Текст книги "Ласточка-звездочка"
Автор книги: Виталий Семин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
– Знаешь, – сказал Сергей, – я тебя познакомлю с ребятами нашего двора. Знаешь, какие у нас ребята!
Дома ему за опоздание устроили скандал.
– Но ведь я был у Камерштейна! – возмутился Сергей.
Снилось ему что-то счастливое, и проснулся он с ощущением огромного счастья, которое ждало его.
6
Сергей по-настоящему привязался к школе. Он как бы заново увидел это высокое здание с широченными коридорами-залами, с паркетным полом, по которому превосходно скользили кожаные подошвы ботинок. Оно было светлым и веселым. Сам воздух в нем был веселым и даже азартным, как на спортивной площадке двора, где каждый вечер совершались отчаянные физкультурные подвиги, где Сявон, Гайчи, Сагеса всякий раз придумывали себе новые головоломные задания и выполняли их с величайшим презрением к опасности.
Теперь азартная атмосфера удачливости, веры в себя захлестнула и Сергея. Он стал ввязываться во все игры, которые ребята затевали на переменах, и сам себя удивлял неожиданной летучей прыгучестью, безоглядной решимостью, когда надо было дерзким трюком обезоружить преследующего партнера, прыгнуть с высоты, которая раньше казалась доступной только парашютисту, или вдруг на уровне третьего этажа оттолкнуться от пожарной лестницы и стать на карниз рядом с ближайшим окном, по общему «а-ах!» почувствовав, что ты сделал. И все это Сергей будто не сам делал, его несла, толкала на немыслимо радостные и отчаянные поступки любовь к Эдику Камерштейну.
На самых скучных уроках стоило теперь Сергею посмотреть на первую парту, где рядом с Гриней Годиным сидел Эдик Камерштейн, на деловито выпирающие под серым пиджаком лопатки Штейки, Тейки – так Сергей ласково сокращал фамилию Эдика, – на узкую кисть его левой руки – Эдик был левша, – смешно и трогательно сжимавшую «автоматическое» перо, как он испытывал обжигающий прилив счастья…
Лучше, конечно, было бы сидеть вдвоем. Но для этого нужно уговорить Петьку Назарова пересесть к Грине – последнее время они сошлись, даже подружились. Но пересесть Петька не хочет. Ходит он с Гриней потому, что любит командовать. Пересесть же к Годину Петька считает для себя унизительным.
Сергей давно презирал Петьку – он насквозь видел его двурушничество, – а тут еще Назаров пристрастился к дурацкой шутке. Полушутке-полупредательству. Ткнет Сергея на уроке локтем в бок или больно ущипнет и тут же, скорчив постную рожу, тянет из-под парты руку и шепчет:
– Мария Федоровна, а Рязанов дерется!
Мол, попробуй тронь – и правда учительнице доложу.
Шутку эту Петька не сам изобрел, но нравилась она ему особенно. Сергей пытался обороняться тем же, но никак не мог сравниваться с Петькой в настойчивости.
– Перестань, – просил Сергей, – надоело!
– Надоело?! – торжествовал Петька. – А для кого я заточил карандашик?
И он ткнул острым грифелем в тыльную часть кисти Сергея. Страхуясь, Петька на этот раз слишком высоко поднял руку, и потому Мария Федоровна заметила и его поднятую руку и ответный удар Сергея.
– В чем дело? – спросила она.
Петька растерялся: фискалить, когда на тебя смотрит весь класс, опасно, но ничего другого он придумать не смог.
– А Рязанов дерется! – плаксиво заныл он. – И сейчас грозит…
– Встань, Рязанов! – приказала Мария Федоровна.
Сергей поднялся, независимо уставился в окно.
– Я спрашиваю: в чем дело? Почему ты ударил своего товарища?
Сергей презрительно хмыкнул: Петька – товарищ!
– Не хочешь со мной разговаривать? Очень хорошо! Я давно хотела повидаться с твоими родителями. Первый класс ты закончил с похвальной грамотой, во втором кое-как от троек отделался, а сейчас неизвестно, что с тобой творится. Пусть завтра придет мать или отец.
