Текст книги "Теплое крыльцо"
Автор книги: Виталий Трубин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
ЗАВОРИН
I
– Ты бы, паря, еще через полгода приехал. Для старика полгода не видеться – целая жизнь. Я каждую минуту могу помереть, – громко и раздраженно говорил старик, сидя на крыльце, и все норовил глядеть в глаза, а Петр растерянно отводил их.
– Ну да! Вы ж охотник, крепкий еще мужик.
– Ты военнообязанный? – продолжал сердиться Заворин.
– А как же? – удивился вопросу Петр. – Мне весной в армию, а пока учусь.
– На кого?
– На библиотекаря.
– Чего? – удивился старик.
– На библиотекаря, – негромко повторил Петр. – Что, не нравится?
– Удивительно как-то.
– А чего удивительного? Избачом в деревне буду работать.
– Изба-чо-о-ом? – что-то вспомнив, на этот раз уважительно протянул старик. – Так бы сразу и сказал, что избачом, а то библиотекарем. Тьфу! – плюнул старик. – Прошлым летом работала у нас в клубе одна библиотекарша-финтифлюшка, через две недели убегла. Культуры, говорит, у нас никакой, а для чо ее к нам поставили, как не культуру двигать. Крестьянин я вечный. А она к нам без уважения… Так бы сразу и сказал, что избачом, я бы тебе уважение оказал, а то, чертов кум, явился – не запылился, кто таков? Память отшибло. У меня вообще, как в двадцатом году на польском фронте взрывом вышибло из седла, с памятью бывает наперекосяк. Помню, встал с земли, трясет всего и глаза в разные стороны. С тех пор, как разволнуюсь, так чувствую – начинаю косить, а может, кажется, но лучше меня в деревне стрелка нет. Глухарей бью – я тебе дам… «Повело старика», – с легкой ухмылкой подумал Петр, а Заворин, с тихим смирением поглядев на него, сказал:
– Может, слетаешь письмецо бросишь?
– Можно, – с неловкой готовностью согласился Петр и поднялся с крыльца.
– Я насчет леса защиту ищу! – крикнул ему вслед Заворин.
Дом Иннокентия Кузьмича Заворина был на окраине. Вдоль крепкого плетня ходили куры, расхаживал и косился на редких прохожих петух с подкрашенным для приметы хвостом. Из ворот соседнего дома, толкая перед собой коляску, появилась одетая в черную телогрейку старушка, рядом, держась за палец ее правой руки, семенил в серой кроличьей шубке полуторагодовалый малыш. Позади них шли в одинаковых красных пальто две девчушки-близняшки. Синеглазые, синие ленты в косичках. Одна лукаво корила:
– Я ведь есть хочу!
Приветливо глядя на Петра, бабуся остановилась и ответила ей:
– Ничо, не замрешь! – И взяла малыша на руки – хотела усадить в коляску. Тот недовольно и протяжно, на одной ноте, заплакал.
– От ведь. – Старушка смешливо взглянула на Петра. – Мужик от он, парень хорошай. Своими хочет идти, – и продолжила: – Здравствуйте вам. Издалека ли, чо ли?
– Из города. – Петр суховато кивнул.
– Так к кому? – полюбопытствовала старуха.
– К Заворину.
– К шелопуту, к браконьеру этому?! Хорошай человек! – Она оборвала разговор и снова весело пошла по улице, а девчонки, как подрастающие гусята, потянулись за ней.
– Странные все какие-то, – недоуменно пожал плечами Петр.
Скоро они с Завориным сидели друг против друга за кухонным недавно поскобленным старухой столом и беседовали. Поначалу Заворин обиделся, что гость отказался выпить за продолжение знакомства: плодово-ягодное после первого глотка застряло в горле Петра, и он наотрез отказался. Чуть не получился скандал, но отходчивый старик скоро позабыл обиду, и разговор вошел в нужное русло.
– Так я повторяюсь, – доверительно говорил Заворин, – выбило меня взрывной волной из седла, и я на время сделался инвалидом, но стрелок оставался хоть куда… Никому было за мной не угнаться. Значит, написал я письмо, чтобы мне повысили пенсию, как раненному еще в борьбе с белополяками. Жду ответа. А я тогда подрядился пасти. Пасу за озером. Приезжает на мотоцикле сынок единственный – проведать. Сидим у костра. Он баит: «Папаня, вам письмо из Москвы». Я как вскинусь: «Так давай его сюда!» А он: «Дак я его дома забыл». Вот, дорогой товарищ, рожай таких дураков!
