Текст книги "Я знаю точно: не было войны (СИ)"
Автор книги: Влад Тарханов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Глава тридцать первая. Вестник
Глава тридцать первая
Вестник
Это был последний день лета, этого долгого как сама жизнь, года. Архип Майстренко мрачно посмотрел на подводу, остановившуюся у его двора – в последнее время появление Гната Горилки не несло никаких хороших новостей. Но встречать старого друга все-таки надо. После бегства в неизвестное Антона Архип слег, какая-то невидимая хворь, которой раньше не было и следа, вылезла, и чуть было не сточило и тело еще не пожилого мужчины, и его душу. Да нет, душу, скорее всего, сточило под самое основание. Раны? А сколько ж я ранен был? На Германском дважды, один раз легко, второй раз досталось. Во Франции, будь она неладна, дважды. Как вернулся и бежал, за красных, под Одессой, это было самое тяжелое, еле выкарабкался. За зеленых, уже тут, да… Только ранения эти калечили тело, а рана от сына рвала на части душу. Вот и болело, как сильно болело! Архип не слишком-то понимал сына, нет, он знал, что мысли и чаяния Антона далеки от его собственных, но Архип был уверен, что Антон, как примерный послушный парень никогда не ослушается отца, будет тянуть лямку рядом с ним, и станет опорой ему на старости лет. Он так и воспитывал Антона, понимая, что только он будет с ним на хозяйстве, а тут… Богданко, так он с самого рождения квелый, молодой, но доктора сами говорят, мол, не жилец, долго не протянет. Это говорили почти всегда, как Богдану исполнилось семь лет, а он все тянет, хороший паренек, отзывчивый, он с Антоном в мамку пошли – и внешностью, и характером. Только Антон как-то жилистее, сильнее будет, да и характер тверже. Богдан, конечно, помощник, только слабый. Посильную работу он делает, но до серьезного дела не берется – силенки не те. Нет, как говорил один фелшер на базаре, ежели он и оклемается, и перерастет свою болячку, то се равно инвалид будет, не работяга. И учеба ему давалась с трудом, нет, Богдану самому понадобиться помощь на всю его оставшуюся жизнь. Все его надежды на меня. Может со временем, жонку ему подберу. Улька – отрезанный ломоть. Выскочит замуж, пойдет в прыймы, а там и пиши-пропало. При мамке бы осталась. А так… Хотя… Иванко – этот нет, этот уже ясно в Бандышовке не останется. Пошел по партийной линии. Учился в Могилеве, продвинулся, стал в районе, пусть мелкой, но все-таки шишкой… Он всегда у меня был самым говорливым. Еще годочка не исполнилось, а залопотал – не остановить. Да... как много я не увидел в своей жизни из-за проклятых войн! И как ребенок делает первые шаги, и как слова первые лопочет, и как улыбается отцу, потому как придет отец, а малой и не видел его…Вот только могилки копал своим сам… Остап самый замкнутый. Он больше всех походил на отца – такой же суровый, малоразговорчивый. Остап, он погодок с Иваном, и с новой властью у него никак не складывается. Они с Иваном вечные супротивники в спорах. Иванка все лозунги новой власти вверх тянет, идейный, одним словом, а Остап – настоящий куркуль, хорошо, что землицы у меня не много, а так раскулачили бы. Остап – он хозяин хороший, крепкий, только… маловато ему моего масштабу будет. Он не такой, как другие, он даже думы мыслит по-другому. На мир смотрит по-другому. Где я пройду, ничего не заметив, Остап какую-то щепу поднимет и в хозяйстве приспособит. Да… на него оставить хозяйство дело верное, но… Он тогда всех братьев выживет, того же Богданку, Антон вот уже сбег… Не уберег я парня.
За этими думами Архип не заметил, что Гнат уже вошел на подворье, а теперь уже подошел к груше, под которой Остап недавно поставил лавку для отца. Груши поспевали, терпкий и сладкий аромат привлекал пчел и ос, которые жужжали в кроне, создавая легкие помехи говорящим. Почему-то это гудение и аромат очень нравились Архипу, возвращали его к жизни. Гнат посмотрел на старого друга, покачал головой, неодобрительно, мол, на кого стал похож, после чего произнес:
– Привіт, старий друже, чого тужиш, як вовк-одинак під час гону? Ге?[1]
Архип ничего не ответил на такое бодрое приветствие друга, только повел плечами, мол, отстань, и без тебя тошно.
