Текст книги "Теплица для попаданки. Ягодка для барина (СИ)"
Автор книги: Вивьен Ламур
Жанры:
Бытовое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Глава 27
Дорога и доспехи
(Лиза)
Дорога в город оказалась одновременно мучительной и прекрасной. Мучительной потому что каждая кочка на ухабистой зимней дороге отзывалась ледяным ударом в душу, напоминая о том, что ждет впереди. Прекрасной потому что вокруг лежал ослепительно-белый, искрящийся на солнце мир, а воздух был таким чистым и колючим, что им хотелось дышать, как лекарством.
Перед самым отъездом я устроила настоящий инструктаж Степану и Фомичу в теплице, тыкая пальцем в свои драгоценные грядки.
– Степан, вы за печью. Температуру держать ровно, не ниже пятнадцати, но и не выше двадцати. Вот по этому дубовому термометру смотрите. Игнату растолкуйте. А вы, Фомич, – я повернулась к старику, который сидел на своем чурбаке, водрузив уже зажившую руку на колено, – вы за всходами. Земля должна быть чуть влажной, но не мокрой. Проверяйте пальцем. И если клубничные усы начнут желтеть – это знак. Тут же берите тряпицу, смоченную в зольном растворе, что в ведре у печи стоит.
Фомич хмыкнул, но кивнул с таким видом, будто ему доверили государственную тайну. А Степан, обычно молчаливый, вдруг спросил:
– А ежели новый побег от маточника пустит, отсаживать?
Этот вопрос заставил меня чуть не расплакаться от нелепой гордости. Они вникли. Они прониклись. Значит, дело жить будет, даже если меня там, в городе…
Сначала мы ехали молча. Сани были дорожные, крепкие и узкие: нарочно выбранные для скорости. Я сидела, тесно прижавшись к Николаю под толстой волчьей полостью, которой нас с головой накрыли. От него исходило сухое тепло, а мои собственные щеки горели под двойной защитой: сначала шерстяного платка, а поверх него капюшона подбитого лисьим мехом плаща. Даже дышать в таком коконе было непросто, но морозный воздух, врывавшийся сквозь щели, щипал кожу, напоминая о том, какая стужа ждет снаружи.
Напротив нас устроилась Пелагея, похожая на добротный, основательный бугор в своем ватном тулупе и с овчиной на коленях. Она уже успела достать из узелка краюху хлеба и тщательно жевала, глядя на мелькающие за пологом саней голые ветви деревьев и изредка вздыхала, крестясь на встречные часовенки.
А на облучке, широко расставив ноги в валенках, сидел кучер: здоровенный, бородатый мужик по имени Архип, которого я раньше лишь мельком видела у конюшни. Он правил парой гнедых рысаков лихо и уверенно, изредка покрикивая на них:
– Ну-ка, родимые, разомнем бока!
Лошади, казалось, понимали его с полуслова, резко вынося сани на гладкую, укатанную дорогу.
И если бы не камень тревоги на сердце и не деловая сосредоточенность Николая, чье плечо было твердым и неподвижным под моей щекой, эта картина могла бы показаться почти что романтичной: барин и барышня, укутанные в одну шкуру, мчатся в зимний лес. Но сейчас в этой близости не было ни намека на идиллию. Николай молчал, его профиль в меховой опушке шапки был напряжен и суров. Казалось, он уже не здесь, а там: в зале суда, прокручивая в голове каждый возможный довод и контрудар.
Только когда первые избы посада остались позади и мы вынеслись на широкий, заснеженный большак, он слегка повернул голову. Его голос прозвучал тихо, но отчетливо, заглушая свист ветра:
– Страшно?
Я вздрогнула, не ожидавшая прямого вопроса. Взяла себя в руки.
– Да. Но больше… злюсь. И не хочу проигрывать.
Он одобрительно хмыкнул, и напряжение в его плече под моей щекой чуть отпустило.
– Главное – не дать страху парализовать. Злость и упрямство куда более надежные союзники. Запомни: они будут смотреть на тебя, оценивать, искать слабину. Не дай им ее найти. Ты не их жертва. Ты – моя находка. И находка для этого имения. И в этом вся разница.
Он помолчал, глядя на мелькающие верхушки сосен.