– Ну и как, добавили к пенсии? – без интереса, из вежливости спросил Охохонин.
– Добавили, – коротко ответил старик и перевел разговор: – А еще я с детства любил лошадей! Помню… «Эскадрон! – командир трубит. – Пики в руку, шашки наголо! Рысью! Марш-марш!» И, благословясь… Да… – Старик Заворин с каким-то странным удивлением и любопытством поглядел на свою дочерна загорелую правую еще крепкую, костистую руку.
– А вы, говорят, браконьер? – из озорства, решив посмотреть, как среагирует Иннокентий Кузьмич, выпалил Петр, и его краснощекое еще по-мальчишески круглое лицо оживилось.
– Кто говорит? Поди, соседка моя? – Старик сумрачно кивнул в сторону кухонного окна. – Не понимает… Зверя надобно бить, потому как он болеет, когда его много… Например, зайцев… Заражают друг друга.
– А я по глазам вижу, вы отчаянный браконьер, и никто на вас управу не может найти!
– Я лес знаю, – вдруг развеселился Заворин. – Никто за мной не угонится. – А потом насторожился: – Что ты, студент, все одно талдычишь: браконьер да браконьер! Какой я тебе браконьер?!
– Иннокентий Кузьмич, – решил сразу взять быка за рога Охохонин. – Я хочу своей девушке подарок на день рождения сделать. Мех лисий на шапку сварганить. Иннокентий Кузьмич, посодействуйте. Вы же мировой человек. Я это еще тогда, на вокзале, понял. Вы же – хозяин леса. – Выражение лица Петра изменилось: из спокойно-снисходительного стало скорбно-просящим. Старику Заворину это понравилось и, для вида строго задумавшись, он сдержанно согласился, но, лукаво усмехнувшись, предупредил, что дело это серьезное, даже опасное… Что, если охотинспекторы встренут?
– Вы не так поняли… У меня охотничий билет есть. – Петр торопливо зашарил в нагрудном кармане куртки. – Просто опыта никакого…
– С собакой пойдем, есть у меня, на заимке у внука держу. Ох, хорош кобелек! Два раза уже пытались украсть, потому и держу подальше от людских глаз. Лучший мой друг!
Давно спалившие цвет, немного косящие глаза Заворина увлажнились. Опершись подбородком на руку, в серой косоворотке, он сидел напротив Петра размягченный, с тоскливым лицом, широкие ноздри крупного, горбатого, когда-то перебитого носа возбужденно подрагивали.
«О чем он задумался? Будто с неба на землю глядит», – думал Петр Охохонин и с юношеской безжалостностью представил, что старика когда-нибудь понесут на деревенский погост: грязно-серые облака будут цепляться за лес, и журавли в небе прокричат Заворину последнюю песню.
Полгода назад Петр ехал к другу в деревню на выходные. На библиотечном отделении среди девчонок они с ним держались, как земляки за тридевять земель от родного дома. Мишка, отпросившись, уехал в пятницу, звал и Петра посидеть вечером у печи, поесть горячего деревенского хлеба, но Петр отказался, а в субботу после занятий, идя через виадук, увидя внизу грохочущий пассажирский состав, вдруг вспомнил теплый, ласковый вкус домашнего хлеба и, позвонив домой, сказал, что едет в деревню. Дожидаясь автобуса, он час просидел на автовокзале. Заворин тогда сам подошел спросить, сколько времени, хотя на стене красовались круглые, большие часы. По ним Петр и отвечал старику, который сильно скучал среди незнакомых людей. Петр не удивился его открытости: старик был в том возрасте, когда вся земля – родина. Весь час, пока говорили, Петр глядел на Заворина, удивляясь: неужели тридцать лет назад этот невысокий, щуплый, голубоглазый дедушка во главе взвода бежал в Берлине от дома к дому, кидал в окна гранаты и кричал бойцам, чтобы они не входили в двери, а врывались бы в немецкие дома-крепости через окна, так как двери гитлеровцы часто минировали. «Лимонки в окна, ребята, и следом», – рассказывал шепотком зачарованно глядящему на него парню Заворин, всматриваясь в толпу, словно искал побывавших с ним на войне.
