Текст книги "Теплое крыльцо"
Автор книги: Виталий Трубин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Я подумал о них, лег на кровать и закрылся рукой.
К вечеру потянулись с востока серые тучи! Они светлели, синели, и все, что я видел в окне: кустарник, громада близкого неизвестного здания, уходящий в сторону лес, – тоже темнело, и скоро все замерло, как бывает в начале ночи.
В палате неярко светилась лампа. Георгий Романович о чем-то сосредоточенно думал, Семен Петрович с Чикиным переговаривались.
– Все от человека зависит, – говорил Семен Петрович. – Я это знаю давно. Чуть вожжи отпустил – тут и подкосит. Помню, решили мне операцию делать, йодом, где надо, смазали. А на соседнем столе тоже мужик лежал. Стали нас резать. Мужик заорал благим матом, задергался. Навалились на него. Не умолкает! Хирург, который его режет, нервничать стал, а мой врач спокойно работает. Я как лег под нож, так не ойкнул. Врач мне потом спасибо сказал. «Хорошо, – говорит, – вел себя». Так вот, я за две недели поправился, а мужика того еще месяц на работе не было.
– Что же ты с болезнью сердца не совладаешь? – грустно спросил Чикин.
– Это другой разговор… – Семен Петрович пересел к нему на кровать, и в неярком свете они показались мне молодыми. Сцепив руки «в замок», Семен Петрович сказал:
– Помню, сынишка начнет спрашивать: какая она война? А я молчу. Тяжело вспоминать. Когда он старше стал, я ему сказал: «Войну с чужого голоса не узнаешь. Разве что… Вот печка раскалена. Открой заслонку, и когда голову опалит жар, может, тогда что и поймешь из нашей фронтовой жизни».
И я подумал, что в доме у дедушки есть русская печка.
Рано утром меня разбудила медсестра:
– Иди кровь сдавать.
А когда совсем рассвело, мы увидели снег. Чикин глядел в окно.
– Не подвел барометр. Больные ноги чутче всякого механизма!
Врачи и медсестры вошли в палату, и она сразу оказалась тесной и невысокой. Постояв у кровати Семена Петровича, они посовещались, и по его довольному лицу я понял, что он идет на поправку.
Чернявый, лет тридцати, доктор водил по моей груди новенький стетоскоп, который был холодным, а потом нагрелся. Врач послушал и сказал старой, как моя бабушка, женщине:
– Не слышу. По-моему, ничего особенного.
Высокая и тощая, в накрахмаленном халате, она достала из глубокого кармана свой стетоскоп, и потому, как она прислонила его, я понял – это настоящий врач. Она послушала меня, потом сердито ткнула в сердце указательным пальцем и сказала:
– Здесь.
Молодой врач подхватил висевший на груди стетоскоп, послушал, где указала главврач, и, кивнув, заговорил по-латыни…
У кровати Георгия Романовича главврач задержалась недолго.
– Как себя чувствуешь, дорогой? – спросила она.
– Вашими молитвами, – улыбнулся учитель.
– Моли не моли, Георгий Романович… – Главврач ощупала его живот. – Надо оперироваться. Место в «хирургии» сегодня освободится.
– Благодарю.
– Если бы раньше обратился.
– Некогда было.
Главврач сердито поглядела на меня и сказала:
– Понятно.
В этот день снег больше не падал.
Собираясь в «хирургию», Георгий Романович с каждым из нас попрощался за руку. Пришла чужая, с бесстрастным лицом медсестра, и я заметил, как осторожно ступал Георгий Романович… «Хирургия» представлялась мне большой и светлой, с постоянным запахом йода, блеском металлических инструментов. Мне хотелось догнать учителя, сказать что-то хорошее, но я не двинулся с места. Он был любимый учитель, а я не знал, как заговорить об этом. Потом нянечка молча заменила белье на его кровати.
– Как-то прооперируют, – закинув руки за голову, вздохнул Чикин.
После отбоя мы засыпали в молчании. До больницы не долетал городской шум. Я сидел на кровати. Город разноцветно светился. Ветер метался по голому полю. Гасли огни в большом, на другом конце поля, здании. За дверью раздались голоса, и в палату под руки ввели полного, с испуганным лицом человека. У него были большие глаза, седые хохолки над ушами. Он глухо стонал и, казалось, вслушивался в себя.