Сергей сел. Он не очень испугался. Отец в школе – это, конечно, катастрофа, но Мария Федоровна отходчива, она часто грозит, но не любит приводить свои угрозы в исполнение. Уже проверено: если на двух переменах проводить ее до учительской и, потупив глаза, убедительно повторять «Мария Федоровна, ну, Мария Федоровна…» – то прощение обеспечено. Однако на этот раз положение осложнялось тем, что Сергей не был виноват. Он не мог просить прощения или просто канючить, повторяя имя учительницы – это исключено. Надо было заставить Назарова взять свои слова обратно. Это Петька должен был идти на перемене к Марии Федоровне и канючить за Сергея.
– Скажешь Марии Федоровне, что наврал! – прошипел Сергей.
– И не подумаю! – опасливо отодвинулся Петька и предупреждающе сложил кисть лодочкой: сейчас же поднимет руку!
– Тогда после уроков на Спуск!
После уроков Сергей торопливо выбежал во двор и остановился у ворот, где его и Назарова уже ожидали добровольные секунданты – Мезенцев и Лариков. Камерштейн и Хомик стояли в стороне. Они не могли быть секундантами, они были за Сергея.
– Ну что? – спросил Мезенцев. – Где Петька?
Сергей пожал плечами. Он хотел выглядеть спокойным, хотя на самом деле немного нервничал: Петька ниже его, но шире в плечах, грудастей, и чем все это кончится, еще неизвестно.
Назаров, однако, не спешил. Делать ему в школе было нечего, а он все не показывался на порожках.
– Сдрейфил, что ли? – спросил Мезенцев.
– Выйдет – у него спросишь, – сказал Сергей.
Когда Назаров все-таки подошел к воротам и, будто не замечая ребят, хотел выйти на улицу, Мезенцев преградил ему дорогу.
– Ты что, сдрейфил? – брезгливо спросил он.
– Кто сдрейфил?
– Тогда пошли, – сказал Сергей.
– Никуда я не пойду! Мне домой надо.
– К маме? – спросил Мезенцев. – Дай ему, Сергей! Пусть разозлится.
– Я так не могу, – сказал Сергей, – пусть сопротивляется.
Мезенцев и Лариков прижали Назарова к стене. Они бы строго следили, чтобы схватка протекла по всем рыцарским правилам, чтобы Петьку не ударили недозволенным приемом, но трусящий Назаров вызывал у них отвращение. Трус лишал себя преимуществ, на которые имел право порядочный человек.
– Пойдешь? – спрашивал Мезенцев и толкал Петьку к Ларикову.
– Пойдешь? – спрашивал Лариков и толкал Петьку к Мезенцеву.
– Хулиганы! – вдруг взвизгнул Петька. – Я маме скажу! Я скажу отцу, он вам покажет!
А через день впервые за три года Сергей стоял в директорском кабинете. И раньше, пробегая мимо обитой клеенкой двери, он чувствовал холодок под ложечкой. Таинственная черная дверь, таинственный, почти невидимый директор. Ребят, которые сюда попадали, знает вся школа, их можно по пальцам перечесть. К таким ребятам Сергей, почти как к самому директору, испытывал что-то вроде почтительного трепета. Они переступали некий недоступный Сергею предел, они были или отпетые хулиганы, или выдающиеся отличники.
И вот Сергей сам здесь.
Раньше Сергей считал, что у директора все директорское. И лицо, и характер, и проницательность, и даже фамилия – А. К. Гницевич, без всяких объяснений, как и положено директорской фамилии, вывешенная под толстой стеклянной полоской на клеенчатой двери. Директор был выше и учеников и учителей. Мария Федоровна могла, например, устать, рассмеяться, быть раздраженной. К ней можно было подластиться, иногда даже без особых угрызений совести обмануть. Директор был непроницаем и для раздражения, и для смеха, и для лжи. Когда какие-нибудь учителя не справлялись с классом, звали директора. Директор справлялся. Он все мог. Он мог, например, исключить из школы. Хорошо это или плохо? Пожалуй, хорошо. Так, во всяком случае, Сергей думал раньше. Должен же кто-то справляться!