II
Проснувшись среди ночи от внезапно захватившего удушья, старик долго не мог уснуть и думал, что приехавший к нему пацан, пока войдет в силу, много набьет шишек, потому что несобран, тороплив на решение и самолюбив. «Таких убивало в первом бою. Много с собой носится», – осуждал старик Охохонина и вспоминал, как в сорок четвертом году под Витебском новый, такой же молоденький, только из училища, командир роты шел ходом сообщения, проверяя людей, готовящихся к третьей атаке. Немцы вели артиллерийский и минометный огонь, солнце застила пыль. Ротный с удовлетворением глядел на солдат и новенькое, отлаженное оружие. На его молодой взгляд все было в порядке, но две атаки немцы отбили: стрелковый огонь наступающих был неплотен – немец не боялся поднять голову из окопов и встречал, как диктовала наука.
Взвод младшего лейтенанта Заворина был в резерве, но вот и его бросили в бой; и, видя кругом опасную для оружия невозможную пыль, Иннокентий Кузьмич, бывалый вояка, сразу отдал приказ: «Оружие в шинелки!» Ротный же, дойдя до его, ожидающего сигнала, взвода, наорал на Заворина: «…Автоматы из шинелей долой!» Но как только ушел, Иннокентий Кузьмич снова скомандовал: «Оружие в шинелки!» И у немецких окопов только его автоматы и ручники, не забитые пылью, дружно стреляли, у других же, поредевших взводов, повторилась та же, как в прежних атаках, история: автоматы ППШ боялись песка.
Атакуя, взвод Заворина вышел на бросок гранаты – столько метров оставалось до немецких окопов, – как пуля угодила Иннокентию Кузьмичу в самую верхушку левого легкого, и весь воздух из него вышел. Задыхаясь, Заворин упал на спину и судорожно забился в поисках воздуха, а когда, вроде, нашел его и поднялся на четвереньки, пулеметная очередь из хорошо знакомого по звуку немецкого пулемета «МГ-34» бойко хлестанула его по голеням, и, завалившись на бок, он покатился в воронку и только там закричал от боли.
III
Никогда еще Петр Охохонин не просыпался так рано, и первым его чувством было – продлить сон. Старик на печи глухо, надсадно кашлял и, судя по всему, не собирался снова ложиться, а Петру так не хотелось отрывать голову от подушки. Но, подумав: «Через год в армию, где надо будет в ночь, полночь вскакивать по тревоге», – он быстренько поднялся с постели и, ежась от комнатной прохлады, подошел к окну. «Черт меня занес в эту деревню, – глядя на медленно светлеющий небосвод, думал он. – Танька могла и без лисы обойтись. Таскайся теперь по лесу». В окно начинал видеться близкий предзимний бор, который в этот утренний час казался угрюмым и неприступным; и, человек городской, Петр с неприязнью подумал, что вымокнет в нем и, может быть, заболеет. Но тут же решил, что если он свалится от простуды, Татьяна придет его навестить; отец с матерью уйдут на работу, и никто не помешает им до одурения целоваться. Эта мысль развеселила Петра, и он оглянулся на старика с улыбкой.
Полуодетый Иннокентий Кузьмич стоял у стола, рылся в холщовом мешке, где что-то таинственно звенело.
– Не раздумал в лес с браконьером-то? – с бесстрастным лицом поинтересовался он.
– Насчет браконьера я пошутил, – раздосадованно ответил Петр и подумал, что зря обидел старого человека. Может, старик когда и провинился, а ославили на всю округу. У нас как повесят ярлык – не отмоешься.
– А чего? Может, я и браконьер… Считай, – обиженно-равнодушно говорил Заворин. – Но вот я всегда с собакой охочусь и подранков у меня нет. Кого стрелял – того взял, а которые без собаки – после них подранков.
«Мудрено старик объясняет», – собираясь, думал Петр.
– Не боись, у меня на лису разрешение, – сообщил, приглашая к столу, Заворин.
Закусив холодной картошкой, скоро они шли по лесу на заимку и молчали. Морозная и тихая погода стояла в лесу, пахло снегом и палым листом. Сосновый бор был неглубок, дальше в смешанном лесу берез валялось – не сосчитать.
– Берез-то! – решил заговорить Петр.
– В конце августа ураган прошел, – ответил идущий впереди старик.
– Так и сгниют?
– А как же. Лесник, чертяка, каждый день пьяный. Даже не сообщит о повале начальству.
– Почему?
– Лень-матушка… Разве что, за бутылку кому на дрова отпустит. А другим – пропадай моя телега… – Старик с возмущением хлопнул себя по бедру. – Глаза бы не глядели!
