Текст книги "Ласточка-звездочка"
Автор книги: Виталий Семин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
– Уговаривает мать отступать вместе. Как стемнеет, все выедем. Я тоже.
И убежал домой. Потом опять спустился – принес галеты, полбанки мясных консервов.
– Ешьте. Я уже ел. – И мужественно глотал слюни, пока Хомик, Сагеса и Сергей хрустели пресным и солоноватым хлебцем.
Он, конечно, мог бы есть с ребятами, они его звали, но тогда было бы не то торжество. И Сявон терпел.
Потом он по очереди водил смотреть на отца Сагесу, Хомика и Сергея.
Пока Сергей не побывал у Сявона, Славкина ликующая радость, которую он эгоистически и не пытался скрыть, казалась само собой разумеющейся. К Сявону оттуда (на шинах грузовика еще сохранилась пыль оттуда ) приехал отец, и теперь для Сявона наступает новая, сразу же возвышающая его над ребятами, жизнь. Настолько возвышающая, что между ними уже сейчас не может быть ничего общего. И Сергей, и Хомик, и Сагеса неотвратимо остаются ожидать своей участи, получать ее из рук врага. Они еще не убиты, не расстреляны, но это уже мало зависит от них самих, а вот Сявон – как киногерой, которого вдруг в самом последнем кадре спасают из петли… Все это было бы малоправдоподобно, если бы не стоял в подворотне плащ-палаточной окраски грузовик. Он свидетельствовал, что чудеса на свете все-таки бывают, что за самым достойным в конце концов могут приехать военные грузовики.
Так думал Сергей, пока он не побывал в Сявоновой комнате. Но едва он увидел потное, несчастное лицо Ивана Матвеевича, его осоловелые, упорные глаза, едва только понял, что Иван Матвеевич не ответил на внятное «здравствуйте» не потому, что он пьян, – Сергей почувствовал, как все непонятно усложняется.
В комнате Сявона царствовал уже накрепко въевшийся в пол и стены дух голода и разрухи. Посудный шкаф, большой обеденный стол, за которым сидел Иван Матвеевич, маленький туалетный столик – все было как-то бесстыдно и равнодушно обнажено. Куда-то девались скатерти и клеенки. С полным пренебрежением к ценному дереву обеденного стола – раньше он скрывался под бахромчатой скатертью – без всякой подставки стояла перед Иваном Матвеевичем черная чугунная сковородка. В комнате пахло голодной, обезжиренной, что ли, давно не прикасавшейся к пище пылью, стенами, от которых отстают обои. И еще пахло подгорелым тестом. Должно быть, на сковородке без масла жарили пышки.
Зинаида Николаевна, Славкина мать, сидела в стороне от стола, рядом с Сонькиной кроватью. Лицо ее, не очень приметное, но моложавое и мягкое, настолько моложавое, что Славка мог сойти и за ее младшего брата, было сейчас сосредоточено на какой-то одной то ли очень злой, то ли даже отчаянной мысли. И еще было в лице ее страдание, доведенное до такой степени, когда человеку хочется, чтобы его не трогали, чтобы его оставили наедине с его страданием, которое никто другой по-настоящему и понять не сможет. Должно быть, они давно спорили и обижали друг друга, и теперь Зинаида Николаевна отсела от стола к Соньке. Сергей прекрасно помнил, что именно так поступала и его мать, когда отец ее чем-то обижал: она приходила к Сергею и сидела с ним. Мол, мы все равно двое, а ты один, что бы ты ни говорил и как бы ни бесился. Во всех таких случаях Сергей, не рассуждая, принимал сторону матери. Но Зинаиду Николаевну Сергей сейчас не понимал и не мог не рассуждая сочувствовать ей, хотя вообще-то она ему больше нравилась, чем Славкин отец.
Правда, сейчас Славкин отец, Иван Матвеевич, был совсем не тем большим, суровым и крикливым человеком, которого знали ребята. Вот он поднял глаза, увидел наконец Сергея и Славку, улыбнулся через силу и спросил:
– Что, ребята, спирту, что ли, хотите? Так, что ли, Вячеслав?
– Ну если ты, папа…
– Найди бутылку, отолью. Тебе ж на всю братию?
Славка метнулся к шкафчику и подмигнул Сергею.
