Текст книги "Теплое крыльцо"
Автор книги: Виталий Трубин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
– Ванька! Иди сюда!
Иван вздрогнул и оглянулся… Во двор невысокого дома сумрачно открывал калитку парнишка с портфелем в руке. Опустив голову, не посмотрев на занятых игрой друзей, он вошел во двор, а Вера сказала:
– Двойку за четверть получил! – и улыбнулась грустно.
За мостом на них опаленно глянуло дупло огромного дуба. Разваленный молнией, дорубленный топорами, он был свален очень давно. Кряжистый, отполированный ногами мальчишек, вмерзший в речку дуб лежал, как выброшенный волной, всеми забытый лесной бог. Обожженное огнем дупло уходило в землю. Иван заглянул в него, как в колодец. Чуть дальше лежала, раскорячив оголенные ветки, отпиленная верхушка дуба, и в живом изгибе ветвей Иван увидел взметнувшуюся гриву и застылое на последнем судорожном вздохе лошадиное горло.
От моста дорога вела на холм – к окруженной тополями церкви. Рядом с поповским домом рос молодой тополь, к нему ржавыми гвоздями был прибит почтовый ящик. В углу двора за зеленым с белыми крестами забором стоял бревенчатый сарай. Они обошли закрытую на замок церковь. Фрески на стенах были скупы. От леса над полем летели чистые, облегченные облака, в заснеженном поле не было ни души.
Спускаясь с холма, Вера увидела правее дороги в ивовых кустах странно изломанный могильный курган. Сначала они не распознали, что перед ними. Обмерзлые, покрытые снегом деревяшки, веревки и ремни лежали в одной куче, как сметенные ураганом. Иван вгляделся и стал узнавать истлевшую конскую упряжь, старые седла, спутанные в клубок вожжи, проржавелые тележные оси, вырванные оглобли. Он вытащил из-под снега колесо от телеги и, не зная зачем, пересчитал спицы.
– Десять, – сказал он. – А я раньше не знал.
Самодельные, стянутые на изгибах выцветшими веревками упряжные сани валялись на боку, а полозьями кверху – другие. Торчали из-под снега опрокинутые, без колес, телеги, старинные, с деревянными зубьями, бороны. К иве была прислонена соха, а к ее отбеленным водилинам привязаны плечевые ремни. И тут Иван понял, что в военное безлошадье, впрягаясь в эти ременные петли, женщины и подростки пахали на себе… Тяжелый лемех нелегко вспарывал землю, самодельная деревянная станина дрожала от напряжения. Взяв соху за водилины, Иван потянул ее на себя. Искореженный лемех загреб снег. Иван чуть поддернул, но соха больше не двинулась. Он прислонил ее к иве, потрогал рукой. Держалки были белесыми от влаги и старости; крепления станины еле держались; привязанный к отвалу, сложенный в валик, мешочек со следами земли мерзло хрустел под рукой…
Они возвращались полем, когда сосновый лес осветили прорвавшие облачность солнечные лучи. Солнце уходило за церковь, и в ослепляющем белом свете не было видно ни куполов, ни крестов.
II
В коридоре потаенно, еле слышно скрипнули половицы. Иван поднял с подушки голову и подумал: «Нянечка ходит». На потолке сидели неясные, синие тени. Стены комнаты, зеленовато светясь, казались высокими. «Какая странная пустота кругом, – думал Иван, – будто никого нет на земле, или я в огромном, гулком колодце, а Вера среди тысяч людей идет по Невскому – нарядная, красивая, ей так идет синее пальто с капюшоном. Падает мокрый снег, щекочет лицо, она отмахивается от снежинок варежкой. Я не знаю, кто рядом с ней, но чувствую, как и мне, ей тоскливо в эту новогоднюю ночь. Пусть рядом с Верой самый красивый человек на земле – в большом городе так много красивых людей, – я знаю, она любит меня. Вера так плакала на вокзале. Неужели мы больше никогда не увидимся? Зачем я приехал сюда, где мы были так счастливы? Это пытка – сидеть на ее кровати, дышать ее воздухом, смотреть в окно на лес, который она любила, удивляясь, почему днем над ним всегда грязно-серое облако. В лесу нам было легко и свободно. Вера, родная! Теперь я знаю – любовь есть на земле. Как две кометы из огромной черной пустоты, мы неслись навстречу друг другу. И вот я один, и душа в капкане. Между нами, Вера, полторы тысячи километров, а будет еще больше».