– А в мене для тебе є гостинець.[2] – попытался заинтересовать друга Гнат.
– Що там?[3] – Архип был все еще в своих мыслях и на провокации Гната не поддавался.
– Та старий жид Лойко тобі пів мішка гречі передав, та переказав, що борги віддав, тепер нема за що йому тобі дякувати.[4]
Гнат посмотрел на друга, понял ли он смысл сказанного. Архип какое-то время молчал, потом встрепенулся, смысл слов дошел до него, глаза оживились, руки непроизвольно сжались, складки на лице разгладились. Заметивший перемены Горилко тут же оправдал свое прозвище.
– То давай ми цю подію відмітимо? Пляшка, чи дві в тебе, звісно, тільки часу свого чекають. От і настав цей час. А, так… ще тобі ось це переказали віддати, ВІН наказав, каже, що ти повинен зрозуміти.[5]
С этими словами Гнат вытащил из потертого кармана видавшую виды засаленную тряпицу, развернул и дал Архипу медный крестик, тот сразу же узнал нательный крестик Антона, тот самый, крещенский, который выбрала жена. Так вот чего он ТУДА пошел… Архип задумался.
Восстание было глупым. Нет, оно не было неподготовленным, к нему готовились. Оно было именно глупым и несуразным. Было все так: Гната нашел один офицер, который раньше был в отрядах самого атамана Шепеля, того самого, который дважды или трижды Винницу брал, под Петлюрой ходил. Степан Романовский, как представился офицер, прибыл для того, чтобы подготовить всеобщее крестьянское восстание. Это должно было помочь Петлюре, которому поляки обещали военную поддержку, пойти походом по Украине, с Подола, который стал бы базой восстания, планировали наступать на Киев, чтобы с властью большевиков покончить – раз и навсегда. И тогда бы Украинская республика стала бы вольным и независимым государством, под управлением пана Петлюры. Гнату офицер привез привет от верного человека, так что Гнат Романовскому полностью доверял. Архип тоже пану Романовскому доверял, Шепелю, с которым судьба его пару раз сводила –доверял, а вот Петлюре, с которым столкнулся однажды, не доверял ни на грош. Было в Петлюре что-то такое, что вызывало у Архипа полное неприятие мелкого диктатора – презрение к людям, что ли… Он не мог точно сформулировать это ощущение, не хватало образования, чтобы разложить по полочкам, но ощущение вылилось во фразу «гівно-чоловік»[6]. И эта фраза была окончательным приговором. Конечно, Архип не знал, что более чем через полстолетия напишут слова про «презрение к людям у нюхающих розы», которое «страшнее, но честней гражданской позы», но если бы Архип знал эти фразы, то мог бы удивиться тому, как в Петлюре оба качества – и презрение к людям, и гражданская поза, сочетались в высшей степени удачно. А потому оценка, данная Майстренком, бывшему диктатору была исчерпывающей и большего уточнения не требовала. Степан оказался человеком уверенным, толковым, умелым. Он курсировал по селам, говорил с народом, умел разбираться в людях и выбирал из них только тех, в ком был уверен – не предаст. Надо сказать, что задание Романовского было сложным – народ от бесконечной войны устал, а большевики крестьянину землю дали. Петлюра что-то бубнил про «потом», что надо решать мудро, а большевики разрешили черный передел – кто сколько сможет, тот и возьмет. Как и всегда, подкуп крестьянства, для которого земельный вопрос был очень острым и насущным со стороны большевиков был удачным. А сала за шкирку крестьянину большевики залить еще не успели. Хотя старались. Но продразверстку хитрые мужички как-то выдерживали, надежно укрывая излишки зерна от вечно голодных продотрядовцев. Архип тоже воевать не хотел. Но понимал, что с большевиками каши не сваришь. Еще немного пройдет времени – и прижмут они крестьянина. Вот и местный учитель, Колобродич, стал активно сотрудничать с Романовским. Наверное, если