На западе в который раз уже заработали зенитки. Ребята точно знали, через сколько минут самолеты будут над городом, и потому не торопились. Славка нашел бутылку, сполоснул ее на кухне, и Иван Матвеевич щедро отлил в нее из своей бутылки.
– Батя, – осторожно напомнил Славка, – кидать сейчас будет. Пойдем в подвал? Сонька боится.
– Ну, ты иди, – сказал Иван Матвеевич. – Налил я тебе – и иди. А мы с матерью тут посидим. От смерти в подвале не спасешься.
И отвернулся от Славки и Сергея, забыл о них. До войны Сергею собственный отец казался важнее Ивана Матвеевича. Отец – Сергей так думал – занимал более важный пост, лучше одевался, вежливее разговаривал с соседями, и дворник Мекс встречал его более низким поклоном, чем Ивана Матвеевича. А вот теперь Иван Матвеевич носит шпалу, он капитан, внизу его дожидается трехтонный автомобиль и молчаливый пожилой солдат-шофер, который почти не отходит от машины и сдержанно отвечает на все расспросы жильцов. Отец же – солдат, да еще во втором или третьем эшелоне. Армия и война совсем по-новому измерили людей. Измерили и изменили. Странен все-таки Иван Матвеевич в этих обнажающих его тонковатые и не очень стройные ноги галифе, в этой обтягивающей ширококостные, худые плечи гимнастерке. Штатский костюм его как-то скрывал, а сейчас даже потом от Ивана Матвеевича тянет, как от неодетого, и Сергею немного неудобно рядом с этим выпившим, несчастным, большим, смелым, только что вырвавшимся из-под немецкого огня человеком. Сергей просто не знает, как с таким человеком разговаривают.
– Зина, – говорит Иван Матвеевич, – я же специально вырвался в город, чтобы увезти тебя и Соню. Ведь такой случай! Людей же под огонь ставил!
– Мы тут уже месяц под огнем живем, – будто сжимая, а не разжимая губы, говорит Зинаида Николаевна.
– Ну, хорошо, хорошо, – сразу же соглашается Иван Матвеевич, – Я понимаю: вы, ты и дети, переносите не меньше… – Прямо над крышей лопнул зенитный снаряд, Иван Матвеевич даже не вздрогнул. – Но я-то при чем?
– Все вы ни при чем!
– Ну, хорошо. Ну, виноваты. Но ведь сейчас дело не в этом. – Оттого, что Иван Матвеевич много выпил, он не стал пьян, но это оглушает его, мешает говорить, он продирается сквозь эти помехи. – Просто надо собрать вещи и уехать.
– Собирай. Я тебя не держу.
– Дело не во мне. Я уже все собрал. Но ты и Соня. Ведь это последний шанс.
Как Иван Матвеевич терпелив и настойчив! Его оттолкнут, а он посидит-посидит и снова пытается пробиться к своей Зине:
– Господи, Зина, что с тобой?
Зинаида Николаевна молчит.
– Вот так с самого утра, – шепчет Сявон Сергею.
– Зина, если ты будешь молчать, я встану и уеду.
– Уезжай!
– Но ведь я в самом деле должен буду уехать. Я же не могу остаться!
– Я тебе уже сказала: уезжай!
– Ну объясни.
– Я тебе уже объяснила. В Соне жизнь, пока я дышу… Да что! Куда я с ней ночью, в машине и дальше – бог знает куда?
– Но здесь же еще опаснее! Ты же сама говоришь.
Зинаида Николаевна молчит.
– Зина!
– Ах, уезжай же ты, пожалуйста!
Иван Матвеевич наваливается грудью на стол, глаза его на мгновение становятся совершенно пустыми. Будто все-все из них исчезает, и только потом, медленно-медленно, и страдание, и непонимание, и упорство, и жалость возвращаются опять.
– Зина, – говорит он, – ты посмотри, что делается вокруг. Ведь у всех несчастье. У всех. Ну может, нас убьют. Может, меня убьют. Может, Соню. Но ведь у всех так. Я разве Соню меньше, чем ты, люблю? Ну, скажи – меньше?
Лицо у Зинаиды Николаевны остается замкнутым. Глаза сухи и даже будто ненавидящи, словно Иван Матвеевич каждым своим словом оскорбляет ее невыносимо.