Половицы под дверью опять скрипнули – прогнулись под легким шагом. «Кто там ходит?»
– Марья Васильевна! Нянечка!
За стеной знакомо, с гулким звоном щелкнул переключатель, и в холле, который был рядом с палатой, по-шмелиному загудел телевизор. «Заскучала», – подумал Иван о нянечке. Басовитое гудение прекратилось, и глубокий девичий голос рассказал, где какая погода.
– На юге Западной Сибири минус тридцать два градуса, – услышал Иван и подумал, что дома сейчас последние хлопоты: бабушка, конечно, помогает маме на кухне, а отец в выходном костюме, при галстуке занимает дедушку разговором.
Тяжело вздохнув, Иван стал одеваться. Скоро он вышел в холл. В люстре, как всегда по вечерам, горела одна лампа. В кресле у телевизора сидела девушка. Он увидел каштановые, прямые до плеч волосы и тонкую с бледными пальцами руку на подлокотнике кресла. На журнальном столике нянечка раскладывала чайные блюдца.
– Здравствуйте, – сказал Иван, подумав: «Откуда здесь девушка? – и встретил ее утомленный взгляд.
– А вот и кавалер, Надя, – шутливо-серьезно сказала нянечка. – Повеселит нас.
– Нет, Марья Васильевна, – смущенно ответил Иван. – Кто пировать, а я горевать.
– Ты это брось, парень, сегодня Новый год, – искренне удивилась нянечка. – Чай с баранками будем пить.
– А это кто? – наклонившись к старушке, стараясь, чтобы не слышала девушка, спросил Иван.
А Марья Васильевна выпалила:
– Она с тобой в одной смене была! Надя, ты ж его знаешь?
– Знаю, – не оборачиваясь, ответила девушка.
– Да? – Иван растерянно сел рядом с ней и, помедлив, сказал: – Странно… Как это мы раньше не виделись?
У девушки были карие с восточной грустинкой глаза, светлые тонкие брови, красивого рисунка губы. Она пристально посмотрела на Ивана, но ничего не ответила.
Иван откинулся в кресле и стал смотреть телевизор… В редких, освещенных солнцем тростниках, подминая крепкими ботинками молодую траву, одетые в маскировочную форму, осторожно передвигались наемники. На их суровых, выжидающих лицах был профессионально спрятанный, но все же заснятый оператором страх. В небе, нервно гудя, появился вертолет, и наемники сразу стали стрелять по густому впереди них далекому тростнику. Припадая на колени, падая и поднимаясь, они перебежками скрылись в зарослях, и оператор еще показал их напряженные, согнутые, тесно обтянутые пятнистой одеждой спины. А потом те, кто прятался в зарослях тростника и по кому наемники вели огонь, мирным шагом, одетые в невоенное, тоже прошли перед кинокамерой: бесстрастно нес винтовку плотный, смуглолицый крепыш, у высокого улыбающегося парня на костистом плече был гранатомет, а у кудрявого, строгого на вид мужчины через шею на выцветшем ремне висел трофейный американский автомат. Замыкающий цепочку черноглазый парень в хаки шел чуть раскачиваясь. Его удлиненное, усталое лицо было в поту, хаки во многих местах разорвано. Парень крепко нес ручной пулемет, и по тому, как он ловко держал его, было видно, что повстанец прошел не одной военной дорогой.
– Воюют, – грустно вздохнула нянечка.
– Воюют, – ответил Иван.
…Юноши и девушки в светлых рубашках и брюках строили баррикады, опрокидывали машины. В небе опять висел вертолет, и солдаты в маскировочных одеждах в тумане слезоточивых газов рысцой бежали в атаку на баррикаду.
Потом на экране снова шел бой. Среди больших наваленных друг на друга камней двое юношей, спотыкаясь и сгибаясь от тяжести, тащили носилки с раненым партизаном, а тот закрывал лицо согнутым локтем.
– Мальчишки совсем, – говорила нянечка. – Тяжело им. Куда они его? Камни кругом.
– В госпиталь несут, – вслух подумал Иван.