– В городском доме уже ждут. Я послал нарочного еще вчера вечером, как только бумагу прочел. Там живут мои люди – Федосья с мужем Ефимом. Она ключница, он – сторож и плотник. Следят за порядком, топят, когда нужно. Распорядился, чтобы к приезду все было готово.
Через несколько часов показались первые дома: низкие, деревянные, с заснеженными крышами. Потом улицы стали шире, появились каменные особняки с колоннами и замерзшими садами. Наконец, сани остановились перед двухэтажным домом из темного кирпича, с зеленой крышей и строгими, симметричными окнами.
Дверь распахнулась еще до того, как Архип успел спрыгнуть с облучка. На пороге, закутанная в шерстяную шаль, стояла круглолицая женщина лет пятидесяти: та самая Федосья, ключница. За ее спиной мелькнула фигура мужа, Ефима, уже тянувшегося за нашими скромными узлами.
– Барин! Николай Сергеич! – голос у Федосьи был густым, хлебосольным, и от одного его звука, казалось, в доме становилось теплее. – Милости просим, заходите, не мерзните! Все как вы велели: истоплено, постелено, самовар на подходе.
Мы вошли в прихожую, где пахло свежевымытыми полами, воском и пирогами. Николай, скинув на протянутые руки Ефима шапку и тулуп, тут же обернулся к нему:
– Сбегай к Илье Петровичу, стряпчему. Он живет на этой же улице, в синем одноэтажном с мезонином. Передай, что я прошу его зайти, как будет свободен. Дело не терпит.
Ефим молча кивнул, уже на ходу натягивая тулуп, и исчез в зимних сумерках.
Федосья же тем временем помогала Пелагее и мне раздеться.
– Ох, барышня, да продрогла, сердечная! Сейчас, сейчас, все устроим… А насчет платья-то, – она понизила голос, переводя взгляд на Николая, словно спрашивая разрешения. – Я тут, как получила весточку от барина, сбегала к мадам Леблан, в модную лавку на Купеческой. У нее всегда есть готовые обновы на запас. Она ждет. Как только отогреетесь, можно и сходить, коли барин позволит.
Николай, который уже снимал сапоги у печки, кивнул:
– Правильно. Отогреемся чаем, а потом сходим. Вместе.
Он сказал это просто, как о деле хозяйственном: купить мешок зерна или нанять работника. Но короткое «вместе» не оставляло сомнений: он идет с нами. Это был не приказ, а констатация факта. В его глазах читалась та же сосредоточенность, что и в санях. Он не выпустит меня из поля зрения до самого конца.
Федосья, ничуть не смущенная, лишь утвердительно кивнула и поволокла нас вглубь дома, в сторону живительного тепла и запаха самовара.
Час спустя я, в сопровождении самого Николая, Пелагеи и Федосьи, стояла в заставленной зеркалами лавке. Николай остался у входа, прислонившись к притолоке, но его присутствие ощущалось во всем: в том, как мадам Леблан бросала на него быстрые, почтительные взгляды, и в том, как напряглась моя собственная спина. От обилия шелка, кружев и лент рябило в глазах, но я ловила себя на мысли, что ищу его отражение в зеркалах, словно якорь.
Мадам Леблан, француженка с острым взглядом и быстрыми руками, крутилась вокруг меня, прикидывая взглядом. Она говорила на ломаном русском с сильным, шипящим акцентом, и я ловила лишь обрывки ее восторженных тирад: «фигура… линия… элеганс…»
И тут меня осенило. Настоящая барышня из хорошей семьи, каковой была Анастасия Ростовцева, наверняка знала французский. Наверняка болтала с гувернанткой, читала романы в оригинале, понимала все эти «шер ами» и «мерси». Вся классическая литература, которую я когда-то штудировала, кричала об этом. А я… я не понимала ни слова. Моя память, упрямо молчавшая обо всем, что было до оврага, не выдала мне ни единой французской фразы.
И странное дело, сейчас эта пропасть в знаниях не пугала, а почти радовала. Это была еще одна трещина между мной и той девушкой из прошлого. Не слабость, а преимущество. Не пробел в памяти, а чистая, новая страница. Если бы я была ею, язык всплыл бы сам, как всплыли ужас и страх перед отцом и женихом. А раз не всплыл – значит, я действительно другая. И эта другая стояла сейчас в модной лавке и слушала непонятную речь портнихи, чувствуя не стыд, а холодную, отстраненную уверенность.