– Не волнуйтесь! – говорили ему, укладывая на крайнюю, у двери, кровать. Следом вошел дежурный врач и пощупал у него пульс.
Скоро, насупив седые, узкие брови, толстяк спокойно уснул.
– Это Субботин, – прошептал нам Семен Петрович. – В управлении дороги работает.
Я засыпал, когда в палату из коридора проник свет, и я почувствовал тонко идущий сквозь оконные щели холод. Я отвернулся от света настольной лампы, который бил со стола медсестры, но зябкий сквозняк не давал согреться.
Я поднялся, нашел под кроватью тапочки, тихо закрыл дверь и, юркнув под одеяло, сжался в комочек. Темным пятном Субботин подошел к двери, приоткрыл ее, на меня опять дохнуло липким, как паутина, холодом. Полежав немного, чувствуя беспокойство, я снова поднялся и на этот раз твердо пошел к двери. Не больше пяти минут было темно и тепло, но Субботин не слышно встал и с легким скрипом приоткрыл дверь. Настольная лампа осветила его большой лоб, крутой подбородок. И тут я понял, что ему надо, чтобы дверь была все время открыта. Если захватит боль, он крикнет сестру, а в темноте он боялся.
Ночью мне снилось, как вертолетным винтом крутится, не выпуская меня из палаты, больничная дверь. Это был давно знакомый сон. Часто хворая, за день до болезни уже чувствуя необъяснимое томление, я всегда видел один и тот же сон: дверь моего дома кружилась в проеме, как винт вертолета. Может, засыпая, я всегда слышал надсадное гудение самолета в тяжелом, холодном небе?
На другой день, к обеду, у меня появился жар, а с ним и температура.
– Где тебя просквозило? – сокрушался Чикин, а Семен Петрович достал у старшей сестры замазку, и они с Чикиным убрали сквозняк, но меня уже трясло от озноба.
V
В день Седьмого ноября, когда в Москве отгремел военный парад и началась праздничная демонстрация, к нам еле слышно постучались. У меня забилось сердце, и я первым крикнул:
– Войдите!
Мама, в накинутом на плечи белом халате, остановилась на пороге и звонко сказала:
– С праздником!
Я кинулся ей навстречу. Потом мы сидели рядом.
– От папы, бабушки с дедушкой тебе привет. Велели поцеловать. – Мама обняла меня.
– Я скучал по тебе.
– Нас врач не пускал, – ответила она виновато.
Славно было, что ко мне пропустили маму, что удачно прооперировали Георгия Романовича… Потом я вспомнил, как мама, навещая меня в старой, на привокзальной площади, больнице, принесла большую коробку, на которой было написано: «Инженер-конструктор». Мама тогда открыла коробку, достала из сумки ветряную мельницу, похожую на настоящую, и стала рассказывать, как мастерить из деталей конструктора разные хитроумные штуки. Когда уже дома я однажды вспомнил этот подарок, папа сказал, что мельницу мама собирала после работы и тихо плакала обо мне.
А вечером ко мне в больницу пришли ребята, но в палату их не пустили: из меня еще не вышла простуда. Когда я узнал, что ребята ждут под окном, я встал на подоконник, открыл форточку. На улице было бело. Баженов и Каргапольцев стояли в мохнатых, как папахи, шапках и осенних пальто. Девочки уже были одеты по-зимнему, но Мариши я среди них не увидел. А я не раз представлял, как она приходит ко мне в палату, садится на край кровати.
– Георгию Романовичу операцию сделали! – крикнул я. «Хорошо, – думал я тогда, – если бы все дорогие мне люди жили со мной в одном доме. Георгий Романович поселился бы со мной на одной площадке. Каждый вечер я бы звонил ему по телефону: «Извините, пожалуйста. Вы не заняты? Можно прийти?»