– В нашем санатории в войну хороший госпиталь был, – посмотрев себе на руки, сказала нянечка и, нахмурив брови, достала из хозяйственной сумки, прислоненной к ножке стола, связку баранок. – Давайте, ребята, чай пить. Новый год за окном. Вот-вот постучится.
Иван с Надей поднялись и, не глядя друг на друга, как незнакомые, сели к журнальному столику.
– Ты, Иван, родом откуда? – наливая заварку в стакан, спросила нянечка.
– Из Сибири.
– Ну? – Глаза нянечки радостно оживились. – Да не похож ты на сибиряка!
– Почему? – смутился Иван.
– Да росту ты невысокого.
– Дак я из тех мест, где Сибирь начало берет. Это дальше, за нами крупный народ.
– Ох, парень! – горделиво сказала нянечка. – Повидала я сибиряков, когда их в сорок первом году под Москву везли. Росту все двухметрового, в белых полушубках, валенки до половины кожей обшиты, варежки специальные, чтобы стрелять, с тремя пальцами, шапки на голове – ладный, красивый народ…
– Марья Васильевна, – перебила старушку девушка. – Вы нам расскажите про госпиталь.
– А что рассказывать? Чего старое ворошить. Работали, да и все. Я за ранеными ходила.
– К вам в госпиталь, когда первых раненых привезли? – спросил Иван.
– Да как война началась, через две недели. Поезд пришел, отцепили для нас несколько вагонов, а состав дальше по России пошел. До войны в этом доме, как и теперь, санаторий был, но для военных. Я в нем и работала. Э, да что старую боль вспоминать! Все-таки Новый год. Лучше будем телевизор смотреть.
– Нет! Нет! Марья Васильевна! – взволнованно заговорила девушка. – Расскажите про госпиталь. Вы говорили, что санитарный поезд пришел через две недели после начала войны. Какие они были, наши солдаты?
– Что значит, какие? – удивленно переспросила нянечка.
– Ну, отступали ведь. Какие они были?
– Этого я не помню.
«А ведь она помнит», – подумал Иван.
– Работали все, – негромко сказала нянечка. – Я, например, разную работу вела. У меня на руках было несколько палат. Мыла ребят, которые сами не могли. У нас в подвале – там теперь склад, вы не знаете, – была вроде как баня. Многие, особенно молоденькие, помню, стеснялись, не хотели, чтобы мы, женщины, их обмывали, а я говорила: «Закрой глаза и думай, что ты дома у матери, а она тебя разным видала. А уж мы, как мама, постараемся тебя хорошо помыть». Какие пораненные были! Боже ты мой! Вынимали их из вагонов беспомощных. Самые-то первые наспех обработанные были, а какие и хорошо перевязанные – все зависело от человека, который перевязку делал. А один танкист, помню, – и Мария Васильевна заулыбалась, а потом засмеялась в кулак, и ее лицо неожиданно помолодело, – ну до чего забавный оказался. Сначала совсем ничего не говорил. Контуженный. Лежал немой да слабый после контузии три недели. Я ему обед принесла. У него как раз аппетит разыгрался. Тарелку он взял, а ложку в руке не удержал. Упала на пол. Он в сердцах как даст матерка и покраснел, да так, что вся палата захохотала. А мне радостно – человек ожил! Ох, и юморной был! Такой острослов оказался. Мы, нянечки, тоже лечили. Следили, чтобы везде была чистота. А как мы мыли полы! Ножами скоблили, горячей водой шпарили, чтобы заразы какой не осталось. Людей любили, старались для них.
– А как они, солдаты, в часть возвращались? – спросил Иван.
– Им все новое выдавали: гимнастерку, шинель, сапоги – все. Придут к нам, слов хороших наговорят, расцелуем их на прощание. Бывало и так: пройдет месяца три – и опять тот же солдат или офицер штопаться пришел. Вот какая судьба.
– После войны ни одного солдата, который у вас лежал, не встречали? – спросила Надя.
– Нет.
– А кого из раненых особенно помните?
– Многих, кажется, помню. А может, мне это только кажется… Ой, внизу, вроде, телефон звонит! Вы не слышите? Директор меня проверяет или дочка звонит… – Нянечка заторопилась на первый этаж.
– Спасибо вам, – сказала ей Надя.
– Да за что, милая?
– Просто. Спасибо и все.
– Всем спасибо, милая.
– Славная она, – сказала ей вслед девушка.
– Да, – согласился Иван.