бы не Гнат, так и не стал Архип во все это ввязываться, а, может быть, стал бы… Сказать сложно. Он понимал, что все могло бы сложиться и по-другому. Но сложилось так, как должно было. И совесть Архипа молчала, значит, делал все, как надо было. Народ был взбаламучен. А выступления Петлюры все не было и не было. Говорили, что под Винницей появился Шепель, эту новость привез Степан Романовский, офицер был возбужден, но, в тоже время доволен. Вот только селянам от этого появления атамана не было ни холодно, ни жарко. Восстание вспыхнуло само по себе. И повод оказался глупее не придумать. В Гоноровке, маленьком селе недалеко от Ямполя, красноармейцы реквизировали у одного мужичка самогонный аппарат. Ну, казалось бы, что такое самогонный аппарат? Не хутор же забрали у человека? Так за хутор один украинский пан такое восстание поднял, что не одно десятилетие горели и Украина, и Польша, да и татарве с москалями досталось. А тут самогонный аппарат! Мужичка, которого с самогонным аппаратом прихватили пошла толпа крестьян выручать. А были среди тех крестьян сагитированные паном романовским. Своего товарища они отбили, солдатиков не то чтобы помяли, а совсем порешили. И тогда решили мужички, что надо всем миром вставать, тогда, может быть, сумеют как-то большевичков подвинуть, на место поставить. Знали, что частей регулярной Красной армии по Ямполю да Могилеву раз два да обчелся… Вот и приняв спасенного самогону для храбрости, разослали гоноровитые гоноровчане гонцов по окрестным селениям. И полыхнуло по могилевской и ямпольской земле… Поднялся крестьянский бунт – бессмысленный и беспощадный. На первых порах восставшим везло. Действительно, отряды красноармейцев стягивали к Жмеринке и Виннице, чтобы перекрыть движение отряда атамана Шепеля, так что несколько карательных отрядов из-за своей малочисленности нашли свое пристанище в украинском черноземе. Повстанцы особо не зверствовали – они просто убивали всех большевиков и красноармейцев, ну, так, на всякий случай, чтобы больше тута не лазили. Своих не трогали. Свои в Красную армию не шли. А кто шел, тот уже своим не был. Тот отряд шел из Могилева. Их отрядом командовал сам Романовский. Он был здорово зол, что восстание поднялось не вовремя. Но отряды повстанцев возглавил, понимая, что без толковой координации и взаимодействия восстание обречено на поражение в первые же дни. Засаду офицер организовал по всем правилам военного искусства. Отряд чекистов и красноармейцев попал под плотный оружейный огонь и тут же бросился врассыпную. Деморализованных большевичков добивали, преследуя по полю, как зайцев преследуют во время браконьерской охоты. Этого еврея довольно почтенного возраста, который бросился не в поле, а в лес, навстречу опасности, Архип и Гнат заметили сразу же. Гнат тогда толкнул Архипа в бок и сказал, что это же старый Лойко, ямпольский балагура, который контрабандой баловался, Гнат у него кое-какой товар промышлял. Заметил Лойка и Степан Романовский, который выпустил по беглецу три пули из нагана. Старик упал. «Посмотрите» – коротко буркнул Романовский Архипу. Тот с Гнатом отправился в лес. Лойко, на удивление, казался жив. Архип, которому до смерти надоело убивать, старика отпустил. На следующий день он переговорил с Гнатом и оставил повстанцев, Гнат последовал за товарищем. Архип оказался прав. Вскоре прибыли карательные части чекистов и восстание захлебнулось в собственной крови. Шепель ничем помочь восставшим не сумел. Белополяки запретили Петлюре выступать против большевиков, а сам Петлюра ничего из себя не представлял и позволил все набранные части разоружить. Потом говорили, что кто-то Петлюру пристрелил, на что Архип отреагировал совершенно спокойно: «Собаці – собача смерть»[7].