Сейчас, когда Сергей стоял почти рядом с директором, он не то чтобы утратил веру в непроницаемость директора, – нет, но он слышал, как порывисто дышит, скрипит под грузноватым директорским телом пышное полукресло-полустул, чувствовал мужской, не очень опрятный запах табака, которым пропитан воздух в кабинете, а главное – видел, как быстро – слишком быстро – меняется выражение директорского лица: директор слушал, что ему рассказывал Петькин отец, и его лицо и все тело словно стремилось поспеть за этим рассказом – то сковывались какой-то нестойкой серьезностью, то вспыхивали такой же нестойкой, недиректорской веселостью.
Наконец Сергея заметили.
– Пришел? – сказал директор, и его массивное лицо обрело привычную Сергею непроницаемость. Только теперь она показалась какой-то тоже непрочной и усталой. Впрочем, только на минуту. Сергей увидел спокойные, внимательные глаза – одинаково спокойные и внимательные, когда директор смотрел на него и когда он переводил взгляд на Петькиных отца и мать, на Петьку, на Сергеева отца.
Теперь Петькин отец, толстый мужчина в защитной гимнастерке без петлиц, тихо кричит. То есть не кричит, но кажется, что кричит, – так он возмущается:
– Устроили коллективное избиение! И вот он – организатор этого избиения! Это элементы!.. Это квалифицируется…
У Петькиного отца рыхлое, толстое лицо, на котором не две щеки, как у всех нормальных людей, а несколько щек и крошечных щечек. Щечки под глазами, щечки на подбородке и даже над бровями. И каждая щечка водянисто налилась кровью, покрылась сеточкой зыбких морщин. Назарову-старшему ужасно жаль своего сына. Он бы растоптал, с землей бы смешал Сергея. Сергей в поисках сочувственного взгляда поворачивается к Петькиной матери – ему сейчас совершенно необходимо сочувствие, – но и Петькина мать чужая. Сергею еще ни разу не приходилось чувствовать взрослых такими чужими себе. Вот и директор – Сергей смотрит ему в глаза, но там, кроме непроницаемости и спокойствия, ничего не видит. И постепенно Сергей начинает освобождаться от страха и неуверенности – так с ним бывает всегда, когда он что-то окончательно решает. Справедливости тут ему ждать нечего. На то эти взрослые и взрослые. Пусть говорят, что хотят, он будет смотреть на портрет бородатого великого физика, висящий на стене.
– Вы на одной парте сидите? – спрашивает директор.
Сергей вяло кивнул. На этот вопрос он мог ответить.
– Значит, товарищи?
Сергей уставился на физика.
– Враги? Или ты решил не отвечать?
– Вы видите – целая система, школа запирательства… Это элементы…
Сергей смотрит на физика.
– Па-азвольте! – вдруг перебивает Назарова-старшего отец. – Так про ребенка! Па-азвольте!
– Так! – кричит Назаров-старший. – Надо учиться обобщать и видеть корни! Надо видеть зародыши! У меня опыт…
Назарову-старшему не хватает воздуха, и он стремительно выкатывается из кабинета. За ним поднимается Петькина мать.
– Михаил Захарович устает на работе, – говорит она и грозит Сергею пальцем: – А ты у нас в доме бывал!
В кабинете сразу спадает напряжение, и директор становится приветливей.
– Передайте Михаилу Захаровичу, чтобы он не беспокоился, – говорит он вслед Петькиной матери, – мы примем меры. – И поворачивается к Сергееву отцу. – Мальчишки дерутся, – говорит он, – и с этим мы пока не можем до конца справиться. Но коллективно бить одного – это, согласитесь…
Дома отец пропустил Сергея в дверь, захлопнул замок и сказал матери:
– Опозорил! Ровно месяц будет сидеть дома. После уроков – никуда! Домой – и выполнять домашние задания! Никаких книжечек! Читает он, видите ли, запоем! Полезных мыслей набирается! Отец и десятой части того не прочел, чего он уже нахватался, отцу некогда было, работал, воевал, строил ему светлую жизнь. И вот, пожалуйста!
А через два дня к ним пришел дед Эдика Камерштейна. Он долго вытирал ноги о половичок, откашливался, любезно представлялся матери Сергея, даже руку ей смешно поцеловал, а потом попросил разрешения поговорить с Александром Игоревичем.