Хотя я не был у Георгия Романовича дома, я знаю, что он живет в двухкомнатной, заставленной книгами, квартире, а в первой комнате, как войдешь, на стене картина, где сшиблись на конях французский гусар с поднятой саблей и казак с пистолетом в руках. Эту картину написал для Георгия Романовича художник, которого давно знает Валерка Баженов. От него я и слышал, что художник в нашем учителе души не чает. Они дружат с войны; и еще я знаю, что время после войны для нашего учителя было самым тяжелым. Его не дождалась невеста, а он вернулся, сильно хромая, израненный, и, бывало, говорил художнику: «Знаешь, пойдем туда…» Они шли к дому, где жила с мужем его бывшая невеста. Учитель долго стоял под ее окнами, художник мрачно курил, а потом они уходили к художнику в мастерскую.
И еще рассказывают. Георгия Романовича боялась, за километр обходила вокзальная шпана, потому что на фронте он был разведчиком и знал все приемы.
«Так вот, – думал я, когда в палате потушили свет, – я стану приходить к Георгию Романовичу в гости. Я люблю его. И еще, когда он поправится, прочитаю все книги, какие у него есть, а Георгий Романович поправится обязательно. Он человек смелый! На коней, Георгий Романович! Слышите колокольный звон, видите конницу – это пятитысячный отряд восставших крестьян атамана Новгородова покидает Курганскую слободу, идет сразиться с царским войском под Иковской, а мы с вами в атаманской конвойной сотне. На нас дубленые короткие полушубки, яицкие папахи заломлены на затылок, у левого бедра сабля, а в руках пики-разлучницы.
На дворе март. Снег на улочках слободы синий, колючий, но мы первыми выходим из слободы, и те, кто за нами, растопчут ночью выпавший снег в грязно-серое месиво.
Георгий Романович, видите, какая наша слобода. Раньше была изрядно застроена, ныне же много пустых мест и обвалившихся крестьянских домов, а офицерские дома разгромлены. В слободе правят крестьяне, и по их указу восстановлены старые укрепления, а кузнецы день и ночь ковали нам сабли и пики.
Народ провожает нас пообочь пути. Ежели нам не побить генерала Деколонга, его драгуны займут слободу, а на площади, против недостроенной каменной церкви, поставят виселицы.
Атаман Новгородов кланяется – народ как заступнику отвечает ему. Атаман ведет конных и пеших со всех окрестных деревень и слобод; за его спиной стонущий конский топот, а конь под ним пегий, степной – от тобольских татар. Они, примкнувшие к пугачевцам, сейчас в разведке. По еще крепкому льду умчались вперед – нет ли засады, везде ли хорош лед?
Колокола на деревянной невысокой церквушке ударили: «Прощай!» – гудят, клокочут.
Чем ближе к крепостным воротам, тем сильнее я вглядываюсь в провожающих. И когда атаман величаво плыл под проездной сторожевой башней, а мой конь ступил на деревянный настил, я в последний миг увидел Маришу: в сером крестьянском платочке, длинном до пят зипуне, плачущая, а потому бледная, она стояла посреди таких же с тоской и надеждой смотрящих на нас слобожанок; но Мариша не признала меня.
И пока сотня спускалась к Тоболу, ее красивое, заплаканное лицо стояло перед глазами, а потом подо мной споткнулся, чуть не упал гнедой жеребец, и Георгий Романович обернулся на меня недовольно: «Гляди за конем! На чистом месте под тобой падает!» Я виновато опустил голову.
Спуск к Тоболу был медленным и крутым, кони у других казаков тоже скользили, старались крепче ставить подкованные копыта.
Утро было прозрачным и морозным. Казаки и мужики, озабоченные проводами, холодно глядя по сторонам, – путь был неблизкий – настраивались на дорогу, на многочасовое движение по Тоболу. Под взмах руки Новгородова мы тронулись легкой рысью вниз по течению реки.
Георгий Романович теперь ехал рядом с атаманом, а я в первом казачьем ряду.
Так будет до Белого Яра. По правую руку – редкий, торчащий из сугробов кустарник, тополиные рощи, березовые колки, малые деревеньки, по левую – берег ниже, удобный для водопоя, кругом снег, редкое жилье, сбегающий до воды кустарник и волчьи, лисьи, заячьи следы на занесенном льду, и два раза поглядели на наше войско с высокого берега лоси. Другой раз казаки подстрелили бы их, а теперь нет, потому что драгуны и солдаты Деколонга уже в Иковской слободе. Надо спешить. Мы переходим то на галоп, то на рысь, а на галопе ветер выбивает слезы из глаз, сидишь в седле, как влитой, и кажется – еще немного и стрелой взлетишь над белой рекой.