– Давай поговорим. – Надя внимательно посмотрела ему в глаза.
– О чем?
– Обо всем. О нянечке, например.
– Почему о нянечке? Сегодня Новый год. Поговорим о будущем.
– Знаешь, мне повезло, что я узнала обо всем сейчас, в начале смены. Я буду думать, как тут жили и выздоравливали раненые…
– Слушай, – решился спросить Иван. – Нянечка сказала, что мы с тобой были в одной смене. Почему я ни разу не видел тебя?
– Ты и не мог меня видеть. Первую неделю, когда все еще только осматривались, я простудилась и весь месяц была в изоляторе.
– Вот как, – посочувствовал Иван. – Теперь эти пропущенные по болезни недели ты будешь жить в санатории?
– Да.
– Понятно. Надо же, как не повезло тебе. Знаешь, я тоже лежал в больнице, не раз…
– Знаю. Мы же не на турбазе, а в санатории. Тут здоровых не держат. Но больше не будем говорить об этом. С Новым годом тебя!
– И тебя, Надя!
В люстре по-прежнему горела одна лампа. Светился экран телевизора, диктор объявляла, что самодеятельный хор из Пинежья споет обрядовую песню.
– Надя, в Пинежье хочешь поехать? – спросил Иван.
– Очень хочу.
Ветер покряхтывал за окном. Пинежцы водили хороводы: старушки в крестьянских уборах и старики в белых, вышитых на груди рубахах и черных заправленных в сапоги штанах пели:
Родимый ты мой батюшко,
Отпадает да право крылышко,
Отлетает да сизо перышко.
Разве крылышку да не больно,
Разве перышка тебе не жалко…
Потом три старика играли на дудках, и один, бородатый, с озорными глазами, еще молодцеватый, весело помаргивал, словно куда звал за собой.
– Этот старик на моего деда похож, – грустно сказал Иван.
– Он жив?
– Да.
– Счастливый. А у меня ни дедушек, ни бабушек. В Гродно под бомбежкой погибли.
– Знаешь, Надя, что если бы все, кто на войне погиб, замерз, утонул, сгорел, враз бы ожили. Куда бы они пошли?
– Сначала домой. К матерям, детям, женам.
III
Иван лежал головой к окну и думал о Вере. Синеглазая, светло-русая девочка в синем клетчатом платье неотступно стояла перед ним; никогда в жизни он не переживал такой необыкновенно сладкой тоски и одиночества, от которых хотелось заплакать. «Вот и Новый год, – думал он, – а праздника нет, потому что я без тебя, Вера, дорогая моя. Вот как случилось… Мне труднее, чем тебе, Вера, потому что я там, где мы были вдвоем…» И еще Иван с горечью думал, что он в своей жизни еще ничего не смог и, наверное, Вера через полгода забудет его… Здесь, в палате, сорок лет назад, может быть, на этом месте стояла не деревянная, как сейчас, а металлическая, с никелированными шишечками на спинках кровать, и на ней маялся от ран танкист ненамного старше его и в предсмертной тоске звал любимую девушку, а в эту минуту, пока он, Иван, в чистой постели мечтает о Вере, где-то его сверстники выносят из-под огня раненых. «А я, что могу я? Ходить на веслах, пилить дрова, ловить рыбу, разжечь костер в сырую погоду, плавать. А спасти человека, когда он тонет? Нет! Силенок не хватит. Как ни сопротивлялся болезни, она все же отбросила меня от здоровых людей. Я отстал. В детстве я так любил слушать радио. За несколько минут можно было побывать где угодно: люди говорили, смеялись, пели, играли на гитарах. Хлопанье паруса, шум океана, морзянка – за каждым движением был человек, который знал ремесла, жил, выздоравливал. Куда ни поверни ручку настройки – везде были люди, работники, а я не с ними. Все мимо меня. Внизу, на первом этаже, спит нянечка, тоже всю жизнь работница, которая поднимала израненных на ноги, и это было главной в ее жизни, самой нужной работой, и ей спокойно».