Дед засиделся. Когда он уходил, его провожали отец и мать. Сидя в кухне, Сергей слышал, как они суетились.
– Поверьте! – проникновенно говорил отец. – Поверьте!
Дед Эдика что-то добродушно прогудел, и дверь за ним закрылась. Потом в кухню вошел отец.
– Можешь идти гулять, – сказал он. Отец был весь красный, словно только что побрился. – Иди, иди! Одного я не понимаю: почему ты сам мне всего не рассказал? Или ты отца врагом своим считаешь?
В четвертом табеле Сергею снизили по дисциплине отметку.
7
В четвертом классе Сергей поссорился с Камерштейном. Два месяца они не разговаривали. Это было ужасное время – шестьдесят дней тайных мучений и ревности, самолюбивых маневров, подстроенных встреч и дворянски гордого равнодушия.
Все началось с того, что Эдику не понравились мальчики из Сергеева двора. Апрельским вечером Сергей зазвал его, он хотел, чтобы ребята потрясли воображение Тейки. И все в тот теплый вечер, пахнущий сырой землей цветочных клумб и кухней, складывалось, по мнению Сергея, как нельзя лучше. В такие вечера на ребят будто само собой накатывает восторженное буйство, они носятся по двору, жадно заглатывая оттаявший воздух, выискивают еще не преодоленные препятствия, которые сейчас же, немедленно надо преодолеть. И, разумеется, орут. Просто так орут. От избытка сил. А когда стемнеет, когда красные, синие, желтые абажуры нальются теплым светом, когда на первом этаже занавесят окна плотными шторами, а из третьего подъезда, щелкнув замочком сумочки, выбежит неизвестно когда научившаяся отбивать высокими каблуками пулеметную дробь Галка Сапожникова (недавняя Гача Сонляча, ныне студентка финансово-экономического техникума), ребята словно наденут войлочные туфли, притихнут, соберутся в кружок и шепотом, сгущающим вокруг них темноту и таинственность, начнут «травить баланду».
Тихо тогда становится во дворе. Пять раз крикнет чья-нибудь мать, и никто не отзовется. И только когда из окна выглянет отец и угрожающе позовет: «Вячеслав! (не «Славик», как звала мать). Почему не отвечаешь матери?» – откуда-то из темного, укрытого акацией угла недовольно ответят:
– Так еще нет одиннадцати!
– Иди надень пиджак, – скажет неумолимый родитель.
– Так не холодно же!
Но спорить бесполезно. На карту поставлен родительский авторитет.
– Или – или, – говорит отец. – Ты знаешь.
Без Славки что-то разлаживается – рассказчику для энтузиазма не хватает одного слушателя, слушателям кажется, что рассказчик выдохся. Нарушенная вмешательством взрослых, улетучивается таинственность, исчезает поэтическая настроенность.
– Эх! – досадует кто-то. – По домам, что ли?
– Да рано еще! – сопротивляется энтузиаст.
Но слово уже сказано. Надо отправляться домой.
Вот так все должно было идти и в тот вечер. Так он и начался. Вначале руки у всех пропахли азартным кожаным запахом волейбольного мяча – играли не в академический волейбол, а в доморощенные «отнималки», – потом выжимали эхо в продутой сквозняком подворотне, запускали друг в друга пустой консервной жестянкой – игра «в баночку» – и, наконец, в сумерках приступили к головоломному «колдуну», когда и убегающий и преследующий лезут друг за другом на дерево, взбираются по гладким столбам трапеции, когда от падения и несчастья ребят оберегает только бешеное, страстное вдохновение игры.
Эдика дворовые встретили равнодушно и немного настороженно, и он сразу же смущенно сжался, даже лопатки его выперли из-под пиджака больше, чем обычно.
Когда делились на партии в «отнималки», произошла заминка: никто не стремился заполучить Эдика в свою партию.
То, что к тонким рукам этого парнишки мяч не «прилипает», было видно с первого взгляда. И правда, мяч к рукам Тейки не «прилипал». Эдик ухитрялся выпускать самые верные мячи, неожиданно оказывался на дороге своего же раздраженного партнера.