– Я тебя прошу, – говорит она, – уезжай!
– Но я не могу так уехать.
Славка тянет Сергея за рукав.
– Идем, – шепчет он, – все равно уговорит.
Бутылка с разведенным спиртом жжет Славке руки. Да и Сергея спирт тоже непонятно тревожит. Они идут в квартиру к Сергею, перерывают все шкафчики, все кастрюли и наливают спирт в стаканы. Спирт обжигает нёбо, жжет внутренности, сухие манные котлеты не могут хоть сколько-нибудь заглушить это болезненное и отвратительное ощущение. Славке тоже противно и больно, но он разливает остатки спирта по стаканам, и Сергей, давясь, сдерживая рвоту, выпивает еще раз.
Как по валкой палубе добирается он до отцовской кровати, хватает ее, брыкающуюся, жесткую, за спинку и стремительно падает в раскачивающуюся темноту.
3
Часов в десять вечера, проспавши у себя наверху большую бомбежку, Сергей опять пришел к Славке. Сявона было невозможно узнать, он облачился в отцовскую военную форму – большие, обвисшие, будто из них выпустили воздух, галифе, гимнастерка, собранная под поясом в десятки толстых складок, желтый кожаный ремень. Сявона выручали только плечи. Даже под такой просторной гимнастеркой было видно, какие у него широкие, с выпирающими по-отцовски ключицами плечи.
– Ну как? – спросил неопределенно Сергей.
– Еду!
– Я не об этом, – померк Сергей. У него совсем не было сил радоваться невероятной удаче друга. – Голова?
– Разрывается! Прямо лопается! – восторженно ответил Сявон. Он был как на иголках. Вертелся, осматривал себя.
– Отец уговорил мать?
– Нет! Четыре машины пропустил, а она не соглашается.
– А чего она?
– Над Сонькой дрожит! А что ей сделается? Вон сколько людей гибнет, а она и сейчас над Сонькой дрожит! – Сявон озлобился. Ему совсем не было жаль упершуюся на своем мать, не было жаль и Соньку. Больше всего он боялся, что отец передумает и не возьмет его с собой.
Сявон то и дело выходил из кухни, где они разговаривали с Сергеем, и приоткрывал дверь в комнату. Сергей тоже заглядывал. Теперь на большом обеденном столе перед Иваном Матвеевичем коптил фитиль в пузырьке с керосином. Позы Ивана Матвеевича и Зинаиды Николаевны за целый день как будто не изменились. Будто они не вставали со своих мест, не выходили из комнаты. Все было как утром, лишь на щеки Славкиного отца и Славкиной матери полосами копоти легли черные тени.
– Зина, газеты не врут! Немцы никого не жалеют! Ни старых, ни малых! Ты думаешь, они пожалеют Соню? Ну, хорошо, никто не донесет. Но дом большой, всех людей мы с тобой не знаем. Жена коммуниста, командира Красной Армий…
Сявон с силой хлопнул дверью:
– И чего уговаривает! Не хочет – не надо!
Сергей молчал. Он понимал Сявона, но не сочувствовал его нетерпению. Сергею было жаль Зинаиду Николаевну, ему было жаль расставаться со Славкой. Уедет – исчезнет живое свидетельство того, что счастье может вот так, вопреки всему вдруг свалиться несчастнейшему человеку на голову. Уедет – и все в доме станет непривычным, словно обвалится огромный кусок здания. Еще не уехав, Славка становился чужим, плохо слушает, если ему говорят не о его отъезде, не о том, что он будет делать в части отца.
– На шофера выучусь. Да? Отец меня тогда не прогонит из армии. Могу же я быть при части, да?
И опять с раздражением прислушивается к тому, что делается в комнате, – есть ли вообще смысл мечтать дальше?
– А чего ж! Конечно, – уныло соглашается Сергей. Он тенью бродит за Славкой. Спускается с ним во двор, выглядывает на улицу, Славка опасается, как бы пятая машина не заблудилась в темноте и не проехала мимо.
Наконец машина появляется. Это тоже трехтонный грузовик, но с открытым кузовом. Фары его замазаны черным, и в этом черном засиненные прорези. Прорези почти не помогают шоферу различать дорогу, и потому грузовик ползет словно ощупью. Вот он остановился, открылась дверца.