«Пусть проверяют, – промелькнула дерзкая мысль. – Пусть задают вопросы на французском. Их Анастасия ответила бы. А я – нет. И это станет моим самым честным доказательством».
Мадам Леблан, заметив мое рассеянное молчание, решила, что я смущена, и перешла на более простые, пантомимные объяснения, энергично жестикулируя. Я лишь кивала, глядя мимо ее плеча на отражение в зеркале: на свою новую, чужую еще фигуру в темном платье и на неподвижную тень у двери, которая наблюдала за всем этим. Это его взгляд, полный деловой оценки, а не ностальгии по утраченным светским манерам, был сейчас куда важнее любого иностранного языка.
– О, мадемуазель, такая стройная, такая бледная… Une beauté tragique! – прошептала мадам, скорее для вида, и тут же вынесла несколько платьев. – Для важного случая… la dignité, la retenue. Достоинство, сдержанность, да.
Одно – темно-бордовое, тяжелый бархат, слишком роскошное. Другое – серое, шерстяное, слишком простое. И наконец третье – из темно-синей тонкой шерсти, почти черной при тусклом свете лавки. С высоким воротником, отделанным черным бархатом, с длинными рукавами и строгим, но изящным силуэтом. Никаких излишеств, только качественная ткань и безупречный крой.
– Во! – воскликнула мадам Леблан, хлопая в ладоши. – Совершенс! Цвет… колер ночи морозной. Он подчеркнет ваши глаза, мадемуазель, и ваш… ваш энигм!
Мадам Леблан увела меня за тяжелую портьеру в крохотную комнатку для примерок. Там, под ее быстрыми пальцами, я сменила старое платье на новое. Ткань была непривычно тяжелой и гладкой.
Я сделала глубокий вдох и вышла.
И замерла. Не из-за волнения, а из-за тишины, которая воцарилась в лавке. Пелагея прикрыла рот рукой. Федосья застыла с блаженной улыбкой. А мадам Леблан сложила руки на груди, как перед произведением искусства.
Я медленно подошла к большому трюмо. В зеркале на меня смотрела незнакомая девушка: строгая, собранная, с прямой спиной и слишком большими глазами на бледном лице. Платье сидело почти идеально, будто сшитое на меня.
Темная тонкая шерсть облегала стан, подчеркивая хрупкость, а высокий воротник и длинные рукава придавали силуэту законченность и… достоинство. В этом отражении не было ни Лизы-находки из оврага, ни призрака Анастасии-беглянки. Это был кто-то третий. Кто-то, кто готов выйти на сцену.
И тогда я почувствовала его взгляд. Он был как физическое прикосновение: тяжелое, оценивающее. Я повернулась от зеркала. Николай стоял у притолоки, не изменив позы. Его лицо оставалось непроницаемой маской хозяина, оценивающего покупку. Но когда наши взгляды встретились, он едва заметно – так, что, может, и показалось – кивнул. Одобрение. Не восхищение, не восторг. Одобрение. Как мастер одобряет качественно выполненную работу подмастерья.
И этого было достаточно. Больше, чем достаточно.
Вечером, в своей новой, чужой комнате с высоким потолком и портретами незнакомых предков на стенах, я стояла у окна и смотрела на зажигающиеся в городе огни. За дверью слышались тихие голоса Николая и стряпчего, обсуждавших завтрашнюю процедуру.
В дверь тихо постучали.
– Войдите, – сказала я, не оборачиваясь. Я знала, кто это.
За спиной послышался осторожный шорох юбки. Это была Пелагея. Она молча постояла с минуту, а потом ее голос, обычно такой резкий и деловитый, прозвучал непривычно мягко:
– Ну что ты, Лизонька?
Я обернулась. Она стояла посреди комнаты, держа в руках сложенную теплую сорочку, и смотрела на меня не с подозрением или осуждением, а с тем простым, усталым пониманием, которое бывает у людей, повидавших всякое.
– Страшно, – честно призналась я. Голос мой прозвучал тише, чем я хотела.
– Оно и понятно, – кивнула Пелагея, подходя ближе и кладя сорочку на край кровати. – Кому ж в такую переделку не страшно. Только ты… ты держись. Ты теперь почти своя. Мы-то уж видим, кто ты на самом деле. Не та испуганная пташка, что в овраге лежала. А человек с умом да с хваткой.