Тейка, извиняясь, обескураженно улыбался. Но никто не отвечал ему на его улыбку. Ее просто не замечали. Не замечали и самого Тейку. Ему не пасовали, его оттесняли в сторону («Все равно упустишь!»). И когда Сявон, оправдывая неудачу своей партии, запальчиво сказал: «Так у нас на одного игрока меньше!» – Эдик тихо отошел в сторону и уселся на скамейку.
– Чего ты? – подбежал к нему Сергей.
Но его тут же отозвали:
– Ты играешь или нет?
Еще раз Эдик попытался включиться в игру «в баночку». Но швырять жестянкой в это худое, ломкое тело было как-то неудобно, и когда Тейка перебегал меловую черту, игра затормаживалась, а пасующий демонстративно промахивался. Или вообще не кидал банку.
Сергею было жалко Тейку, но, захваченный общим азартом, он надолго упускал его из виду или даже раздражался вместе со всеми неловкостью и неудачливостью своего лучшего друга. В конце концов, Эдик своею неприспособленностью бросал тень и на него, на Сергея. Накалившийся, разгоряченный, проносился он мимо сиротливо сидевшего Тейки, бросая на ходу: «Ну как?» или: «Нравится?» Тейка не отвечал. Потом он встал и, не прощаясь, пошел к подворотне.
– Ты куда? – встревоженно догнал его Сергей.
– Домой, – не оборачиваясь, ответил Тейка.
– Почему?
– Не нравится.
– Не правится?!
Тейка не ответил.
– А что ж, – запальчиво сказал Сергей, – может, у вас лучше? В вашем дурацком доме? У вас там и двора настоящего нету, и ребята – не ребята.
Камерштейн не отвечал.
– Ну и ладно, – сказал Сергей, – думаешь, плакать буду?
Эдик ускорил шаги.
– Тоже мне еще! – сказал Сергей. Он был растерян: так все шло хорошо, а вдруг получилось плохо.
– Эй! – крикнул Сергей. Нельзя же было все так оставить! – Федул, чего губы надул?
Эдик не повернулся и не ответил. Сергей остановился. Его подмывало сильнейшее желание бежать, догнать Тейку, схватить его за плечи и ласково трясти, пока он не улыбнется своей застенчивой и твердой улыбкой, пока все опять не станет на свое место. Но это было невозможно. И Сергей медленно побрел назад.
На следующее утро Сергея у школы остановил Хомик:
– Ты с Камерштейном поссорился?
– Да не то что…
– А чего ж он тогда с Петькой Назаровым разговаривает?
С тех пор и потянулись ужасные шестьдесят дней, во время которых Сергей убеждался, убеждался и убеждался, что без Тейки жить не может, что весь мир имеет для него смысл только тогда, когда он дружит с Тейкой.
Глава третья
1
Та же короткая дорога вела сейчас Сергея от дома к школе: юридическая консультация, типография областной газеты, швейная фабрика, поворот направо, косая тень от школы – и нырок в колодец школьного двора. Как всегда, Сергей вставал пораньше, чтобы захватить несколько доверительно тихих школьных минут. Но теперь все было не то… И не только потому, что окна типографии и юридической консультации были бессильно защищены длинными бумажными наклейками, а за окнами швейной фабрики, как в большинстве городских магазинных витрин, виднелись мешки с песком, – все мысли Сергея, когда он бежал, ежась под холодеющим солнцем, были не школьными. Сергей бежал на уроки, выслушав очередную тревожную сводку, и думал лишь о событиях на фронте. И потому коротенькая дорога, на которой за шесть лет столь часто его потрясали такие глубокие и порой, казалось, безысходные переживания, неожиданно становилась равнодушной, как путь в любой другой конец города.
В школьном дворе Сергей отыскивал в группе мальчишек сутуловатую, будто нахохлившуюся, фигуру Тейки, аккуратно подтянутого Хомика и спешил к ним.
– Чего не подождал? – говорил он Хомику. – Я сразу за тобой вышел.
И слегка хлопал Тейку по спине, по выпирающим лопаткам:
– Выпрямись!
– Ты еще спал! – говорил Хомик.
А Тейка смущенно улыбался, протягивал Сергею очень узкую, очень тонкую ладонь и на минуту выпрямлялся.
