниц, почтовые фургоны; от лошадей клубами подымался пар, сливаясь с сеющим дождем в туманную мглу; копыта и резиновые шины колес во все стороны разбрасывали грязь, пешеходы сталкивались, скользили по грязи, торопливо пробегали под лошадиными мордами… Хлюпанье грязи под лошадиными копытами, крики кучеров и извозчиков, резкие отрывистые звонки трамваев и рев мчащегося мотора сливались в оглушительный гул и рев.
Петька-Гвоздь перешел площадь, мелькнул мимо освещенного ларька и погрузился в серую мглу Лиговского бульвара, мимо которого шумным потоком проносилась жизнь площади.
Ноги скользили по расплывающейся глинистой грязи бульвара, но Петька в своих высоких с подборами сапогах ступал уверенно и твердо. И плотная фигура его, одетая в рыжую, верблюжьей шерсти куртку, и наглое красивое лицо, с курчавыми волосами, прикрытыми небрежно сдвинутой на затылок клеенчатой фуражкой, изобличали уверенность и твердость.
На бульваре в этот момент было пусто и глухо, но дальше, пройдя Пушкинский переулок и туда, до Разъезжей, в серых сумерках на редких скамейках обрисовывались фигуры, и взад и вперед скользили тени мужчин и женщин.
С правой стороны бульвара, за освещенными окнами трактира, слышался гром органа, а слева, из подвального этажа дешевой закусочной, неслось хриплое пение граммофона. Двери трактира и закусочной то и дело растворялись, и среди клубов пара, вырывающихся из них, показывалась фигура солдата, мастерового или растерзанной полупьяной женщины, которая тотчас скрывалась или за дверью, или в туманной мгле улицы. Дальше тянулся глухой забор с узкой калиткой, над которой, скрипя петлями, качался большой фонарь с надписью красными буквами: «Семейные бани». Время от времени калитка отворялась, и в нее проскальзывали фигуры мужчин и женщин. Иногда предательски качнувшийся фонарь освещал гимназическую фуражку, блестящий цилиндр, фуражку с кокардой и рядом простоволосую женскую голову и рваный платок, накинутый на плечи.
А дальше опять – трактир, портерная, закусочная и в туманных сумерках на бульваре вспыхивающие, как волчьи глаза, огоньки курящихся папирос, мужчины с наглыми лицами, одетые в куртки, блузы, рваные пальто; женщины с отекшими лицами, хриплыми голосами, и между ними – робко проходящий развратник или ищущий дешевой любви солдат, мастеровой, мелкий лавочник. В темноте время от времени раздавались хриплый смех, резкий крик, хлесткая брань.
Петька-Гвоздь шел по бульвару, засунув руки в карманы, как вдруг почувствовал, что его толкнули в плечо, и услышал оклик:
– Ты, Петька? Постой!
Он остановился и улыбнулся. Подле него стояла Фенька-охтенская. На голове ее был байковый платок, одета она была в зеленую кофту поверх красной юбки. Слегка припухшее, с синяком на щеке, лицо ее было еще красиво.
– Постой! – повторила она, удерживал Петьку.
– Чего стоять? За постой деньги платят. Идем, угощу! У меня два колеса болтаются!
– Бить тебя хотят, – держа Петьку за руку, сказала Фенька. – Понял?
– Пссс… кто такие? – презрительно спросил Петька.
– Все! Всему зачинщик Ванька-Слесарь, а тут и мой Васька, да Комар…
– Ишь! Это за что же?..
– Забыл! Ах, мерзавец! – ткнув его в плечо, оживляясь, сказала Фенька. – С Машкой курносой пил, а ее хахалю ни копья не осталось.
– Ежели она угощала! – ухмыльнулся Петька.
– А теперь ты плати!.. Опять Комар за Катьку в обиде… Ты с ней ночь ночевал… а Васька прямо сказал мне, что меня зарежет, а мне плевать, – окончила она с презрением.
– И мне тоже! Идем, что ли! – беспечно сказал Петька.
– Мне што, – ответила Фенька, – за тебя боюсь! Хоть ты, подлец, и бил меня тогда…
– Не путайся с Васькой, – он обнял ее и повел по бульвару. Она прижалась к нему.
– Теперь, хоть зарежь меня, к нему не пойду. Выкуси!.. А тогда ты мне всю рубашку порвал. Чинила, чинила…
– Не кусайся… Ну, ладно! Иди пока что. Я водки возьму!
Она остановилась у дверей закусочной, а Петька подошел к сбитенщику и купил у него полбутылки.
– Идем!
– Ай, Петька-Гвоздь! – вскрикнула курносая Машка, увидя входившего в закусочную Петьку.
– Самолично! Наше вам! – но Машка быстро отвернулась от него к своим собеседникам, видимо, проученная.
– Садись тута, Фенька! Малый, пару чая, да поджарку сваргань! Живо! – командовал он, опускаясь на стул и кидая на стол фуражку.
– Ишь, командир какой! – проговорил сидящий с Машкой рыжий, маленький Комар.
– Оставь! – окрикнул его Ванька, – пущай душу тешит!
Петька взглянул на них и усмехнулся.
– Мразь! – громко сказал он Феньке, которая вдруг побледнела и откинулась к спинке стула. – Что ты? – и он оглянулся.
Из другой комнаты вышел долговязый парень в пиджаке поверх фуфайки. Он шел прямо к Феньке и встряхивал лохматой головой.
– Пожалте-с! – произнес половой, с грохотом опуская на стол поднос с чайником и шипящую сковородку.
В это время Васька подошел к столу вплотную и хрипло проговорил:
– Я тебе что сказал, стерва! Опять клочки захотела. Иди прочь! – и он протянул к Феньке волосатую руку…
Петька резко отвел его руку и сказал:
– Ее оставь! Со мной говори. Я ей приказал с тобой не путаться, понял? Фенька, пей!
Васька несколько мгновений стоял, тараща на него злые глаза, потом разразился:
– Ты? мне? ее?.. Мазурик! Сволочь… Да я тебя раскровяню всего, я ей…
– Попробуй!..
– А то нет?
– Слышь, он, как Еруслан, всех осилит, – отозвался от своего стола Комар, – как того чиновника. Тогда. На дворе!
– А леща? – хрипло выкрикнул Ванька.
– Свой есть! – усмехнулся Петька и опустил руку к сапогу.
– Ну, ты! – прошипел Васька, стукнув кулаком по столу, – помни!
– Иди! – сказал Петька, – а может, выпить хочешь?
– Я тебе выпью! Мер-за-вец!!..
– За твое здоровье, – Петька опрокинул чашку в рот. Васька отошел к столу, где сидели Комар и Ванька. Головы сблизились, и они начали шептаться.
Петька принялся за еду. Граммофон хрипло стонал «Вот мчится трой-ка у-дал-л-лая…», Фенька нагнулась через стол и шептала:
– Брось есть и убежим. Здесь ходить нельзя больше. Уйдем на остров или к Финлянке. Там и господа бывают. А тут убьют. Ей-Богу! Брось есть…
– Оставь! Ешь сама лучше!..
– Убьют. Ванька да Васька ишь какие черти, – шептала она испуганно.
– Шкуру берегут тоже, – усмехнулся Петька, – ешь!..
Граммофон хрипел, двери хлопали, впуская и выпуская посетителей, в низких душных комнатах сизым туманом стоял крепкий табачный дым, со всех сторон раздавались громкие голоса, смех, вскрики, ругательства и сливались с звоном посуды и шарканьем ног.
Петька загорячился от выпитой водки, съеденной поджарки и присутствия Феньки. Лицо его разгорелось, глаза замаслились и, сжимая под столом колено Феньки, он говорил ей:
– Идем спать. Пора!
– Куда пойдем-то? – вспыхнувши, спросила Фенька.
– В баню. Нынче Матвей дежурит. Сам звал.
– Убежишь, как тогда…
– Разве я убегал?
– А то как же! Бил, бил, потом и нет. Где ты пропадал?
– А шут знает… так…
– Катька сказывает, ты у того чиновника-то тысячу взял!
Петька усмехнулся.
– Девять рублей, да кошелек рваный. Вот и все! Ну, идем!..
Фенька опасливо оглянулась. Стол, за которым сидели Машка, Комар и Ванька с Васькой, был занят другими.
Она с облегчением вздохнула.
– Ушли!
– Небось, – ответил Петька, – стерегут! Ты вот что. Иди одна, и прямо в баню. А я спустя. Иди, что ли!..
Фенька встала, завернула голову платком и двинулась к дверям.
Петька расплатился, бросил на чай половому пятак и сказал:
– Я через кухню!
– А иди! – ответил половой и прибавил: – счастливо!
Петька прошел через угарную, вонючую кухню и выбрался на грязный двор.
Ветер рванул и бросил ему в лицо брызги холодного дождя.
Он опустил руку за голенище, попробовал, свободно ли ходит в ножнах шведский нож и тихо двинулся к воротам.
Выйдя на улицу, он зорко оглянулся и пошел через дорогу прямо к баням.
Но едва он вступил на бульвар, как на него, молча и грозно, надвинулись все трое. Он тотчас остановился и, едва Васька поднял руку, нанес ему удар под подбородок; в то же мгновение хватил Ваньку в живот и метнулся в сторону, но ему под ноги попался Комар, и они оба упали в жидкую грязь. Комар больно ударился рукой о валявшийся на дороге кирпич и, вскочив на ноги, инстинктивно ухватил его.
Васька с товарищем навалились на Петьку.
– Бей его!
В ту же минуту Васька почувствовал, как в его плечо вонзился нож, и быстро отскочил с криком:
– Режут!
– Он с ножом, мерзавец! – раздался злобный крик Комара. – Так на ж тебе! – и он со всей силы ударил Петьку кирпичом в голову.
Петька, словно на пружине, разом вскочил на ноги и бросился бежать, но, сделав несколько шагов, взметнул руками и тяжело опустился наземь…
Из кабинета раздался пронзительный вопль. Дети в испуге проснулись и заплакали. Няня и Луша бросились в кабинет и, растерянные, остановились на пороге.
Это закричала барыня. В одной сорочке она стояла подле мужа, тело которого бессильно свешивалось через ручку кресла. Она встряхивала его руку и бессмысленно кричала:
– Очнись, очнись, очнись!
– Дети, за доктором! – сказала няня, и Луша опрометью побежала на кухню…
Возвращаясь с кладбища, доктор говорил своему собеседнику:
– Умер, несомненно, надорвавшись. Но что для меня непостижимая тайна – это проломленный череп! До сих пор не могу понять! Самоубийство невозможно… знаете, словно камнем или молотком. Убийство? Нелепо, хотя следствие ведется. Нечаянно? Я осмотрел все утлы стола и, наконец, он умер в кресле… Совершенно непостижимая тайна!..
– Их много, доктор, – сказал ему собеседник, – тайн этих. И в жизни их, пожалуй, больше, чем в смерти.