– Вы не за капитаном Иващенко? – спрашивает Сявон нетерпеливо.
– За капитаном, – отвечает шофер. – А где капитан?
– Идите за мной.
Наверху Иван Матвеевич прощается с женой.
– Прости, Зина, – говорит он. В горле его рождается какой-то лающий звук, широкие плечи ползут вверх и зыбко, беспомощно дрожат. – Прости, Зина, – повторяет он и как-то нелепо, по-нищенски топчется в открытых дверях своей комнаты.
Потом, бессильно и бесстыдно плачущий, он проходит мимо Сергея в своей военной форме, пахнущей потом и кирзой сапог, тяжело топает по своему коридору, по которому ходил тысячи и тысячи раз.
Славка идет следом за ним и шепчет:
– Па, скорей, машина же ждет!
Славка успокаивается только в кузове грузовика, куда отец бросает ему одеяло. Только тут его перестает бить лихорадка нетерпения, и он вспоминает о Сергее и Хомике, которые молчаливо стоят в стороне.
– Ребята, – говорит Сявон и поднимает над головой сцепленные кисти рук, – я напишу. Как только можно будет, – поправляется он, – я напишу. А вы тут не тушуйтесь! Все равно немцам крышка!
Иван Матвеевич садится в кабину, хлопает дверцей, опять открывает дверцу, становится на подножку и оглядывает кузов.
– Все в порядке? – спрашивает он. – Поехали!
Сергей и Хомик стояли молча. Им как будто нечего сказать друг другу, будто даже как-то неловко им вдвоем. Они давнишние друзья, а без Сявона им нужно заново привыкать ходить и молчать вместе. Уж больно много заполнял Сявон во дворе, больно много значили для Хомика и для Сергея его смелые глаза и ироничная улыбка большого, некрасивого рта.
Машина сворачивает за угол и растворяется в тишине и темноте. Нет, счастье в этом мире штука редкая! На всех счастья явно не хватает. Вот на Сергея и Хомика его не хватило. Сергею и Хомику предстоит то же, что и всем. Всем, кто сейчас сидит настороженно в сотнях городских подвалов и бомбоубежищ.
Подходит тихо Сагеса.
– Опоздал проводить? – спрашивает Сергей.
– Я не хотел провожать! Просил Матвеевича сегодня: «Возьмите с собой». Слушать не стал. «Не имею права». Капитан!
– Проскочут они дорогу за рекой? – спрашивает Хомик.
– Проскочут! – говорит Сергей.
– Бьют же.
– Ну и бьют! Первый день, что ли?
Поднялись на чердак и оттуда долго смотрели на артиллерийские разрывы вдоль левобережной дороги. Огонь внутри вспышки от разрыва был такой плотный, комковатый, что казалось – он не расходится вширь, а, напротив, нагнетается внутрь этой вспышки.
Спать отправились, когда решили, что машина Ивана Матвеевича уже вышла из-под огня.
В подвале Сергей увидел Славкину мать с Сонькой на руках. Вокруг Зинаиды Николаевны установился круг выжидательного молчания. Женщины занимались своими делами и не смотрели в ее сторону. Но чувствовалось, что они старались не смотреть. Они чего-то не понимали. То, что произошло между Иваном Матвеевичем и Зинаидой Николаевной, не укладывалось в обычные, уже сотни раз обговоренные рамки, не вязалось с постоянными разговорами о том, что наши мужики бросают своих жен и что до войны хвастались и в кино, и в газетах, а теперь бегут, только пятки сверкают, и что бабе некуда деться с дитем, и что Сонька всегда была болезненной, и Зинаида Николаевна из-за Сонькиной болезненности даже работу бросила. Все это было так. И все-таки женщины чего-то не понимали. Сонька температурила, часто дышала. Иногда она засыпала, и было слышно, какой хриплый органчик играет в ее грудке. Но засыпала она не больше чем на минуту и опять открывала глаза, капризничала, требовала воды, спрашивала, где отец, тянулась к платку старухи Макарьиной, а когда ей не давали его, поднимала рев. Рев переходил в жалобный кашель, Сонька утомлялась, затихала и засыпала. А через минуту все начиналось сначала. Зинаида Николаевна не разговаривала с Сонькой, не утешала ее. И когда Сонька спала и когда она кричала, Зинаида Николаевна, не повышая и не понижая голоса, с одним и тем же слепым выражением лица тянула:
– А-а-а, а-а-а!