– Что слышали? – спрашивал Сергей.
– Один наш сбил двух «мессеров», а потом пошел на таран…
– Вчера тоже был таран.
Они собирали, коллекционировали эти тараны. Подходил Гришка Кудюков.
– Ну чё? Победа будет за нами, а города за вами? – Он сплевывал, и глаза его, натыкаясь на равнодушно-выжидательный взгляд Сергея, светлели.
Школу не отдали под госпиталь, но спортивный зал и три примыкающих к нему класса заняла радиотехническая воинская часть. В школьном дворе всегда стояли два крытых грузовика-автобуса с радиоантеннами над крышами. На переменах ребята почтительно окружали эту технику, но из уважения к военной тайне никаких специальных вопросов дежурному бойцу не задавали. Впрочем, в ребячьей толпе обязательно находился какой-нибудь лопоухий. Этого ничто не сдерживало.
– Что это, дяденька? – тянул лопоухий руку. – Чтобы ловить немецкие передатчики? Вы уже много поймали, да? А это что?
Боец терпеливо и загадочно улыбался. Он знал, что лопоухому ответят сами ребята. И ему отвечали.
– Чугунок! – стучал кто-нибудь по честной круглой голове.
– Может, ты еще что-нибудь спросишь? – спрашивал другой.
– А что? – удивлялся лопоухий.
Эта непонятливость ужасно провоцировала ребят. У них руки чесались выбить дурь из круглой головы, но при солдате старались держаться солидно. Они старались держаться на уровне тех вопросов, которые все-таки задавали дежурному бойцу и на которые дежурный соглашался отвечать.
– Почему мы отступаем? Первое – неожиданность, – выкладывал боец тысячу раз известное всем, – потом отсутствие второго фронта…
Разговоры о втором фронте вызывали у Сергея неясное чувство. Сергею и не хотелось, чтобы немцев начали бить после того, как у них в тылу зашевелятся англичане. Он жаждал победы своими руками. Он жаждал победного оправдания всего того духа предвоенной торжественности и парадности, которого было так много и в школе, и в газетных статьях, и в кинофильмах типа «Если завтра война».
В остальном все в школе шло, как будто до войны. Каждые сорок пять минут нянечка в перепачканном мелом и чернилами халате включала электрический звонок или, если в городе были перебои с электричеством, подходила к лестничному пролету с медным колоколом в руках. И, как всегда, высыпали из классов жаждущие разминки, засидевшиеся ребята. Они толкались и прыгали, как до войны, но шума производили все-таки меньше. Они не сделались сдержаннее – их просто стало меньше. В классах появились свободные места: город потихоньку эвакуировался.
К эвакуировавшимся относились враждебно: «Смываетесь? Накликаете на город беду? Едете отсиживаться в теплые места?»
Уехала с родителями Ада Воронина, в которую еще в пятом классе влюбился Сергей. Уехали Лана Петровская и Нина Скибина.
– Кто следующий? – присматривался Гришка Кудюков к Грине Годину и Петьке Назарову. – Гриня, когда?
Гриня сконфуженно улыбался. К седьмому классу он подрос, уже не был самым маленьким в классе. И сконфуженно улыбался совсем не так часто, как раньше. Он был звеньевым пионерского отряда, членом редколлегии стенной газеты и вообще привычно избирался и выдвигался. Сконфуженно Гриня теперь улыбался, лишь когда хотел защититься от таких, как Гришка, когда хотел напомнить, это он тот самый Гриня Годин, от которого ничего особенного требовать нельзя.
– Как родители, – пожимал он плечами.
– А как думают мамуля и папуля? – привязывался Гришка.
– Да, Гринечка, расскажи-ка нам, что думают твои мамахен и папахен, – предательски пытался укрыться за спиной своего лучшего друга Петька Назаров. – Вот ребята же спрашивают.
И Петька подхалимски подмигивал Гришке. Но подлый Петькин маневр моментально разоблачался.
– Заткнись ты, выдра! – говорил Гришка.