Три дня мы сражались под Иковской, но, потеряв семьсот человек и три пушки, отошли разбитые, а Георгия Романовича, когда прикрывали отход, выстрелом из пистолета ранил драгун».
VI
В понедельник, после обхода, Семен Петрович ушел и вернулся сильно встревоженным.
– Георгия Романовича в другую больницу переводят.
Коридор был полон людей. Они спешили на процедуры, говорили о выздоровлении. Я шел мимо, и слово «переводят» пугало душу. В «хирургии» люди ходили медленно, как сбившие ноги. Палата Георгия Романовича была в конце коридора.
– Ванюша! Дорогой! – сказал он. – Как я рад.
Выражение его глаз изменилось. Наверное, так он глядел на передовой. Рассказывал же Чикин, что солдаты, отбивавшие у немцев деревни, врывались в них, почерневшие от бега, изможденные, жилистые. На Украине старухи выносили им молоко, помидоры; они на бегу, тяжело дыша, хватали по одной помидорине, запихивали ее в рот и спешили в огонь, а потом в село приходили другие солдаты, поспокойнее, у которых было время попить молока.
– Куда вас переводят?
– Это рядом…
Мы помолчали.
– Уже зима, – сказал я. – Хорошо зимой.
– А я, Иван, жду весну. Есть день весной, ты, конечно, не знаешь, когда ранним утром солнце играет. – Георгий Романович улыбнулся, а я почувствовал, он скажет мне что-то очень важное.
– К этому дню, Ваня, мать всегда шила нам, ребятишкам, обновы. Чистила ножом в доме полы – белым-бело все, – и я засыпал с уверенностью, что утром увижу, как солнце играет, а перед сном наказывал: «Мама, разбуди». Утром выбегал на крыльцо, а солнце как обычно светит. Обижался: «Ну как оно играет, мама?» – «Значит, ты поздно встал, – говорила. – Солнце отыграло уже». Так я все жду. Может, увижу, как солнце играет, – опять по-хорошему, но на этот раз виновато улыбнулся Георгий Романович.
Когда я вернулся, в палате оборвался важный разговор, но все сделали вид, что его не было.
– Куда переводят Георгия Романовича? – Я подошел к Семену Петровичу.
– Видишь ли, Ваня, все не так просто, – замялся он.
– Георгий Романович сказал, что это недалеко.
Семен Петрович подошел к окну и показал на всегда пугавшее меня огромное, на другом конце поля, здание.
– Это больница?
– Семен Петрович! – быстро заговорил Чикин. – Иван – взрослый уже парень!.. Ваня, слушай. Короче, больница называется – онкология. Там лечат… Доктор, говорят, там знаменитый. Со всего света к нему едут. Там и полечат Георгия Романовича.
Я прижался лбом к студеному от мороза стеклу. К зданию онкологии шли люди, а из узкой светлой двери тоже выходили какие-то люди, и все они спешили навстречу друг другу.
VII
Через неделю меня выписали, а еще через два дня я уезжал в Краснодар. Мне велели на время оставить учебу и уехать на юг. «Если хочешь стать здоровым парнем», – сказал мне на прощание врач. В Краснодаре жила мамина сестра. Она согласилась, чтобы я приехал.
Светлой от снега ночью мы вышли с мамой из дома и пошли по улице Кирова. Окна соседних домов не светились. Тополя стояли в сугробах. Уже давно спали дорогие мне люди. Что они видят во сне? Наверное, Валерка Баженов в комбинезоне десантника летит в самолете. На груди и за спиной у него парашюты: впереди трудная выброска, незнакомые горы, ночные бои. Серега Каргапольцев смотрит на Луну в телескоп. Мариша, старые солдаты Чикин, Семен Петрович спокойно спят, а Георгий Романович видит во сне весну.
До нас долетел поездной гул, прожектора рассекали над станцией темноту. Потом мы услышали деловую скороговорку отца – по двусторонней рации он беспокоился о прибытии моего поезда. Мы миновали школу. Идущий со станции свет отражался в ее пустых окнах. Завтра ребята придут на занятия, и Мария Петровна в 8.45 утра провозгласит им первую перемену.