Она тоже ни на кого не глядела. Наверно, ей тяжело было видеть людей. Она их враждебно отталкивала от себя – такой у нее был взгляд. Она никого ни о чем не просила. А когда старуха Макарьина сама предложила подержать и покачать Соньку – пусть Зинаида Николаевна передохнет, – женщина даже не повернула головы.
Сонька опять начала плакать тоненько и жалобно. Ей было неудобно лежать и на правом и на левом боку. Она ругала мать: «Не умеешь! Все из-за тебя…»
– Здесь плакать нельзя! – погрозила Соньке пальцем старуха Макарьина. – Немец услышит, – и показала на темный свод потолка.
Сонька испуганно замолчала. Потом опять начала всхлипывать. Зинаида Николаевна поднялась, подхватила сползающее Сонькино одеяло и пошла к выходу из бомбоубежища.
– Господи, – сказала Макарьина, – да разве я что…
И женщин прорвало:
– Приехал! Только растревожил!
– При чем он?
– А Славку забрал! Залил глаза и забрал! Мальчишка хоть бы помог.
– Здорово Славка помогал! Дом взорвать или поджечь – это он мог.
– Ах, женщины, женщины…
Сергей толкнул Хомика и сказал матери:
– Ма, я пойду домой. Если бомбежки не будет, высплюсь в постели…
4
Проснулся Сергей, согретый радостным, давно забытым ощущением яркого света и утренней тишины. Так он просыпался летом, на каникулах. Откроет глаза, а над натертым до блеска паркетом дымятся в косом солнечном столбе много лет тщательно, но бесполезно изгоняемые из квартиры пылинки. Отец и мать уже ушли на работу, и он целый день свободен и один.
Сейчас паркет был тускл, но пылинки над ним в солнечном столбе клубились беззвучно и весело. Они чему-то безмолвно радовались. А сквозь окна в комнату вместе с солнцем вливалась где-то долго задерживавшаяся тишина.
Сергей сел на кровать и достал из брючного кармана письма отца. Обычные отцовские наставления сейчас почему-то не раздражали его. Сергей присматривался, прислушивался к словам, написанным на тетрадном листе, удивлялся каллиграфическому почерку (каких трудов он стоил отцу, когда он писал, сидя в вагоне-теплушке!) и представлял себе отца не таким, каким он был всегда, – подтянутым, суховатым, пахнущим парикмахерской и туалетным мылом, а таким, каким он открылся Сергею перед отправкой на фронт, каким снился ему во время бомбежек, – небритым, по-крестьянски простоватым, словно только что вернувшимся из командировки и еще пахнущим железнодорожным вагоном.
Раньше Сергею не приходило в голову задуматься, любит ли его отец. Спросили бы Сергея – самое лучшее, что он мог бы сказать об отце, он сказал бы словами матери: «У него тяжелый, но справедливый характер».
Сейчас Сергей видел – отец любит его. «Научи его сдержанности, – просит он мать, – он пылкий и невыдержанный…» Отец считает его способным на пылкий, отчаянный поступок. Если бы не любил – не считал… Сам себя Сергей не считает…
Сергей встал, прошелся по комнате, и сердце его сжалось. Пылинки только притворялись, что им весело клубиться над тусклым, каким-то голодным, истощенным паркетом. Паркет этот – за ним всегда так ухаживали! – был исцарапан и вообще как-то безнадежно заброшен. И все в комнате было безнадежно заброшено…
Тишину прорезал неопасный свист. Так плавно не могли свистеть бомба, или снаряд, или какое-нибудь другое ранящее или убивающее оружие.
Сергей подбежал к балконной двери, открыл ее и увидел темный двухфюзеляжный самолет, знаменитую «раму», которая с приглушенными моторами планировала над самыми крышами, вильнула вдоль изгиба главной улицы и, блеснув на солнце плоскостями, включила моторы и повернула на новый заход.
В тот самый момент, когда «рама» начинала свой разворот, с земли слабо ударила мелкокалиберная зенитная пушка. Ватный хлопок снаряда сразу же порывом ветра сдвинуло в сторону, и на минуту показалось, что это крошечное облачко выпустила сама «рама».