Уроки тянулись вяло, никто не хулиганил. Просто трудно было думать сейчас о подлежащем и сказуемом или о том, в какой точке встретятся два катера, вышедшие из пункта А и пункта Б. Раньше Сергей на много лет вперед думал о себе только как о школьнике. Теперь школа неожиданно стала казаться детством, в котором сейчас даже совестно задерживаться. Хомик, например, собирался поступить на завод, Лариков тоже.
– Вы же семиклассники, выпускной класс! – возмущалась математичка. – Какую цену будут иметь оценки в ваших свидетельствах?!
И лишь Аннушка на время возвращала ощущение ценности и важности школьных занятий. Она не возмущалась, как математичка, не уговаривала, как немка. «Война окончится, а вы еще будете мальчишками и девчонками, но учиться вам будет уже поздно!» – Аннушка так давно работала преподавателем, что будто сама стала школой! Ей не нужно было напрягаться, чтобы убедить себя и ребят, что самое важное для них – заниматься, она и не пыталась большей строгостью или требовательностью сопротивляться разболтанности класса, она просто не замечала этой разболтанности и была с ребятами как всегда. Может быть, и ребята были с нею поэтому как всегда.
На каждом уроке Аннушка коротко сообщала о событиях на фронте или читала отрывки из писем мужа и сына, с первого дня войны ушедших в армию добровольно. Этих писем ждали всем классом…
В четверг второй недели сентября Аннушка с утра вошла в класс, хотя в этот день по расписанию ее уроков не было.
– А мы не готовились к литературе… – затянули на задних партах.
Аннушка сжала губы, лицо ее приняло замкнутое выражение – так она всегда пережидала, пока рассеется дурное впечатление от чьей-нибудь глупой или неуместной шутки.
– Ребята, – сказала она, – завтра старшеклассники поедут в колхозы. Надо женщинам и старикам помочь собрать урожай. Младшие, по шестой класс включительно, остаются дома. Мы же с вами не старшие и не младшие, поэтому решено разрешить мальчикам-семиклассникам добровольно поехать в колхоз. Девочки и те мальчики, которые не поедут в колхоз, продолжают занятия в школе.
– А учителя с нами поедут? – спросил Гришка Кудюков.
– Я поеду с вами.
– А тем, кто не поедет, завтра приходить на занятия? – спросил Петька Назаров.
В тот день ветер впервые принес в город странный, замораживающий звук. Даже не звук, а глухое дрожание воздуха. Не прислушивайся – нет его, прислушиваешься – вот оно, не усиливающееся и не ослабевающее. Сам звук будто рождался и гас где-то под землей, а в город, обтекая и обволакивая его, доносилось беззвучное, увалистое эхо. Ночью, когда город затих, звук немного прояснился, отделился от собственного эха, в нем появились едва заметные перепады, рокочущие вершины. Он был объемным и протяженным, нельзя было определить, где он рождался, где был более сильным. Чувствовалось лишь, что его источник гигантски велик.
Утром у ребят, собравшихся в школе, было одно и то же выражение в глазах: «Слышали?»
– Вы слышали, Анна Михайловна? – спросил Хомик у Аннушки, тревожно глядя на нее. – Как же теперь? Все равно поедем?
– Слышала, – сказала Аннушка, не поворачиваясь к Хомику. – Весь город слышал.
Подходившие ребята не сразу узнавали Аннушку – так изменили ее светлый платочек, которым она по-деревенски повязала волосы, простой поношенный костюм и туфли на низких каблуках. Другие учителя тоже сегодня нарядились в походную форму, но их разношерстные свитера, платья, брюки никого не удивляли. А вот Аннушку все почему-то ожидали увидеть такой же, как на любом уроке, – с иголочки, строгой и подтянутой. Тем более что и держалась она сейчас так же, как на уроке, стояла в центре ребячьей группы, строго выпрямившись, как у доски или у учительского стола, – на уроках Аннушка никогда не садилась, даже оценки в журнал и «был» и «не был» проставляла после звонка, на перемене, – и неторопливо поворачивалась к тому, кто задавал вопрос.
– Анна Михайловна, – спросил Аба, – а наш город не… Я хотел спросить: не пустят сюда немцев?
– Я верю, — сказала Аннушка, – не пустят.