Она сделала паузу, глядя мне прямо в глаза, и в ее суровом взгляде вдруг мелькнуло что-то похожее на гордость.
– Барин-то наш… он упрям, как сто чертей. Раз уж встал за тебя, так до конца. Не отдаст. А мы… мы тут все, мы с ним. И с тобой. Покажем этим столичным вертопрахам, что у нас в уезде девушки не из слабого теста замешаны.
«Мы с ним. И с тобой». Эти простые слова ударили по какой-то внутренней струне, которую я сама не знала, что можно задеть. Чувство, пробившееся сквозь лед страха, было уже не слабым. Оно было теплым и твердым, как хлеб, только что вынутый из печи. Это была не жалость. Это было признание. Принятие.
Я не нашлась, что сказать. Просто кивнула, чувствуя, как комок подступает к горлу.
– Вот и хорошо, – сказала Пелагея, уже возвращаясь к своему обычному, деловитому тону, будто смущенная собственной сентиментальностью. – А теперь ложись, старайся уснуть. Завтра день нелегкий. А платье новое – красота. Сидит на тебе… как на госпоже.
Она вышла, притворив дверь. Я осталась одна, но одиночество это было уже другого свойства. Завтра – битва. Но сегодня у меня есть новое, темное платье, похожее на доспехи, суровая нянька, признавшая меня «своей», и человек за стеной, готовый сражаться за мое право быть собой.
И этого, пожалуй, было достаточно. Достаточно, чтобы сделать глубокий, ровный вдох и шагнуть навстречу своему суду. Потому что это был мой суд. И моя битва. И я была в ней не одна.
Глава 28
Судный рассвет
(Николай)
Проснулся я раньше всех, еще до рассвета. Не то чтобы выспался, а скорее, как солдат в ночь перед наступлением: сон короткий, нервный, а потом сразу полная, ледяная собранность. Лежал, слушал тишину дома. С улицы доносился редкий скрип полозьев да лай собак. Тихо. Но эта тишина была обманчивой, натянутой, как струна. К полудню ее должен был разорвать гул чужих голосов, скрип перьев и, возможно, крики.
Городской дом был моей крепостью, но сегодня в этой крепости устраивали сбор. Мои стены, мой хлеб, а правила их, светские: поклоны, формальности, вид благопристойности. Но я намерен был сделать эту игру максимально неудобной для «гостей».
Пусть их «торжественное правосудие» упрется в холодные стены фактов. Пусть их пафос разбивается о тишину, которую я сохраню. Пусть каждый их наезд, каждая фальшивая слеза отца и надменная ухмылка жениха наталкиваются не на оправдания, а на железную логику и грязную правду их же сделки. Они пришли за спектаклем: сцена моя, но пьесу они не ту выбрали.
Когда в окно пробился первый серый свет, я поднялся, умылся ледяной водой из кувшина и спустился в столовую. Там уже кипел самовар, и за столом, перебирая бумаги, сидел Илья Петрович, мой стряпчий. Человек он был невзрачный, сухонький, но с глазами старой, умной лисы. Знавший все тайные ходы в уездной судебной мешанине.
– Николай Сергеич, доброе утро, – кивнул он, откладывая в сторону очки. – Ночь на раздумья была. Все взвесил.
– И что скажешь? – спросил я, наливая себе чаю. Голос прозвучал хрипловато, но твердо. Кашель, слава Богу, отступил.
– Скажу, что формально они сильны, – начал Илья Петрович, понижая голос, будто в доме уже были чужие уши. – Ростовцев – отец. Кирьянов – жених, да еще и со «словом дворянина», которое при свидетелях давалось. Судья наш, Иван Кузьмич, человек формальный. Для него пропавшая невеста, найденная в доме холостяка-помещика – дело темное. Ему бы поскорее все закрыть, по бумагам, без шума.
– А неформально?
– Неформально… – стряпчий усмехнулся, и в уголках его глаз собрались морщинки. – Неформально от Ростовцева уже несет разорением за версту. Слушок о карточной истории уже пополз, сам не знаю откуда. Кирьянова в уезде знают как столичную шальную птицу. Предводитель наш, Сергей Петрович, терпеть не может таких. Любит порядок и чтоб все по чести. Ваша сила, Николай Сергеич, в двух вещах. Первое – ваша репутация. Вы не баловник, не картежник. Вы – хозяин. Это много значит. А второе… – он сделал паузу, глядя на меня поверх очков, – вторая сила сидит наверху и, надеюсь, уже одевается.