И опять крылья самолета просвистели над самыми крышами, и опять ударила пушечка, и бессильно повис в воздухе ватный хлопок разрыва. Это повторялось раз пять. Наконец Сергей понял ужасное значение этой тишины, бессильного упорства единственной оставшейся в городе зенитной пушки и безоглядно наглого полета корректировщика. Сергей схватил фуражку, сунул в карман письма отца и скатился по лестнице вниз. В подвале на него уставились испуганно и выжидающе. В бомбоубежище была такая растерянная и выжидающая тишина, какой Сергей не замечал здесь в дни самых свирепых бомбежек. Он отыскал Хомика и кивнул ему: «Выйдем во двор».
Вот и опять все во дворе стало каким-то новым. Осколки стекол, выбитых недавними бомбежками, Мекс убрал. Он подмел асфальт, собрал граблями в две аккуратные кучи опавшие листья акаций и дикого винограда, подмел приступки, ведущие со двора в лестничные клетки, счистил с них сшелушившийся цемент. Кучки этого белого дробленого цемента аккуратно прижимались к стене дома. Никто не просил Мекса это делать, никто не заставлял, – Мекс прибирал дом, как прибирают покойника. Сам Мекс, надутый и замкнутый – никому нет дела до того, что он думает! – медленно ходил по двору с лопатой и совком, что-то подравнивал, что-то отстукивал. Он не смотрел вверх. Там, наверху, куда еще никто не решался подниматься, была полная разруха. Ее нельзя было устранить, просто пригласив стекольщика и штукатура.
– Наших уже в городе нет? – спросил Хомик.
– Есть. Зенитка стреляла по «раме». И вот еще, прислушайся.
Хомик прислушался:
– Пулеметы? Может, то зенитные?
– Самолетов-то нет.
– Нет.
– Я думаю, это в Заводском.
– Похоже. Но точно отсюда не определишь.
Оба стояли нерешительно и смущенно. Обоих лихорадила одна и та же мысль. Можно было, конечно, ее и не высказывать, будто она и не приходила им обоим в голову. Тогда можно было бы подняться на чердак или в квартиру Сергея, благо из ее окон обзор и на улицу Маркса и на Синявинский, или идти в подвал, или вообще заниматься чем-нибудь таким, что не притягивает опасность прямо к тебе. Был бы Сявон, он бы решил, что делать. Как бы он решил, так бы и было. Никто не сомневался в Сявоновой храбрости, а вот в собственной храбрости Сергей и Хомик никогда не были уверены.
– Слушай, – сказал Сергей, – твой же отчим живет в Заводском?
– Нет. Рядом, на улице Красных Зорь.
– Все равно. Если поймают, скажем – к отцу идем, бабка послала. Пусть проверяют!
– Не к отцу. К отчиму.
– Ладно, к отчиму.
Они договаривались о подробностях воображаемых ответов немцам, будто этими подробностями можно было защититься.
– Винтовку возьмем? – спросил Сергей.
– Куда ее! Лучше две гранаты. Винтовок сейчас и так много валяется.
Они выбрались на улицу Маркса через крайнее парадное. Осторожно прикрыли за собой дверь, но все равно щелчок замка им показался громовым. Они еще могли вернуться, вставить ключ в тонкую гнутую щель английского замка – и вот она, защищенная от улицы прочными стенами, спасительная полутемнота парадного. Но это было невозможно.
Теперь надо оторваться от двери, сделать шаг из-под маленькой ниши на тротуар. Впрочем, никакого тротуара сейчас нет. Нет и проезжей части улицы. Есть одно широкое, насквозь просматриваемое пространство.
Улица ярко освещена солнцем. Стены и сохранившиеся стекла в окнах недавно горевшего шестиэтажного дома напротив светятся празднично и чисто. Резко чернеет тень от большой, еще не полностью сбросившей листья акации. И тень эта только подчеркивает, помогает глазу ощутить, как много сейчас света на улице, как опасно и нелепо его нерасчетливое, неуместное обилие. На улице совершенно нет движения. Каменно, неподвижно стоят по обе стороны улицы дома, неподвижен столб с электрическими разбитыми часами. Лишь ветки акации слабо раскачивают свою тень.