И после всех этих мыслей ему вдруг стало обидно и стыдно за себя, что он слабый, не готовый к серьезному делу парень, в котором никто не нуждается, у которого никто не просит помощи. Ему нечего было рассказать о себе Вере, нянечке, Наде и даже вспомнить нечего, и здесь, в госпитале, неловко вспоминать о своей жизни, такой неинтересной, маленькой. Но он вдруг почувствовал, что вспомнить о своем ему зачем-то надо, даже необходимо, без этого что-то не прояснится, не сложится, не встанет на место. И Иван вспомнил, как он выходит из дедушкиного дома во двор и взбирается по старой лестнице на чердак. С крыши виден далекий лес. Сжавшись в комочек, он смотрит за старицу. Тополиный пух касается рук. Во дворе играют щенки, а совсем одряхлевший пес Боб, греясь на солнце, лежит в огороде. Ивану всегда казалось, на чердаке есть какая-то тайна, и крючок от дверцы он всегда снимал с трепетом и надеждой. На входе дурманила голову собранная и развешенная дедом лекарственная трава, под ногами неслышно рассыпался песок, сквозь прорехи в крыше точились мелкие лучики. Свет бил через открытую дверцу, и впереди Ивана шла ломкая тень. Он закрывал глаза и через минуту видел порванную конскую упряжь, тележные оси, колеса, а на иссохшем бревне почернелое седло. Все, что отслужило дому, прибранное дедом лежало как бы на отдыхе. Висели на гвозде уздечки, у печной трубы стояла тумбочка, в которой лежали куски резины, паяльники и россыпью бракованный шрифт. До войны дядя Шура, типографский слесарь, принес его на грузила. Осторожно ступая, трогая незнакомые вещи руками, неожиданно для себя Иван понимал их назначение – это было как воспоминание, как дорога на пашню, где горит костер, а подле него усталые от пахоты те, от кого родились дед, убитые на войне Иван и Шура, Сергей, мама – родные, близкие, в жизни которых пашня была за обычай… И больше не чувствуя себя одиноким, Иван крепко заснул.
А в эти минуты Нового года, за тысячи километров от бывшего госпиталя, в старом доме, на третьем этаже, в комнате с очень высоким потолком Вера писала ему письмо. Она сидела в огромном глубоком кресле, подобрав под себя ноги, ее острые локотки по школьной привычке ровно лежали на старинном красного дерева столе, а бумага билась в такт ее сердцу.
«Здравствуй, мой милый Ванечка! Вот я и в Ленинграде. Эти слова звучат для меня как приговор. Как грустно и тоскливо. Мне хочется вернуть все назад. Сердце рвется на части. Хочется кричать, плакать, бежать от этого жуткого чувства разлуки, утраты и горечи. Я не знаю, что задержало меня тогда в вагоне, еще минута и – я бы прыгнула к тебе на платформу. Видимо, меня удержал проводник. Я не помню, что он говорил, не помню, что делалось кругом. Мне было все равно. Все перемешалось в голове, твое лицо стояло в глазах, сердце обливалось кровью. Мне казалось, это поезд во всем виноват, это он, противный поезд, увозит меня от тебя. Как мне хотелось остановить эту железную машину, хотелось бежать к тебе, обнять крепко-крепко, чтобы никто не мог отнять тебя у меня. Потом я сидела у окна, но видеть ничего не могла, слезы туманили глаза. Так прошло даже не знаю сколько часов. Вдруг я вспомнила про твою фотографию, вскочила, побежала искать свою сумку, но никак не могла найти ее. Она оказалась у проводника. Он принес ее, и я машинально открыла, замок, достала фотографию. Я смотрела на тебя и все более успокаивалась, теперь мне казалось, что ты со мной. Пусть даже я не увижу тебя никогда, ты останешься со мной, в моей памяти на всю жизнь, ведь ничто не исчезает бесследно.
Дома я была тридцать первого декабря. Не знаю, как уж так получилось, но я сразу стала рассказывать о тебе, а мама с сестрой сказали мне: «Какая же ты наивная. Не залетай так высоко. Спустись на землю». Поэтому я не встречала Новый год дома. Я сразу собралась и уехала к двоюродной бабушке Тане. Я говорила тебе о ней. Она старая, очень больная, в блокаду погибли ее муж и единственный сын – офицеры, она осталась верна им. Бабушка Таня совсем одна, и мы никогда не забываем ее.