– Лизонька, – подтвердил я.
– Именно. Они ждут испуганную барышню, которую можно затравить, запугать до истерики, чтобы она сама признала себя их Анастасией. Если она будет говорить твердо, умно… Это перевернет все их карты. Их главный козырь станет их главной слабостью.
Мы договорились о деталях: кто и когда говорит, на какие кнопки давить. План был прост, как удар топором: сначала дать им высказаться, насладиться своей «праведной яростью». А потом обрушить на них факт продажи дочери за карточный долг. Без эмоций. Как констатацию. И смотреть, как они захлебнутся.
Когда Илья Петрович ушел, я распорядился с Федосьей и Ефимом. Зал вымыть до блеска, печи истопить, но не жарить. Чай, воду для гостей. Все чинно, благородно, без излишеств. Пусть видят: дом серьезного человека, а не притон для укрывательства.
И вот, когда все уже было готово, на лестнице послышались шаги. Я обернулся.
Она спускалась. В том самом темно-синем платье.
Я видел ее в разных видах: грязную, в лохмотьях, в простом сером платье, в бархате моей сестры. Но это… это было другое. Платье не просто сидело на ней хорошо. Оно ее меняло.
Тонкая темная шерсть облегала стан, подчеркивая не округлости, а какую-то хрупкую, напряженную стройность. Высокий воротник и длинные рукава придавали ее облику завершенность и холодное достоинство, которых я прежде в ней не замечал. В Лизоньке не осталось ничего от той испуганной девчонки из оврага.
Лицо было бледным, под глазами легли тени: явно не спала. Но в этих глазах не было и тени вчерашнего страха или растерянности. Там горел тот же самый огонь, что и когда она скребла краску со стекол или отдавала приказы Фомичу. Сосредоточенный, упрямый, холодный.
Она была красива. И в этот момент я понял, что скорее позволю сжечь имение дотла, чем отдам ее этим стервятникам.
Лиза подошла, остановилась передо мной. От нее пахло чем-то чуть горьковатым, травяным: видимо, Пелагея дала успокоительного сбора.
– Готова? – спросил я, и мой голос прозвучал тише, чем я хотел.
Она кивнула, всего один раз, резко. Взгляд ее был прямой, ясный.
– Готова. Я не она. И сейчас все это увидят.
Гости начали съезжаться к полудню.
Первым явился предводитель дворянства, Сергей Петрович, в роскошной собольей шубе и с важным видом человека, который пришел вершить судьбы. За ним судья Иван Кузьмич, сухой, с портфелем, набитым бумагами. Потом участковый врач, Сидор Игнатьевич, пожилой, с умными, уставшими глазами.
Я встречал их в прихожей, играя роль гостеприимного, но озабоченного хозяина. Следил за их взглядами, за первыми оценками. Сергей Петрович был любопытен, врач – скептичен, судья – озабочен процедурой. Никто из них не был моим закадычным другом, но все уважали или побаивались моей твердости. Это и был мой фундамент.
И вот, когда все уже расселись в зале и выпили по первой чашке чая, с улицы донесся лихой, нарочито громкий стук колес и ржание лошадей. Мои гости замерли.
Ростовцев и Кирьянов вошли, как на сцену. Первый – напыщенный, красный, с глазами, бегающими по углам. Второй – в щегольской офицерской шинели, с холодной, презрительной усмешкой на тонких губах. Его взгляд скользнул по мне, как по пустому месту, и сразу устремился к Лизе, сидевшей рядом со мной.
Я почувствовал, как мышцы на спине напряглись сами собой. Игра началась.
Зал притих. Судья откашлялся и начал зачитывать формальности: кто, по какому прошению, для какой цели собрались. Слова были сухие, казенные, но от них веяло ледяным сквозняком.
Потом дали слово Ростовцеву. Он встал, раздулся, как индюк, и начал. Слезливые причитания о «бедной, больной дочурке», о «злодее, спрятавшем ее», о «позоре для семьи». Лгал он плохо, фальшиво, но с размахом.