На такой улице самые тихие шаги слышны за два квартала.
Почти сразу же Сергей и Хомик наткнулись на убитых. Их было двое на пролетке, оглобли которой, пригнутые мертвой лошадью, уперлись в тротуар. Один убитый свободным взмахом закинул руки за голову и прямо с пролетки тянулся к асфальту. Рубашка его вырвалась из-под брючного ремня и обнажила полоску желтой кожи на животе, пиджак обвис и накрывал сзади голову. Второй сидел, опершись грудью и подбородком на чемодан, который стоял у него на коленях.
Через полквартала ребята увидели полуторку, в кузове которой на узлах и мешках лежало еще несколько застреленных – почти одни женщины. Смотровое стекло кабины, за которым неподвижно сидели мертвый шофер и мертвый мужчина в кителе, было забелено десятками трещин в слюдяной прокладке – его прошила густая пулеметная очередь.
И те двое, на пролетке, и эти, на машине, были гражданскими. Убили их, должно быть, сегодня ночью, когда они пытались вырваться из города.
Ребята остановились, потрясенные. Гражданских до сих пор убивало только во время бомбежки. Эта же смерть была всеядна. И пришла она оттуда, куда двигались сами ребята.
– Может, вернемся? – предложил Хомик. – Немцы, наверно, уже где-то здесь. Что мы сделаем?
Но первая острая минута страха уже прошла.
– Слышишь? Стреляют на Заводском, – сказал Сергей.
Они двинулись дальше. И каждый новый шаг давался им все с большим трудом.
Теперь ребята твердо знали, что такое немцы, и не сомневались, что немцы, если им попадешься, обязательно убьют. Но именно поэтому в них росла ненависть, заставлявшая их идти вперед.
А через квартал мальчишки увидели пулемет, из которого были застрелены беженцы, и тех, кто их застрелил. Пулемет, похожий на черную длинную дубинку, с узким, как у старинного мушкета, прикладом, с железным кожухом охлаждения, валялся посреди дороги, запутавшись в собственной патронной ленте. В небрежной позе спящего рядом с пулеметом лежал человек в серо-зеленом мундире. Ногу в коротком сапожке он отбросил в сторону, руки его тянулись к пулемету. Он долго стрелял и так, уткнувшись носом в асфальт, полувытянув руки, полуохватив ими голову, словно заснул. Второй немец тоже лежал на животе. Но поза этого была напряженной. Он первый заметил опасность, собрался вскочить, да так и не вскочил.
– Убили гадов, – сказал Сергей. – Наверно, пробрались сюда ночью, а их тут и задавили.
Хомик молчал. Ощущение опасности вовсе не рассеялось оттого, что мальчишки увидели убитых немцев. Наоборот, кольцо ее еще больше сжалось. Но возвращаться теперь было, пожалуй, еще страшнее, чем идти вперед. Мальчишки бежали, прижимаясь к стенам домов, рывками пересекая поперечные улицы. Они бежали мимо сквера и слышали, как под ветром шумят деревья. И это был шум, как в лесу, потому что никакие городские звуки его не заглушали. Они бежали на фронт – возможность сбежать на фронт обсуждалась давно, а фронт проходил по их собственному городу.
До Заводского поселка мальчишки не дошли. Сергей ошибся – стреляли значительно ближе. В Заводском поселке, построенном после революции, не было баррикад, не было укреплений. Дома там стояли свободно, на большом расстоянии друг от друга. Их трудно было защищать, их легко можно было обойти. Баррикады начинались в старом городе, и здесь-то и держалось несколько заслонов.
Мальчишки не успели ни испугаться, ни обрадоваться, когда им навстречу, вывернувшись из-за угла, выбежали шесть красноармейцев, двое из которых тянули за собой подпрыгивающий на непоспевающих колесиках «максим».