Пока Архип предавался воспоминаниям, Гнат его не теребил, мол, пора приступить к делу (в смысле выпивке). И только благодаря Ульяне, которая быстро сообразила, что раз приехал старый друг Архипа, то надо бы на стол накрыть. Тем более, что ел отец плохо, вот, может с другом, да под чарочку, поест трохи[8]. Так что пока на небольшом столе под той же грушей ставились нехитрые закуски и бутыль самогона, Гнат наблюдал за быстро меняющейся обстановкой на столе и помалкивал, не мешая другу что-то там обдумывать. Но как только все приготовления были закончены, думы старшего Майстренка было прерваны самым бесцеремонным образом. Стол был накрыт на двоих. Братьев не было, да и не положено им за столом сидеть вместе со взрослыми. У тех свои разговоры, свои дела, нечего детям с ними за одним столом сидеть, слушать то, что для их ушей не предназначается. И вообще, что за порядки такие, когда за столом из-за дитя ни слова крепкого ни сказать, ни выпить крепко нельзя? Не порядки это, а бардак. Даже на праздники – у старших свой стол, у детей – свой. Так было заведено исстари. Семьей садились вместе. А как гость на порог – взрослые за один стол, дети за другой.
– За Антонку! – просто, без изысков, произнес Архип, и быстрым движением опрокинул внутрь чарку горилки, рука сама потянулась за крепким, темно-зеленым, с белыми прожилками и рядами меленьких пупырышек, огурцом. Гнат не заставил себя долго ждать, он выпил, по привычке, закусив рукавом, только потом пристально посмотрел на товарища, который задумчиво хрустел огурцом, не спеша разливать по второй. И показалась ему в словах старшего Майстренка такая невыносимая туга, как будто не за здоровье и чудесное спасение Антона они пьют, а за его упокой
[1] – Привет, старый дружище, чего грустишь, как волк-одиночка во время гона?
[2] – А у меня для тебя гостинец имеется.
[3] – Что там?
[4] – Это старый жид Лойко тебе пол мешка гречки передал, сказал, что долги отдал, ничего теперь тебе не должен.
[5] – То давай мы с тобой это дело отметим? Бутылка-вторая у тебя завалялись, только времени своего ждут. Вот и пришло это время. А еще… просили тебе передать, Он сказал, что ты должен все понять.
[6] Дерьмо-человек
[7] Собаке – собачья смерть
[8] немножко
Глава тридцать вторая. Госпиталь
Часть третья
Те, кому повезло
Глава тридцать вторая
Госпиталь
Ему чертовски повезло. Как ни банально это звучит, но именно так и было – ему просто сказочно, неожиданно повезло, что пуля финского снайпера прошила навылет тело, но так и не задела ничего важного. Доктор так и сказал: «Везунчик. Таких как ты – один на десять тысяч». Потом доктор поправил пенсне и отправил его на операционный стол – рану надо было вскрыть и обработать. И все-таки ему повезло. Повезло, что его так быстро доставили в санчасть, а потом повезло, что отправили в ленинградский госпиталь… Да, сплошное везение, вот только пуля из кукушкина гнезда была некстати. Прилетела, цапнула, да и оставила жить. Это верно, что их снайпера в первую очередь стараются выбить комсостав. Вот и я стал такой мишенью, что меня выцелили в первом же серьезном бою. Да не было еще серьезного боя… Не было. Аркадий посмотрел в окно, но окно было высоко, а ему вставать еще не разрешали. И было видно в окне кусочек мрачного ленинградского неба, постоянного грозившего или снегом, или дождем. Боль не проходила, сворачиваясь клубочком постоянно напоминая о себе – то подергиванием, то нытьем, то скрипучим надоедливым звуком, стреляющим при любой попытке пошевельнуться. Но он все-таки двигался и был все-таки жив. При этом Аркадий не знал самого главного: ему повезло, как минимум, дважды: и в том, что не умер, и в том, что снайпер выбил его из строя. Приближался Новый год, новый, тысяча девятьсот сорок первый. И в канун новогоднего праздника, по старой памяти, чего только не случалось. Но кто знал, что судьба сохранила его для еще больших испытаний? И Аркадий не знал. И снежная черная масляная туча в тонкой полоске больничного окна казалась не предвестником беды, а всего лишь напоминанием о передряге, из которой ему довелось выбраться.
Простите, но обо всем по порядку.