Я смотрел на Лизу. Она сидела неподвижно, как изваяние, лишь пальцы чуть-чуть сжали складки темной ткани на коленях. Ни тени волнения на лице.
Затем поднялся Кирьянов. Он играл роль благородно оскорбленного жениха. Говорил о чести, о данном слове, о том, как «эта особа» своим побегом опозорила его имя. Его речь была отточенной, ядовитой. Но я видел, как Сергей Петрович, слушая его, все сильнее хмурился. Эта столичная манера, это высокомерие – они здесь, в провинции, не прощались.
Когда Кирьянов закончил и сел с видом победителя, наступила моя очередь.
Я встал. Не спеша. Говорил негромко, но так, чтобы каждое слово падало, как камень в тихую воду.
– Господа, – начал я. – Вы слышали историю о несчастном отце и неблагодарной дочери. А теперь позвольте поведать вам другую историю. О находке. О девушке без памяти, которую моя собака откопала в снежном овраге. О том, как ее зовут Лиза, и как за несколько недель она не вспомнила ни отца, ни жениха. А вспомнила только, как растить зелень зимой и как спасать ягнят.
Я сделал паузу, давая словам осесть. Видел, как врач кивает про себя, а судья делает пометку.
– Но я понимаю беспокойство господина Ростовцева, – продолжал я, и мой голос стал еще тише, еще жестче. – Он действительно потерял дочь. Правда, потерял ее не в лесу. Он потерял ее полгода назад. За карточным столом. Проиграл. Вместе с долгами. Руку своей дочери, Анастасии, он отдал в уплату карточного долга господину Кирьянову. И то, что мы видим сегодня, – это не поиск пропавшего ребенка. Это попытка взыскания проигранного имущества. Силой. С помощью клеветы и ночных наездов с факелами.
В зале повисла гробовая тишина. Потом ее разорвал хриплый вопль Ростовцева:
– Ложь! Гнусная клевета! Ты…
Но его перебил судья, резко стукнув по столу:
– Тише, Алексей Семеныч! Без криков!
Кирьянов сидел, побледнев, его надменная усмешка исчезла, сменившись ледяной злобой. Он смотрел на меня, и в его взгляде я читал одно: «Ты дорого за это заплатишь».
А Сергей Петрович смотрел на Ростовцева с таким нескрываемым презрением, что тому стало не по себе. Он заерзал на стуле, багровея.
– Это… это провокация! – выдохнул он наконец. – У меня есть свидетель! Человек, который знает мою дочь лучше меня самого! Она скажет правду! Гувернантка моей дочери.
И прежде чем кто-либо успел что-то сказать, он обернулся к двери и крикнул:
– Мадемуазель Клер! Войдите, прошу вас!
Дверь открылась. И в зал вошла женщина.
Не молодая. Одетая строго, но со вкусом, в темно-сером платье. Лицо у нее было не злое: усталое, печальное, с глубокими морщинами вокруг рта и умными, уставшими глазами. Она вошла не как палач, а как человек, которого привели на неприятную, унизительную процедуру. Она бросила быстрый, почти извиняющийся взгляд на Ростовцева, а потом ее глаза нашли Лизу.
И замерли.
Все в зале затаили дыхание. Даже скептически настроенный врач выпрямился, заинтересованно наблюдая. Это был серьезный свидетель.
Я перевел взгляд на Лизу.
Она не дрогнула. Замерла, но не от страха. В ее глазах была абсолютная, холодная сосредоточенность. Лиза медленно подняла голову и встретилась взглядом с вошедшей женщиной. И я увидел в глазах Лизы не узнавание, а вопрос. Спокойный, деловой, без единой искры памяти.
Мадемуазель Клер медленно, словно против воли, подошла ближе. Она остановилась в двух шагах и начала разглядывать Лизу. Не как родную, а как педагог, оценивающий сложную ученицу. Ее взгляд скользил по лицу, по осанке, по рукам, сложенным на коленях. И на ее собственном лице уверенность таяла с каждой секундой, сменяясь нарастающим, острым недоумением.
Ростовцев, не выдержав паузы, подскочил:
– Ну⁈ Мадемуазель! Скажите же им! Скажите всем! Это моя дочь? Это Анастасия?




