Вокзал был уютным и сонным. На перроне одиноко ходил милиционер. Запыхавшись от бега, пришел из Восточного парка отец. Он был в черной железнодорожной шинели и шапке с кокардой.
– Отпросился на десять минут, – сказал он. – Айда на четвертый путь! – Скорым шагом мы пошли к сдержанно-гремящему поезду… Десятый вагон, дрогнув, замер там, где мы ждали посадку.
– Здорово, – сказал я отцу. – Как ты догадался, что мой вагон остановится именно здесь?
– Работа такая, – ответил папа, и они с мамой обняли меня на прощание.
– Возвращайся здоровым. Тете в саду помогай.
– Пиши, Ванечка! – просила мама.
– Ну, мне пора, – сказал я. – Идите.
– Нет, – ответила мама. – Мы уж проводим.
– Иди домой. Поздно, – настаивал я. – Не волнуйся обо мне.
Мы расцеловались. Потом я стоял у вагона, смотрел, как, устало сутулясь, они медленно уходили: мама с папой начинали стареть.
Купе освещал станционный свет. Я закрыл за собой дверь и подумал, что завтра рано утром увижу Уральские горы. За окном, держа в руке молоточек, прошел вагонник, и перестук по колесам не будил спящих людей. Сначала был слабый толчок, вагон потянуло, в окошко я увидел депо, паровозное кладбище, на котором в детстве играл с пацанами.
Когда проехали выходной светофор, я отошел от окна. Верхнее место было свободным. На нижней полке с подушки подняла русую голову сонная девочка лет пяти. Она внимательно, с любопытством оглядела меня и спросила:
– Вы у нас будете жить?
ГОСПИТАЛЬ
I
Над близким лесом, клубясь и разрастаясь, темнело облако. Колючие хлопья студили лоб. Иван опустил козырек ушанки и наклонил голову. Он шел по свободной от сугробов дороге. Ветер подвывал, как собака на привязи, телеграфные провода метались, словно кто бежал по ним – неведомый и тяжелый. Из-за размотанных ветром туч появилась и замерла луна.
Снег внезапно перестал; только ветер, разбиваясь о лес, продолжал носиться со свистом. В этом сосновом лесу, в километре от железнодорожного полустанка, был санаторий. Вчера Иван уехал из него навсегда, не застал а городе родственника, у которого хотел погостить, и решил не встречать Новый год на вокзале.
Нелегко возвращаться туда, где уже нет дорогих людей. Если крикнуть с порога: «Вера!» – эхо пронесется по знакомым коридорам и, нигде не споткнувшись, вернется к нему – совсем одному в новогодний вечер.
Тропинка, которая вела к санаторию, петляла между высоких, к вершине густоветвистых сосен. Тускло мерцая, перебегали тропинку тени, иногда с ветвей падал снег, а на столбе заброшенно светился огонек лампы. Месяц назад вечером Иван так же шел к санаторию. Земля и лес ждали снега, а он – выздоровления.
Позади остался столб с тусклым фонарем и ржавыми останками репродуктора. В подростковом санатории, куда шел переночевать Иван, всю войну был эвакуационный госпиталь, и репродуктор, прибитый на столбе, сообщал сводки информбюро. Гуляя в лесу, раненые садились под деревья и молчали.
Иван вспомнил, как однажды вышел из палаты на свет ночника. Нянечка за покрытым белой скатеркой столом не дремала, он спросил: «Что не спите?» – «Вы, школьники, бедовый народ. Напроказите», – хмуро сказала нянечка, но не прогнала. Она давно работала в санатории. «Пришла девчонкой, еще до войны, – рассказала, – когда командиры лечились. Все больше люди хорошие». Никого из них она потом не встречала.
После этого разговора Иван с Верой гуляли по лесным тропинкам, словно стеснялись кому помешать.