Аркадий прибыл на службу в Могилев-Подольский летом тридцать девятого года. Застава располагалась в маленьком украинском городке на границе с румынской Бессарабией. Городок был интернациональным, евреи, русские, украинцы, румыны, кого только не было в этом приграничном конгломерате, Аркадий даже обнаружил в городке старинную армянскую церковь, след от когда-то многочисленной армянской общины. В Европе грохотала война, немецкие полчища захватывали одну европейскую страну за другой и ощущение надвигающейся грозы сидело в сердцах так крепко, что ни какие сообщения ТАСС не могли пошевелить этой подспудной уверенности в приближающейся войне. Конечно же, войне малой кровью и обязательно на территории врага. Зима прошла в постоянных учениях, было за зиму и два задержания, в которых Аркадий участвовал вместе с нарядом заставы, постоянные дежурства, а еще концерты синеблузочников, и та самая Ребекка, которой он все стеснялся сказать о своих чувствах, а она не спешила ими поинтересоваться. Аркадий не знал, почему эта невысокая черноволосая евреечка из самой простой семьи заняла так много места в его мыслях, в его душе, но почему-то знал, что это судьба. Он был сыном гордого народа, который нес свою веру сквозь тысячелетние угнетения могучих соседей, она же – дочерью народа, сохранившего свою веру и в изгнании. И чем больше думал Аркадий о Ребекке, тем больше наполнялся решимостью: вот напишу ей письмо, расскажу о своих чувствах, вот только рука начнет работать, сразу же сяду и напишу. И он знал, что не напишет ни строчки. Почему-то не просто знал это, а был уверен в том, что на бумаге не сможет передать глубину своего чувства. И что ему делать? Как быть? И спросить не у кого. Кто поможет от боли сердечной? Медсестричка может только уколоть, чтобы боль телесную снять, да и доктору до твоих душевных терзаний нет никакого дела.
– Снег пошел… – тихо произнес танкист Тарас Лисоволк с обожженным лицом, закрытым бинтами. Только глаза с обуглившимися ресницами были не прикрытыми белоснежной тканью. Они поступили в госпиталь одновременно, только Тарас горел в танке на два дня раньше. Пока его выдернули из машины, пока доставили в тыл… Но он был ходячим. Аркадий – пока еще нет. Почему-то сердце пронзило тоской. Молодой политрук оторвался от созерцания небольшого оконного пространства, прошелся взглядом по палате, в которой находилось еще четверо человек и две пустовавшие койки (их освободили только утром – артиллерист Гогуа Мхетавани выписался из госпиталя и отправился на фронт, а вот еще один танкист, Сергей Мурашов отправился в морг, прикрытый белой простыней, он скончался поутру, так и не прийдя в сознание).
Весной сорокового года на границе стало особенно тревожно. Напряжение росло с каждым днем, неделей, месяцем. Румыны усилили патрулирование границы, да и количество секретов почти что удвоили. Командование требовало не поддаваться на провокации, но провокации были, и застава несла потери в это самое мирное время. Да и переходы границы стали чаще, намного чаще. К весне все укрепления на границе были окончательно готовы – завезли орудия и пулеметы, склады, расположенные в бетонной толщи дотов загрузили всем необходимым, в первую очередь, боеприпасами. Аркадия, наконец, перестали отвлекать от прямых обязанностей политрука, используя его строительные навыки. Теперь он занимался своей боевой работой, а она была не из легких. Аркадий с легкой улыбкой вспомнил, что самым сложным моментом в его работе было… общение с конем. Любой пограничник должен был уметь обращаться с конем, то есть быть еще и кавалеристом. Тем более пограничник-командир. Вот его отец – тот с конем был на ты, в первые годы революции возглавлял отряд самообороны в Коканде, а потом гонялся по пустыне за басмачами. Арам был человеком сильным, а с войны вернулся совершенно больным – пустыня выжала его как лимон, выдавила из мощного тела здоровье, которое уже так и не вернулось. Казалось, что Арам оставил в песках не только здоровье, но и удачу. Аркадий вспомнил, как отец, который поначалу остался в Коканде, сидел на пороге сапожной мастерской, хозяином которой был и курил самокрутку. Он навестил отца как раз в день его рождения. Тот не праздновал, но по случаю приезда старшего сына пошел с ним и младшим в чайхану. Младший был хорошим помощником отцу и потому был оставлен на какое-то время при мастерской. Отец был грустным, он давно не загорался молодым огнем, не шумел в праздники, словно потух, что ли, и жизнь в нем уже догорала. Тлела. В маме жизнь била ключом, в Араме же тихо так еле-еле светилась. В тридцать восьмом его не стало. Он перед концом продаст мастерскую и переберется к жене в Ташкент. Но уже тогда, под крышей кокандской чайханы, Аркадий сумел разглядеть в отце неотвратимое приближение конца.
С лошадью на службе разу же возникли проблемы. Помог Аркадию старый боец с очень примечательной фамилией Конюхов. Звали его Макарием, было ему сорок шесть лет, и был он из конармейцев-буденовцев. Подо Львовом получил серьезное ранение, еле выжил, потом попал в отряды ВЧК, из которых и формировали пограничную службу на западных рубежах СССР. О боевом пути Конюхов рассказывал мало, о некоторых эпизодах не рассказывал никогда, но именно он помог молодому армянину-политруку освоиться с лошадью, понять ее нрав, научиться ухаживать за этой норовистой и такой деликатной штучкой. Очень скоро Аркадий перестал смущаться Макария, точнее, особенно его лица, изуродованного ожогом, а в строгом окрике опытного солдата были слышны не только повелительные интонации, но и явное одобрение. Довольно быстро он нашел общий язык с гнедой кобылой, которую ему предоставили для обучения, а вскоре пересел на молодого жеребца проверенной буденовской породы. С жеребцом опять возникли трудности – характер не покладистый, злобный, Аркадий долго искал подход к Кауру (так звали жеребца), действуя проверенным методом кнута и пряника. Как ни странно, но на этом этапе Конюхов советов молодому политруку не давал. Твой конь – твои проблемы. Но присматривал за Аркадием все равно. И когда тот лихо пронесся на Кауре по полосе препятствий, только тогда подошел к Аркадию и сказал: «Конь хороший, береги его!»
Отдушиной для Аркадия стали синеблузники. Как-то незаметно он старался в свободную минуту выбраться в город и попасть на их репетицию или выступление. Как-то само собой получилось, что Аркадий втянулся и стал выступать сам. У него был музыкальный слух, немного умел играть на гитаре, правда, гитару осваивал на слух, самоучкой, во время учебы в Ташкенте. А теперь все это пригодилось. Однажды он подменил заболевшего артиста, потом ему стали давать собственные слова и роли (конечно, роли – это громко сказано, но в действах синеблузников он оказался втянут основательно). И была ли причиной в этом его увлечении та самая девушка – Ребекка? Наверное, нет, если бы самому не нравилось, терял бы он время на это? Конечно же нет. Ему нравилось выступать, чувствовать зал, видеть одобрение людей, их реакцию на твои слова, чувствовать ту самую дрожь, которая называется экстазом… от искусства?
Аркадий задавал себе вопрос, так ли это. Что больше волновало его – это искусство или эта девушка? И не находил в себе ответа. Впрочем, времени было полно, в палате обхода еще не было, стояла звонкая тишина, которая бывает как раз перед таким событием – обходом главврача, когда медсестры и санитарки навели блеск, порядок и чистоту, с коридоров вытолкали пациентов по палатам и теперь только ждут. Это короткое время перед появлением толпы в белых халатах (главврач, вся его свита вплоть до ординаторов и интернов, а, еще дежурная медсестра, куда же без нее) Аркадий использовал для того, чтобы покопаться в своей душе. Дело это (копание) он не любил. Но все равно делать было нечего, газеты прочитаны, книги никакой под рукой не было, так что было время разобраться.