Эти солдаты не были похожи на тех, которые недавно, серые в пыли, понурые, брели по улицам, согнувшись под тяжестью нестреляющего оружия. Эти солдаты выглядели более рослыми, злыми и даже веселыми. И несмотря на то, что они бежали, Сергей и Хомик сразу поняли, что они не убегали, а перебегали. И правда, стремительно добежав до баррикады, солдаты остановились. Четверо тотчас зашли за нее, а пулеметчики не стали затаскивать свой «максим» за баррикаду, они улеглись на проезжей части улицы. Потом один вскочил и тоже зашел за баррикаду. Солдаты шумно, во весь голос, переговаривались. Их совсем не завораживала тишина, которой были насквозь пропитаны Хомик и Сергей. И еще была одна особенность в том, как они ходили, острили, разговаривали, – они жили в мире, где все надо делать быстрее, чем в обычном. Быстрее бежать, быстрее ложиться, быстрее перекидываться словами, быстрее дышать. Даже когда они лежали, они продолжали жить в этом стремительном темпе. Поэтому до них не доходила тишина, которая завораживала ребят, поэтому они и не замечали самих ребят.
Сергей и Хомик робко стояли в стороне, ожидая, когда их наконец заметят. Сергей присматривался к лицам: у кого из солдат легче будет добиться покровительства?
Командовал группой широкогрудый парень с некомандирски молодым, добрым, пухлогубым лицом. Он всех называл по фамилиям, а солдаты говорили ему «Валя» или «Валентин». Валя осмотрел амбразуры в правом и левом отделениях баррикады, развел людей по местам и теперь, нисколько не обращая внимания на то, что на своем месте остался только один пулеметчик, лежавший на дороге, а остальные, не отходя, впрочем, далеко, разбрелись по улице, занимался, к удивлению Сергея, гимнастикой: вышагивал вдоль баррикады, пружиня на носочках, сводил руки перед грудью и резко разводил их в стороны. Делал он это неторопливо, но у него в лице, как и у других солдат, закуривавших, грызших сухари, все равно было что-то стремительное, не связанное с тем, чем он сейчас занимался.
Еще один солдат привлек внимание Сергея. Этот, едва зашел за баррикаду, сразу же направился к витрине маленького продуктового магазинчика. Стекла в витрине не было. Его осколки лежали тут же, на тротуаре, и в самой витрине, на мешках с песком. Солдат забрался на мешки и вышиб ногой диктовую перегородку, которая была вставлена в витрину вместо второго, внутреннего стекла. Из магазина он вернулся довольно скоро, отплевываясь и отряхивая пыль с рукавов.
– Все растащили, – сказал он. – Масла нет, какао нет, водки тоже. Все мыши с голоду подохнут. Поджечь, что ли? Валя, дай спички. Слышь, начальник, спички дай.
Этот парень – единственный, кого не захватывал стремительный ритм. Он нюхал свой испачканный рукав, отряхивался и отплевывался – должно быть, пробовал что-то в магазине на зуб – с тем же спокойным отвращением, как если бы не было никакой войны.
– Зачем тебе спички, Сиротин?
– Поджечь эту заразу. Там стружки до черта. Хорошо загорится.
– Брось баловать, Сиротин, жилой ведь дом, – сказал пожилой солдат в пилотке, надетой без всякого щегольства и даже без положенной по уставу некоторой лихости. – Вон и ребятишки отсюда.
– Мы не отсюда, – вмешался Сергей, но на него не обратили внимания.
– Молчи, дядя, – лениво отозвался Сиротин, – не с тобой говорю. Дашь спички, начальник?
Валя дошел до тротуара, повернулся:
– Честно, Сиротин, – ты мне надоел.
– Ты не знаешь, начальник, какие здесь сволочи живут.
– В этом доме?
– В этом городе. Меня тут арестовывали, понял? Насмотрелся я на местных фраеров. Ты же не отсюда?
– Не отсюда.
– А я здесь был.
– Переходил бы ты, Сиротин, сразу к немцам.
– Зачем?
– Они уж если ненавидят, то не то что город, а всю страну сразу.
Сиротин заулыбался. У этого парня было сильнейшее чувство собственного превосходства. Оно делало его неуязвимым.
– Незачем пока.
Валентин укоризненно покачал головой и вдруг направился к ребятам:
– Вы еще здесь?
– Мы к отцу… к его отчиму шли, – затянул Сергей. – Нас его бабушка послала. Она больна. – Сергей говорил так, как будто он боялся Валентина. Но он уже не боялся его. Он бы уже свободно мог назвать этого пухлогубого силача, привычно заботившегося о своих мышцах, «Валя».