В лунном свете здание санатория серебрилось, как прожилки в скальном разломе. Иван увидел лестницу на чердак, округлость бревенчатых стен, ставни первого этажа и вспомнил: в черном отцовском полушубке, с шапкой под мышкой он объясняет Вере, как закрывать ставнями окно: «Надо развернуть их, как гармошку, и, прижав к окну, перепоясать кованой полосой, а узкий стальной наконечник пропустить в комнату через стену – в ней круглое, с пятак, отверстие…» Вера щурилась от солнца и отвечала, что впервые живет в доме со ставнями. А Иван рос в пятистеннике деда. Мальчуганом, когда расходилась метель, он вынимал кудель из отверстия для штыря и, прислонив ухо, слушал бурчание непогоды. Тонкой струей, принося запах снега, в комнату врывался морозный воздух. Утром бабушка открывала ставни, и он слышал сквозь сон, как за окном скрипят ее подшитые валенки.
Иван вдруг ясно представил: на дворе большой снег, глубоко в небе мигают звезды, в Битевском поселке, за полем, лают собаки, стынет непокрытая голова, а он, стоя на крыльце, думает; «Где-то живет девочка, которую я полюблю». Тогда ему казалось, что девчонки не могут любить и выбирать по сердцу. Ощущая любовь, как боль, Иван не мог поверить, что ее может вынести тоненькая, в радости светящаяся Марина, соседка по дому, или одноклассница Люда, которая однажды, по дороге из школы, обняла его, когда они, пятиклассники, возвращались домой среди гаражей, и он подумал: «Не может быть, чтобы Люда полюбила меня». Девочки были тайной. Трудно было представить, что они могут плакать из-за парня, переживать, когда он говорит с соседкой по парте веселее обычного.
Иван остановился под окнами санатория, потрогал ставень. Тот подался без лязга и скрипа. Тени от сосен полосовали осветленный луной снег. Иван медленно обошел дом. У входа, на расчищенной от снега площадке вчера стояли автобусы. Отдыхавших отвозили из санатория прямо к вокзалу. На перроне Иван с Верой долго стояли у вагона, а проводник, махая желтым флажком, торопил: «Простились – и будет!» Потом, ночуя на вокзале, днем гуляя по новогоднему городу, Иван впервые ощущал одиночество. Родственник, у которого он собирался остановиться, уехал по делам в Карелию, а Иван думал, что, как и год назад, летом, они сядут за стол, зажгут лампу с зеленым абажуром и он расскажет дяде о том, что отец его по-прежнему дежурный по вагонному парку, мама все так же ходит на завод пешком по улице Кирова, мимо обмелевшего озера, и не увольняется, хотя работа с кислотами. В последний день старого года не было солнца, и, гуляя по улицам города, Иван перебирал в памяти все, что было связано с Верой. Провожая ее, он не знал, что вернется в санаторий и это будет, как пробуждение.
Держа в памяти заледеневшие окна вагона и руки проводника, не пускающие Веру из поезда, и ее плачущий крик: «Не забывай!», Иван постучал в дверь санатория. За спиной кто-то живой прыгнул с высоты. Он вздрогнул и обернулся – это с поля прорвался ветер и сбил с дерева снег. Потом ветер ткнулся в темные окна – они ответили перезвоном. Здание санатория больше не походило на отваленный от скалы валун, Иван чувствовал: там есть живая душа – и стал бить в дверь кулаком. Окна не зажигались.
– Откройте! – закричал он. – Ну откройте же!
И знакомый пожилой голос спросил:
– Чего вам? Чего шум поднял?
Иван крикнул:
– Марья Васильевна! Это я, Челядин!
Приоткрыв дверь, не снимая цепочку, Мария Васильевна спросила:
– Ты как здесь? – Иван увидел, что узкие, теряющие цвет глаза глядят недовольно и заспанно.
– Переночевать бы мне…
– Начальства никого нет, – с раздражением ответила нянечка.
Чувствуя, как на скулах натянулась кожа, судорожно глотнув, Иван с обидой сказал:
– Тогда извините.
Дверь захлопнулась и снова, уже со снятой цепочкой, открылась. Нянечка громко спросила:
– А Вера твоя где?
– Вчера еще проводил.
– Заходи. Снег отряхни. – Она с трудом наклонилась, пошарила за дверью и подала ощипанный веник.
Иван чистил от снега ботинки и думал: «Конечно, кто я ей? Отдыхающий… бывший».
Нянечка, стоя на сквозняке, назидательно говорила:
– Задники не почистил. Мокро разведешь. Да резче сбивай!