Я пришла в небольшой дом, зашла в подъезд, поднялась на третий этаж, открыла квартиру. Из современной обстановки я сразу попала в старинную. Огромная прихожая, высокие потолки, какие-то сундуки, чуланчики, полочки. Все очень напоминало старые времена. Такие квартиры бывают только в кино. Мне даже казалось, вот-вот появится красивая барыня в длинном-предлинном платье и скажет: «Бонжур». Но ко мне вышла старенькая, радостная, с ясными синими глазами бабушка Таня. Она так хорошо и ласково приняла меня. Обогрела, напоила чаем, я все рассказала ей. Какая она хорошая! Обняла меня, расцеловала и пожелала нам счастья.
Потом я принялась за дело: помыла полы, сняла редкую пыль и паутину. Вечером я вышла на улицу. Погода была великолепная. Настоящая русская зима. Все сверкало и переливалось. Деревья и дома, оттененные в сумерках белизной снега, будто плыли по воздуху. Снег, настолько легкий, что его подымало малейшее дуновение ветерка, хрустел под ногами. На улице было немноголюдно. Я перешла Львиный мостик, вышла на Театральную площадь, здесь находятся театр оперы и балета имени С. М. Кирова, консерватория. Пройдя еще небольшое расстояние, я вышла к Исаакиевскому собору. Дальше я пошла на Неву, гуляла по набережной. Вот я и на Дворцовой площади. Здесь я остановилась, достала твою фотографию и стала показывать тебе Александрийский столп, Зимний дворец. Хотя я порядком замерзла, но торопиться к бабушке Тане не стала, пока не показала тебе ростральные колонны и Медного всадника. Наконец, мы с тобой, Ванечка, поспешили домой. Мы пришли домой замерзшие. И я не раз пожалела, что была в открытом капроновом платье, а ты говорил, что это ты во всем виноват, не проследил, чтобы я оделась теплее. Отогревшись, мы сели за стол, и на нас нахлынули воспоминания о нашем житье-бытье в госпитале. Это был самый лучший Новый год в моей жизни. Когда пробило двенадцать часов, я зажгла Нашу Свечу и стала танцевать с ней, помнишь, как тогда, на прощальном вечере… А слезы катились сами собой. Все было так, как нам хотелось. Вот так прошел зимний праздник, он прошел вместе с тобой. Мне трудно сейчас; я не могу смириться с тем, что не увижу тебя долгое время или не увижу совсем; мне очень трудно потерять тебя, я не хочу терять тебя, не должна! Ты не сомневайся во мне, а я не буду сомневаться в тебе. Обещай мне. Обещай, что будешь любить. Мне нужна твоя любовь для того, чтобы жить, а я буду любить тебя так, как уже после меня не сможет любить никто. Я буду всегда такой, какой ты любишь меня. У нас все будет хорошо. Я хочу быть счастливой! Но для этого мне просто необходимо хоть раз еще увидеть тебя. «Все проверяется на расстоянии», – говорил ты. Пусть проверяется! Чему быть, тому не миновать. И все же… меня всю жизнь будет сторожить Белый Клык, которого ты подаришь мне, долго, долго мне будет сниться наш госпиталь, зимняя дорога к селу и река подо льдом».
IV
Когда рано утром нянечка пришла разбудить Ивана, он уже завязывал шарф.
– Едешь? – спросила. – Может, и не свидимся больше. – Нянечка грустно глядела на него.
– Отбываю.
Иван переложил Верино зеркальце в нагрудный карман, осторожно, бережно пожал нянечке руку, сказал:
– Спасибо за все.
На улице был легкий, сухой мороз. Деревья стояли обновленные. Иван оглядел здание госпиталя запоминающим взглядом и вспомнил, как лихо катился на санках лицом к стоящей на горке Вере, а она закричала: «Берегись!» – и он выкинулся из санок недалеко от столба.
Занесенной снегом тропинкой он шел вдоль леса. Позади остались горка и место, откуда они с Верой начинали путь к селу. Тропинка сменилась дорогой. Колол глаза искрящийся снег. Сухой морозец прихватывал щеки. Иван захотел еще раз оглянуться на лес. Из его глубины вышла и замерла девочка в длинном зимнем пальто и вязаной шапочке. Он узнал Надю, снял перчатку, радостно помахал ей и подумал: «Почему болезнь и смерть выбирают самых лучших, ни в чем не виновных?» Надя ответила коротким взмахом. Иван Челядин уходил медленно, прощально оглядываясь, пока девичья фигурка не затерялась в багряном свечении соснового леса.