– Что же, управы на лесника нет?
– Не понимаю. Устал, что ли, народишко? Все прощают друг другу.
IV
Иннокентий Кузьмич рассказывал, что в этом месте, где он ставил Петра в засаду, лиса обязательно есть: соро́к очень много – верный признак.
– Стой за деревом, – учил, – да так, чтобы скрываться по грудь. Лисица, она, как и волк, понизу смотрит. Место хорошее, шагов на двадцать скрозь видать. Ну, парень, удачи тебе. Считай, рыжая у тебя в мешке. – И старик ушел, чтобы вскоре тихо пустить своего красногона.
Собака привычно, правильными кругами побежит опушками, на которых мышкуют лисицы, почуя свежий след, поднимет огневку, погонит… Тогда смотри… Не зевай…
Какой Петр Охохонин был стрелок, он и сам не знал. Одно – пальнуть в тире, другое, когда замелькает на мушке лисье тело. Тогда попади! «Попаду», – говорил про себя Петр и думал о старике, который по времени должен был пускать красногона. Странным в эту встречу показался ему Иннокентий Кузьмич. «И охота ему было ради незнакомого человека подниматься в такую рань? Удивительно… С апреля не виделись, а захотел мне помочь. Только оттого, что на вокзале расспрашивал его о войне? А за вчерашний день я так и не догадался поинтересоваться – болят у него раны, как тогда, или лучше стало? Он, кажется, в госпиталь собирался ложиться. Да и никакой он не браконьер! Сболтнула старуха. Наверно, любила его в молодости и до сих пор мстит, что не женился на ней. Бедовый старик!» – с радостью за себя подумал Петр. И тут запел, наконец, собачий лай. Сильный и звучный, он то поднимался на высокую ноту, то срывался до визга и всхлипов. Петр засуетился, открыл и закрыл подсумок, вспомнил, что ружье заряжено, разломил – капсюли были свежие, блестели ярко и весело. Он услышал, как быстро и громко бьется сердце, кровь стучит в висках, пульсирует в шее, и сразу увидел все: сожженную молнией березу, из ствола которой, еще сохранившего свежесть, вырван кусок коры, робкую сосновую поросль, пень, похожий на морду старого лиса, и горящую костром осину, листья которой еще по первозимью держались. Петр представил: ныряя меж сучьев, беря с налета повалы, пес гонит обезумевшую лису, и распрямились плечи, углубилась складка между бровей, приклад крепко вошел в плечо.
Все нарастающий собачий лай вдруг прекратился, и Петр с раздражением подумал, что красногон потерял след, и, чтобы прийти в себя, опустив ружье, стал разглядывать его, как незнакомое, а ведь когда шел за спиной старика, раз двадцать снимал двустволку с плеча – любовался ее строгостью.
Двустволку Заворин дал Петру с некоторым колебанием, зная, как меняется человек, когда он с ружьем – всякая неожиданность может случиться, но, вспомнив, каким сердечным человеком показал себя парень на автовокзале, серьезный разговор тогда прошел между ними, еще по дороге на заимку перестал беспокоиться.
Тульская 16-го калибра двустволка, с пятидесятых годов принадлежащая Заворину, была изукрашена охотничьим красивым чернением: серебряный олень трубил весеннюю песню на опушке соснового бора.
Несмотря на годы, двустволка гляделась как новенькая, и Петр с волнением представил свой первый выстрел. Вернув ружье к плечу, он снова пробно прицелился и, не успев удивиться, в двадцати шагах от себя увидел посреди наклоненных друг к другу невысоких берез большого бело-пегого пса с умными, встревоженными глазами, который сидел на опавшей, не затянутой снегом листве. Его сухое, длинное, мускулистое тело подрагивало, хвост метался.
Охохонин секунду стоял, прицелившись, а когда догадался опустить ружье, пес в три прыжка подскочил к нему, крутнулся на месте и глуховато-просяще гавкнул.
– Ветер! Что, Ветер, упустил лису? – Петр глядел в собачьи глаза и ждал, что пес, виновато взвизгнув, бросится исправлять свою ошибку, но Ветер в нетерпении перебирал лапами и лаял грубо-решительно.
– Ты что же, думаешь, я виноват? Она что, мимо меня прошла, и я ее не заметил? Шалишь… У меня зрение, знаешь, какое! – Охохонин наклонился, чтобы примирительно погладить собаку, но та увильнулась из-под руки и так залаяла, что он подумал: собака точно бранит его за охотничью бездарность.
– Ты что, зовешь? – Петр не понятно чему обрадовался. – Ты сам лису взял? А? – И он пошел за красногоном, который то отбегал, то возвращался к нему, взъерошенный, нетерпеливо-зло лающий.
Петр торопился за держащей дистанцию гончей, и все казалось ему знакомым, словно случалось когда-то: мягкое лесное предзимье, неглубокий снег, белый прозрачный свет, солнце из-за низких, по-октябрьски, облаков не везде проникало на землю. Мрачные, сырые участки леса он миновал, ускоряя шаг за нетерпеливо зовущим его красногоном. Иногда по привычной городской настороженности Петр останавливался, чтобы оглядеться, запомнить дорогу – мало ли куда заведет Ветер, – и, начиная приходить в себя, слышал гудение мачтовых сосен, безлюдное завывание ветра и беспокойно глядел, как в небе, становясь морозно-черными, меняются тучи.
Чем дальше в лес уводил красногон, тем большее беспокойство овладевало Петром. Когда справа от него в густом кустарнике что-то большое, теплое с каменным топотом ломанулось через кусты, а Ветер даже не поглядел в сторону рысью уходящего лося, Петр впервые испугался и, охваченный мгновенно подступившим к горлу предчувствием, побежал…
V
В миг нестерпимой боли старику показалось: кто-то пластанул его по спине косой, но, когда, потеряв равновесие, Заворин упал в небольшую воронку на брошенные сосной иголки, он сумел обернуться, и оказалось, никого нет за спиной, только из-за тесно стоящих сосновых стволов на него наступал синий туман. Скоро он заполнил все пространство вокруг лежащего на левом боку старика, а режущая сердце боль сменилась раскаленно-сжимающей, будто под ним оказались не серые прохладные сосновые иголки, половиком закрывающие влажную землю, а раскаленная добела стальная плита. Боль была точно такой, как в сорок четвертом под Витебском, когда он валялся в воронке неподалеку от немецких окопов. Но тогда на его крик: «Ребятки!» – пришли люди и вынесли в медсанбат, а сейчас некому было прийти на помощь. Заворин вдруг начисто забыл о Петре Охохонине и собаке, но, вспомнив о них, подумал о Ветре с любовью, а о студенте пришла мысль, что в облике девятнадцатилетнего горожанина-несмышленыша к нему в дом приходила смерть, а он, не распознав, принял ее, как гостью. Через секунду туман в глазах Заворина истончился, помутнение в голове, вызванное первым приступом острой сердечной недостаточности, прошло, и он подумал о студенте с надеждой и сказал жалобно скулящей, облизывающей его лицо собаке:
– Ищи Петра!
Синий, без запаха, туман вернулся, как тогда, в 1916 году, в Карпатах, когда немцы впервые пустили на русские окопы отравляющий дым. Тогда Иннокентий Заворин, намочив портянку в своей моче и дыша сквозь нее, выжил. После немцы пускали газы так часто, что даже пуговицы на русских гимнастерках и пряжках позеленели. Но сегодняшний синий туман был страшнее всего доселе испытанного.
Боль нарастала, и старик был уже не старик, а маленький мальчик, который шел в сторону уходящего на запад огромного зимнего солнца. Малолетний Кеша Заворин, в валенках, в зипуне из скатанной овечьей шерсти, нес на коромысле ведра с водой, думая, как обрадуются его помощи дед с бабушкой, немощные прародители, давно неспособные ходить к колодцу. Осторожно дойдя до накатанной санями серебряной, блестящей дороги, он вдруг подскользнулся и упал, разлив воду из ведер. Бойко поднявшись, оглянувшись – не увидел ли кто его неудачу, – Кеша Заворин вернулся к колодцу и сильно зябнущими руками набрал воду, но как не берегся, снова упал с ведрами в том самом месте, на санной накатанной колее, которую мальчику с коротким шажком трудно было переступить. На этот раз он вставал медленно, потирая ушибленный бок, безуспешно стряхивая с зипунка мгновенно застывшую воду. В непонятном, зачарованном страхе Кеша готов был отказаться от третьей ходки к колодцу, но старикам так была необходима вода, что он опять побежал за ней по тропинке. Декабрьский холод жег лицо, от солнца на небе остался тлеющий уголек; мокрые руки пристывали к цепи, но он все равно налил полные ведра и снова подскользнулся, ударившись правой рукой о ведро, и хотел заплакать, но ведра не лежали на боку, как раньше, а стояли по обе стороны от него, и воды в них оставалось ровно до половины.
Не останься в березовых ведрах воды, Кеша бы окончательно испугался возвращаться к колодцу. Холодным пауком посередке груди копошился за рубахой страх. Верилось и не верилось, что из черного, по-зимнему высокого поднебесья смотрит на него бог, и Кеша думал: «Коли бог есть, то почему не помогает людям, ни мне, ни отцу, ни матери, и зачем ему столько домов: в одной Москве, говорят, сорок сороков церквей?» Снежный мир был суров, бел и недоступно огромен; и мальчик готов был растеряться перед его молчаливой, морозной силой, таким беззащитно-маленьким стоял он на декабрьском холоде в зипунке, глядя, как затонуло в заснеженных бескрайних полях солнце; но смело, как из черной ямы вырвался из-за горизонта пламенно-прощальный луч, осветил величаво-подвижные в вышине багряно-синие тучи, веселым сиреневым зайцем пробежал под ногами мальчика и скрылся за его спиной, в застылом лесу; и все кругом на один счастливый миг стало живым и родимым; в теплых мирных домах готовились ко сну люди; и радостный, что живет, Кеша подхватил березовые ведерки и побежал к дому, думая, что на сегодня хватит водички, а с утра, когда солнце снова родится на свет, он еще раз сходит к колодцу.
Отец с матерью в тот год трудились на заработках, и обитую рогожей дверь ему отворил дед – бородатый, улыбчивый, синеглазый. Бабка, сильно сдавшая по здоровью, но сохранившая гордую сибирскую стать, собирая на стол ужинать, напевала, а дед шутливо ворчал: «Нашего внучка только за смертью посылать». То, что воды осталось по полведра, не удивило его, наоборот, он похвалил Кешу, который, счастливо улыбаясь, сам стал выливать воду в деревянный бочонок… На дне березового ведерка еще оставалась ласково плещущаяся колодезная, пахнущая румяным снегом, вода, но Иннокентий Кузьмич Заворин, вечный крестьянин и хлебороб, строго вытянулся и умер.
VI
Красногон впереди Петра взвизгнул и, напружинившийся, вытянувшийся в струну, понесся со всех ног.
– Куда!? – звал его Петр. – Я без тебя не найду!
Припозднившийся гусиный караван в небе кричал, что впереди долгий путь.
Красногон только один раз подал голос. И его тоскливый, смертельно пугающий вой точно вывел на место.
День стал похож на летний. Распушив хвост, белка прыгала с ветки на ветку, будто метался среди зелени влажно-серый язычок пламени.
Петр стоял над воронкой оцепенелый и испуганно-жалкий. Старик лежал на боку, вытянув вперед правую руку, словно был свален неизвестно как залетевшей в это безмолвие пулей. «Да что это я?» Бросив ружье, Петр соскользнул в воронку к Заворину, тронул его лоб и не почувствовал ни холода, ни тепла. Тогда он повернул старика на спину, судорожно торопясь, расстегнул на нем телогрейку, прильнул ухом к груди. Ему так хотелось, чтобы сердце старика пусть плохо, но дало о себе знать, но оно не билось. «Как же я не узнал – здоров ты сегодня, Заворин, или нет?» – тоскливо подумал Петр и бросился искать по карманам старика сердечное – валидол или нитроглицерин, – но не нашел. В старенькой армейской телогрейке и солдатских галифе лежали только нужные для охоты вещи.
Петр вспомнил, что надо попробовать сделать массаж, и стал с силой, двумя руками, ритмично давить на левую сторону груди Заворина. Скоро устав, в окончательной растерянности и страхе, он опять попытался услышать биение сердца… и обреченно сел в ногах старика.
VII
Когда волоком, сильно напрягаясь, он выволок Заворина из воронки и молча сел на колени рядом, пес взволнованно заскулил и требовательно, как друга, лизнул Петра в правую щеку.
Поняв его, Охохонин встал, вытер свое мокрое лицо вязаной шапкой, повесил на шею двустволки, а потом неловко, только с третьей попытки, поднял себе на плечи Иннокентия Кузьмича и, сгибаясь под неживой, тянущей к земле тяжестью, пошел за собакой, которой сказал:
– Домой!
Дорога по лесу была долгой и трудной, но Петр шел, как солдат, думая, что сегодня кончилась его молодость и началась другая жизнь, которой еще долго не будет конца.