Войдя в освещенный коридор, Иван потопал ногами. На чистой красной дорожке остались слетевшие с ботинок льдинки, и он заметил, как недовольно поморщилась нянечка.
– И куда же тебя девать? – сказала она и повела его в раздевалку.
– Голодный? – суховато спросила.
– Нет. Мне переночевать только.
– Переночевать только, – передразнила нянечка. – На дворе девятый час вечера. Где заночуешь?
– В своей палате, – ответил Иван.
Отойдя ото сна, нянечка уже без раздражения говорила:
– Значит, вернулся?
Не отвечая, Иван открыл дверь в раздевалку. Здесь, в этой комнатке, вернувшись с вечерней прогулки, он впервые увидел Веру. Болезненно-вяло, чувствуя тяжесть в руках, он тогда неловко снимал полушубок, как вдруг, прижимая к груди дубленую шубу, легонько толкнув его, вбежала в раздевалку девчонка в синем клетчатом платье…
Нянечка, заглянув в раздевальную, спросила:
– Уснул? Электричество переводишь.
Иван улыбнулся.
– Не надо сердиться. Сегодня Новый год.
И нянечка потушила за ним свет.
Палата Ивана окном выходила на лес. Опять падал снег. За лесом подал голос электровоз. Тишина была, как в тот день, когда он слег от простуды. Вера вошла в палату неслышно. Иван вспомнил, как взял ее за руку и попросил сесть на кровать. Она сидела, прикрывая коленки синим коротким платьем, но стоило ей шевельнуться, платье вновь задиралось, и она закрыла коленки руками. За окном с елки на елку, сбрасывая с веток снег, прыгала белка. На душе было хорошо, и он чувствовал, что скоро поправится.
Войдя в палату, нянечка с порога заговорила:
– В темноте, при свете – все сам не свой. Постельное белье тебе принесла. Отдыхай.
– Я передумал. Ночевать буду на втором этаже. – Иван взял стопку белья, и нянечка пошла досыпать прерванный сон, а он по неширокой скрипучей лестнице поднялся в комнату номер двадцать четыре.
Узкая деревянная кровать Веры тоже стояла у окна. Четыре койки с одноцветными одеялами казались давно оставленными. Заходить к девчонкам не разрешалось, и в гостях у Веры за смену он побывал всего один раз. Они сидели за столиком, и он рассказывал, как прошедшим летом, после девятого класса, работал в гидрологической экспедиции. Подперев голову кулачком, Вера задавала вопросы: какого цвета вода в Иртыше, какие люди живут по его берегам…
В Казахстане Иван рубил теодолитчикам просеки, таскал грузы. Иногда греб на веслах – надо было на большом участке промерить эхолотом глубину Иртыша. Как-то в конце рабочего дня Иван стал задыхаться: лодку уже выносило из створа. С отчаянной руганью, привстав с сиденья, он налег на весла и сумел выправить лодку. До следующего, в двадцати метрах, створа, он волок ее за собой на цепи; на быстрине играли мальки, а он черпал воду горячей ладонью, пил и не мог напиться.
Потом Иван рассказал Вере, как однажды дед привез из леса раненного дробью филина. Его вытряхнули из мешка и унесли в сарайку. Но скоро, услыхав громкие голоса у ворот, все, кто был в доме, выскочили во двор. На высоком дощатом заборе окаменело сидел филин, а прохожие стояли завороженно.
Иван вспоминал для Веры, как мохнатый, широкогрудый пес Боб дружелюбно позволял ему, трехлетнему, садиться к себе на спину, а зимой, запряженный в санки, весело катал его за старицей. У Ивана была фотография: они с Бобом сидят на прогретой солнцем земле, а бабушка рассыпает курицам корм.
Дед учил Ваню рыбачить. Бабушка открывала ворота, и они на мотоцикле уносились со двора. Деду было под семьдесят, но с техникой он справлялся, а в лесу и на речке был своим человеком. Восьмикратный бинокль и умение деда маскироваться открыли Ивану, что ласка может отбиться от болотного луня, а жаворонок поет о том, что видит кругом.