Наверное, это любовь. Или так Любовь, которая с большой буквы. Нет, что-то пока не то, пока что только ощущение, что это что-то новое, но очень приятное чувство. Что такое любовь? Аркадий знал это по родителям. Видел, как они относятся друг к другу, чувствовал, как их объединяет Чувство, которое позволяет жить. Отец вернулся с Гражданской инвалидом, но это не помешало матери продолжать его любить. Нет, в их маленьком глинобитном домике все было слышно – и шум любви в ночную пору, и разговоры в соседней комнате, и при этом никогда Аркадий не слышал, чтобы отец позволил себе поднять на маму голос, крикнуть, сказать что-то неприятное. Нет, он не был под каблуком, он просто был по-настоящему интеллигентным человеком. А что, разве воспитанный интеллигентный человек не может быть сапожником? А если хорошим сапожником? Ну, вот именно…
Наверное, он искал такую же женщину, как мама. Нет, не внешне, а внутренне. Анаит была очень сильным человеком, такие рождаются раз в сто лет, а среди женщин – раз в тысячу (Аркадию позволительно некоторое преувеличение в раздумьях о матери, не правда ли?). И все-таки он искал именно такой характер, железный, крепкий, женщину-лидера. А в их вроде бы патриархальной семье мама была настоящим лидером. Во всяком случае, в последнее время. Послушайте, разве одно то, что она сумела найти общий язык с хозяйкой-узбечкой, которая сдавала комнату (они жили в Ташкенте в маленькой комнате впятером), и не только найти общий язык, а уговорила ту разрешить ей выкармливать свиней. Армянке! В мусульманском квартале мусульманского города! Хозяйка поморщилась тогда и сказала: только так, чтобы не было их видно и слышно. Слышно и видно не было, но запах-то был! Вот тогда и пришли люди в дом и сказали хозяйке: что творят твои постояльцы, они выращивают грязных животных. И та ответила: я им разрешила. Скажите, это о чем-то говорит? И я о том же, о силе характера. Ребекка понравилась Аркадию именно своим характером, огненным, мощным, она была способна на Поступок, имела какой-то внутренний стержень, настолько крепкий, что танковая броня по сравнению с ним казалась простым стеклышком…
Но тут мыслеизлияния молодого политрука вынуждены были прерваться: в палату шумною толпою, нет, нет, не цыгане ворвались, а чинно вошли медицинские светила во главе с главврачом. Главврач госпиталя, профессор, доктор медицинских наук, был человеком грузным, на котором халат еле-еле сходился, на круглом полном лице блестело золотое пенсне, а короткие усики как-то совершенно не шли к безвольным губам, но все это было впечатление внешнее и не самое верное. Михаил Аксентьевич Аржанников был еще и человеком весьма энергичным, волевым, а его умение стоять по пять-шесть часов у операционного стола, проводя одну операцию за другой поражало и более молодых коллег. Они после часовой операции чувствовали себя выжатыми, как лимон, а тут пять часов отстоял, а сам как огурчик. Выкурит папироску, взглянет на молодежь и устроит сразу же разбор полетов по ходу проведения операции. Профессор присел на поданный ассистентом стул, выслушал краткое описание ранения, заставил больного приподняться, на секунду из-под пенсне проник пытливый взгляд опытного лекаря.
– Ну что, голубчик, вам несказанно повезло. Можно сказать, что вы у нас счастливчик. Продолжайте в том же духе. Вы идете на поправку. Так-с, а что у нас тут?
И главврач отвернулся, судьбой счастливчика более совершенно не обеспокоенный. Ему было кем заняться еще.
А Аркадий хотел было вернуться к своим мыслям, да только опять ничего толком из этого не получилось. Их палата была последней и врачебное сообщество переместилось куда-то дальше, а дежурная медсестра, Любаша, полноватая симпатичная тридцатилетняя женщина в самом соку зашла в их палату и спросила:
– Никому ничего не надо? Хотите, могу письмо написать, я карандаш взяла и бумагу, хотите?
Неожиданно Аркадий встрепенулся. Эта мысль показалась ему важной, очень важной и он попросил:
– Любонька, можно ко мне? А?
– Конечно, больной Григорян. – Любаша почему-то всех больных называла именно так «больной» и по фамилии. Пока медсестра устраивалась на стуле рядышком, Аркадий задумался. Как начать? Дорога Ребекка? Ривочка? Глупо, у нас ничего такого не было, даже серьезного разговора… Нет, дорогая все-таки можно. Или нет? Не хочется фамильярничать, и про что ей написать? Что был ранен? Хм… Так как про это напишешь? Что жив? А вдруг ей все равно жив я или нет?
– Так, больной Григорян, писать будем или нет? – прервала его затянувшееся раздумье Любаша. Аркадий встрепенулся, посмотрел на Любашу каким-то мутным взглядом, но тут же что-то в голове его переключилось, он медленно расцепил зубы и произнес:
– Пишите, Любонька: дорогая мама…