И в этом ее подчеркнуто не учительском голосе, в этом лично «я верю» впервые что-то заметно для ребят дрогнуло.
Как Аннушка хотела выглядеть невозмутимо спокойной! Она даже двигалась из-за этого мало, даже на часы не посматривала, хотя время уже подступало к восьми – последнему сроку сбора.
Рядом с Аннушкой и даже чуть впереди стояли Гришка Кудюков и Игорь Катышев – толстогубый, потеющий под тяжестью собственного могучего тела, голубоглазый малый.
Необыкновенные, удивляющие своей толщиной и шириной плечи Игоря Катышева никогда не обеспечивали ему самой минимальной независимости. Катышев был безнадежно, непробиваемо и добродушно глуп. В ответ на любой самый простейший вопрос учителя, – а Игорю давно задавали только простейшие вопросы, – Игорево лицо мгновенно покрывалось тяжеленными градинами пота, а губы накрепко сжимались. Разжать их было невозможно никаким разжевыванием вопроса, наведением, подсказками. Игорь лишь подавленно, как-то даже захлебываясь, потел – широкие мокрые пятна быстро расползались от подмышек его рубашки к спине и груди. Едва ли к седьмому классу Игорь выучился читать и писать. Во всяком случае, меньше тридцати ошибок он не делал в самом пустяковом диктанте. В начальных классах Катышева дважды оставляли на второй год, но потом, наверно, в учительской махнули на него рукой – решили, чем скорее Игорь дойдет до седьмого класса, тем скорее уйдет из школы. С тех пор, по-прежнему никому не отвечая, выводя в тетради немыслимо толстые каракули, Игорь стал без задержки переходить из класса в класс.
На переменах Игорю приходилось куда труднее, чем на уроках. Медлительная, поражающая своей беззащитностью гора мускулов у каждого вызывала желание похлопать, ткнуть пальцем. За Игорем гонялись по коридору, прыгали с разгону ему на плечи, повисали по двое, по трое у него на руках. Игорь сопел, потел, убегал тяжелой рысью, но ни разу не попытался защитить себя, ни разу не пустил в ход свою силу против тщедушных малышей, безжалостно терзавших его.
Гришка Кудюков первым научил Игоря обращать свою огромную силу во вред другим. И Игорь признал Гришку, подчинился ему.
Теперь Гришка и его боевой слон стояли рядом с Аннушкой и подозрительно осматривали тех, кто подходил к ним: с вещами или без вещей?
– Эй, – крикнул Гришка Хомику, когда тот появился во дворе и растерянно стал искать, где свои. – Не видишь, что ли, Анну Михайловну?! Давай с вещами сюда! Спят-спят, – сказал Гришка Аннушке, – а потом приходят. А тут жди их!
– Чего здесь топчетесь? – сказал Гришка девчонкам, которые, сложив в классе портфели, вышли во двор и толпились вокруг Аннушки. – Катитесь отсюда!
Сергею Гришка сказал:
– Гля! Ласточка-Звездочка с вещами! Мама отпустила?
Абу Гришка встретил так:
– И этот – в защитники Родины! Анна Михайловна, что он там наработает?Пусть возвращается домой.
Аба ничего не ответил Гришке. Смолчал и Сергей, хотя некстати, при Аннушке, произнесенное прозвище резануло его. Если теперь кто-нибудь при незнакомом называл Сергея Ласточкой-Звездочкой, незнакомый обязательно поражался: таким смешным и ядовитым казалось ему это прозвище. Все равно как если бы толстяка называли Кащеем. Когда Сергею было лет восемь, мамины знакомые говорили, что он похож на девочку. Тогда, глядя на него, они с умилением вспоминали о собственных детях. Сейчас Сергей не пробуждал в них умилительных воспоминаний: некрасивая фигура, в глазах постоянная готовность к самолюбивому отпору… В общем, никакая не Ласточка, не Звездочка.
Следовало бы, конечно, оскорбиться на Гришку, но сейчас это почему-то было неудобно. Попробуй оскорбиться на такой энтузиазм!
– Он же без Камерштейна жить не может, – сказали из толпы ребят, окруживших Гришку, о Сергее. – Куда Камерштейн, туда и он.
Эдик покраснел, отошел в сторону.