Однажды они с дедом привезли на озеро покатать на резиновой лодке маму: после ушиба позвоночника она долго не выходила на улицу. Пока приводили в порядок лодку, ветер надул тучи. Иван все же решил спустить на воду лодку, но ударом волны ее вышибло на прибрежные камни. Дождь сыпанул сразу. Они с дедом кинулись собираться к отъезду, а мама, полулежа в мотоциклетной люльке, смотрела на взлохмаченные облака, дождь бил ее по рукам и в устремленное к небу лицо, но она радостно улыбалась.
Иван посидел за столиком. Решив застелить кровать, поправил матрац. Коротко вспыхнуло зеркальце – круглое, маленькое. Оставленное неизвестной девушке, оно досталось Ивану. Вера говорила, что в пионерском лагере, где она отдыхала раньше, было принято оставлять подарок следующей смене, и она, девятиклассница, не забыла детский обычай. Иван подышал на зеркальце…
Застелив постель, он погасил свет. Сильный снежный ветер бился в окно. На потолке и в оконном проеме мелькали тени от близких веток: сумрачно отмахивались от снега ели, сосны принимали его, а оголенные березы растревоженно бились. С восточной стороны узкой полосой дом окружал смешанный лес. Ветер редко пробирался к санаторию с колхозного поля, но стоило человеку к ночи выйти из леса, как он бил так, что срывалось дыхание. Прогулки Ивана и Веры обычно кончались у поля.
Вера пряталась за спину Ивана, и они уходили от ветра. В хорошую же погоду на западной окраине леса они иногда смотрели, как уходит солнце и в ранних сумерках загораются светлячки близкого за полем села. В конце декабря, ближе к вечеру, они пошли до него пешком. Солнце рвалось сквозь полные снега тучи, поземка была рассыпной. Вера, чтобы не оступиться, держалась за его руку. Беспокоясь, не замерзла ли она, Иван сказал, что ей нельзя простужаться, а Вера посмотрела на него с удивлением – в санатории не было принято говорить о болезнях. Спохватившись, Иван выпалил, что в селе живут знакомые из санатория дворничихи.
– А я и не знала, – с улыбкой сказала Вера, – что ты им помогаешь.
– Просто я очень рано встаю, а женщины уже чистят снег. Иногда помогаю…
– Где они были во время войны? – Если речь заходила о взрослых людях, Вера часто задавала этот вопрос.
– Землю пахали.
Они шли по стылой земле, и Ваня говорил, что из Челядиных на фронте погибли трое. В память о старшем его и назвали Ваней. Говорили, что он на него похож: русоголовые оба и нос прямой, и улыбка одинаковая – челядинская, от которой морщинки разбегаются по лицу.
– Они сражались в пехоте? – спросила Вера.
– Сергей – в пехоте, а Иван – в танковых. В 1942 году к бабушке заехал после госпиталя офицер и рассказал, что его колонну на марше накрыли «юнкерсы» и наши легкие танки сгорели, как свечки. После этого разговора бабушка заболела. Спать не могла, говорила: «Закрою глаза, и сразу незнакомый лес… Кто-то выходит из чащи, а это Ванечка – военная одежда на нем разорвана, побитый на лицо, темный. В руке танкистская шапка. Кивает стриженой головой, улыбается. Я к нему кинуться хочу, и не могу – ноги отнялись…» Она уверена, когда сын в танке горел, то звал ее.
Село лежало в низине. На холме с подветренных сторон тополя берегли статную белую церковь. Лучами от нее расходились дома и приусадебные участки. Околица начиналась торчащими из оврага крышами; и с каждым шагом дома как бы выходили навстречу: сначала виднелись занесенные снегом кровли, обшитые досками чердаки, а потом рубленные из бревен стены, при обычной погоде бурые, мрачноватые, а на восходе и закате с теплым свечением. Молодые, набирающие силу дубки кое-где поднимались над крышами.
Огороды, не разделенные заборами, открытые непогоде, были обильно занесены снегом. Пройдя между участками по натоптанной дорожке в пустующий двор, Вера с Иваном открыли калитку на улицу. Свернув в проулок, они увидели мост через затерянную в снегу речушку. Играя в войну, на нем, как сорочата, стрекотали мальчишки: один в стареньком, подпоясанном солдатским ремнем пальто, в валенках и сползающей на глаза шапке пронзительно закричал в их сторону: