Текст книги "Ласточка-звездочка"
Автор книги: Виталий Семин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
И еще мальчишки видели…
Они ходили за город, на брошенные огороды, копать морковку и картошку. В полукилометре от них, отчетливо видный на холме, остановился серый автомобиль-фургон. Из кабины вышли трое немцев, они открыли задние дверцы фургона и что-то с усилием вытащили из него. Ребята не сразу поверили себе – это «что-то» был человек. Парализованные, они смотрели, как немцы, раскачав трупы за руки и за ноги, швыряли их в овраг…
На углу Осоавиахимовского и Маркса Сергея чем-то удивило большое объявление. На фанерном щите серый лист бумаги, в центре которого крупными типографскими буквами отпечатана такая известная и в то же время неуместная фамилия «Чайковский».
Как могла она очутиться на этом рекламном щите? Подошли поближе, и Сергей прочитал: «В помещении драматического театра состоится концерт симфонической музыки для офицеров и солдат немецкой армии. В программе – произведения Чайковского». Ну конечно, тот самый Чайковский! Композитор. Великий русский музыкант. Все правильно, русскими буквами отпечатана знаменитая русская фамилия, а прочитать ее и сразу понять – невозможно. Не может быть, чтобы тот самый Чайковский!
– Сагеса, – спросил Сергей, – есть только один композитор Чайковский или есть еще один, немецкий Чайковский?
– По-моему, один, – сказал Сагеса. – Откуда же другой?
– А вот прочитай, – указал Сергей на афишу.
Сагеса прочитал и тоже засомневался.
– А может, – сказал он. – Кто его знает…
Потом заговорили о той женщине – артистке его императорского величества…
– Казнить ее надо, – сказал Хомик.
– Кто будет казнить? Ты? – спросил Сагеса.
– Если надо – я!
Не то чтобы Хомик старался сознательно таким легким способом заработать себе славу отчаянного парня – он искренне загорелся своим предложением, кипел, настаивал. Но в то же время Хомик знал, что его предложение обязательно будет отвергнуто.
– Мы с Сергеем по немцам стрелять – не боялись!
– Тише! – сказал Сагеса. – Разошелся! Стрелять – стреляли, а убили хоть одного?
– Думаешь, я боюсь, да? Думаешь, если Хомик, так боится?
И Хомик решительными шагами подошел к стене, где был наклеен немецкий приказ, в котором комендант города предлагал населению в течение двух суток сдать оружие, и рванул его. Отодралась узкая полоска бумаги. Хомик подцепил ногтями плотно приклеенный кусок и потянул.
– Немцы! – крикнул шепотом Сагеса.
Они бежали несколько кварталов, проходили сквозь старые дворы, в которых были выходы на две улицы.
– Вот ты дурак, – ругался Сагеса, – пацан! Приказ отодрал! Вот смелый! У них миллион таких бумажек! И что с тобой делается?
С Хомиком и правда что-то делалось. После того как они с Сергеем бегали на фронт, Хомик резко переменился. Выйдя на улицу, он хмелел. Его тянуло что-то сделать: сорвать приказ, плюнуть сзади немцу на мундир… За Хомиком надо было следить, его надо было удерживать, потому что хмелел он грубо, как новичок; у него совсем не было опыта в таких делах, каждую минуту можно было ожидать, что Хомик засыплется сам и потянет за собою других.
Сергей никак не мог забыть заметку в «Голосе русского патриота». И даже не заметку, а потрясение и злобу, которые вызвала у него печатная ложь. Сергей в первый раз в жизни почувствовал, как невыносима печатная ложь. Будто лгут от твоего имени. Будто, если ты не вмешаешься, кто-то поверит, что и ты так думаешь.
Ночью мальчишки натаскали ведрами земли на чердак и засыпали плоские ящики с минами, гранаты и тол. Винтовку они зарыли во дворе.
4
Дней через пять после прихода немцев над городом пролетел советский самолет, бросил бомбу на вокзальную площадь и под дудуканье немецких автоматических зениток скрылся в восточном направлении. И это было все. Ни выстрелов, ни отдаленного гудения земли – фронт откатывался стремительно. Он опережал эвакуировавшихся, оставлял в тылу немецкой армии отступавших красноармейцев. Каждый день возвращался в сорокаквартирный дом по улице Маркса и Синявинскому кто-нибудь из уехавших перед приходом немцев. И каждое такое возвращение было траурным. «Вот и Сидоровы вернулись. Бог знает куда заехали, за тридевять земель, а и там их достали. И Жолткевич вернулась». – «Господи, но зачем же Жолткевич?! Неужели не знает?..»
Возвращавшиеся были худы какой то скорбной, изможденной, лошадиной худобой. Лица их шелушились непривычным степным загаром. В город они добирались пешком и на попутных подводах; приходили почти без вещей – по дороге выменивали их на хлеб. Небольшое возбуждение, оживлявшее в первые минуты, когда они входили во двор, их глаза, – наконец-то добрались! – очень быстро сменялось опасливым выражением: пустят ли в собственную квартиру, не донесут ли? Рассказывали они неохотно, спрашивать боялись. И лишь постепенно втягивались в ту неопределенную, неясную жизнь, которая стала налаживаться в доме с тех пор, как в город перестала доноситься фронтовая пальба. Жизнь эта была по преимуществу кухонная. И не только потому, что в кухне что-то готовили, что эта была единственная комната в квартире, где сохранилось какое-то тепло. Людей вообще тянуло в углы, в каморки. Большие комнаты в квартирах, носившие торжественные названия «гостиная», «спальня», с их паркетными полами, широкими окнами, потеряли свой смысл. Люди ежились в этих просторных комнатах, им было там неуютно и даже страшно. Их тянуло к кухонной печи, слабое тепло в которой поддерживалось не только дровами или углем – дров и угля не хватало, – но и запасами из семейных библиотек. Их тянуло в тесноту – поближе к стенам, поближе к людям. Теперь чаще стали ходить друг к другу, чаще собирались друг у друга. И гостей принимали тоже в кухнях. Впрочем, «принимали» и «гости» – это, конечно, не те слова…
Самым траурным было возвращение тетки Гарика. Тетка еще только прошла через двор, едва поднялась к себе, а все уже поняли – Гайчи погиб.
Подробности смерти Гарика ребята узнали на следующий день. То есть в том-то и дело, что никаких подробностей не было. О жизни Гарика ребята знали сотни подробностей, помнили его остроты, помнили привычки, а вот о смерти узнали немногое. Гайчи вместе с двумя другими ополченцами ушел в боевое охранение, а ночью, видимо, на них напоролись немцы, лезшие в разведку. Что там произошло – никто в точности не узнал: поднялась стрельба, наши палили из своих окопов, немцы ответили из своих. А утром в окопе боевого охранения нашли трех убитых наших бойцов и несколько трупов немецких солдат. Так рассказывала тетка. Еще она говорила, что Гарик был убит не пулей, а ножевым штыком.
Встречаясь с теткой Гайчи во дворе, сталкиваясь с нею в очереди за водой – за водой надо было спускаться почти к самой реке, к источнику, которым не пользовались уже лет пятьдесят, – Сергей вновь и вновь спрашивал ее:
– А когда Гарику винтовку выдали? А что он сказал?
Сергею нужна была легенда. Тетка отвечала ему терпеливо, смотрела на него внимательно, разводила руками. Она не все знала, не все помнила, а придумывать ничего не хотела. Она была правдива. Все они в этой семье были правдивыми и презирали приблизительные рассказы, в которых всегда что-то придумано. И тетка ничем не хотела помочь Сергею. «Не помню, – говорила она. – Да, стрелял. Три выстрела успел сделать – в магазине осталось два патрона… Пожалуй, не трусил. Вполне прилично вел себя».
Со смертью Гарика никак нельзя было свыкнуться, никак нельзя было отнести ее к тому, что уже было. Она словно на много лет вперед уходила в жизнь Сергея. До сих пор помимо своей воли Сергей думал о войне как о чем-то ужасном, но случайном и преходящем, что нарушило прочное довоенное течение времени. Рано или поздно война кончится, и время опять потечет, как прежде. И будет оно прямым продолжением того, что прервалось двадцать второго июня. Ребята будут ребятами, взрослые – взрослыми. У ребят будут свои игры, у взрослых – их дела. Конечно, сейчас Сергей повзрослел, но он соглашался повзрослеть только на время войны. Так тяжело быть взрослым…
Сергею стало неловко встречаться с Иваном Лукичом. Ему казалось, что он в чем-то непоправимо виноват перед отцом Гайчи.
5
Почти во всех квартирах теперь стояли немцы. Некоторые переспят ночь и двигаются дальше, другие задерживались. Как ни странно, безопаснее были те немцы, которые задерживались надолго. «Постоянный» немец сам не прочь задобрить хозяев. С «постоянным» немцем у хозяев – невольно и для хозяев и для немцев – налаживались какие-то отношения. Будничные мелочи устанавливали между ними будничные связи.
Сергею запомнились два «постоянных» солдата. Когда первый из них появился на пороге, Сергей сразу же почувствовал что-то необычное. Немец улыбался. Это была широкая, открытая улыбка, улыбка – предложение ответить улыбкой. Она не понравилась Сергею. Ему вообще не нравились немцы, которые – как будто ничего не произошло! – предлагали улыбаться. Ему не нравились красивые и высокие немцы, а этот был красивый и высокий немец.
Наверно, солдат понял Сергея.
– Не немец, – ткнул он себя в грудь. – Австриец, Вена.
И он опять улыбнулся: вот какой сюрприз я тебе преподнес! В коридоре австриец осмотрелся, повесил на массивный латунный крючок большой вешалки свой плащ и фуражку и сказал удовлетворенно:
— Шён! Красиво!
В столовой (она же гостиная, она же Сергеева спальня) австриец попробовал рукой узкую Сергееву кровать и двинулся в спальню отца.
– Я здесь! – показал он Сергею на широкую отцову кровать и заговорщически подмигнул.
Может быть, австриец и правда был рубахой-парнем, может быть, он получил длительный отпуск, но доброжелательность, желание понравиться Сергею так и лезли из него. К кровати австриец придвинул стул, на стул повесил свой китель, на китель – портупею с пистолетом. Заметив жадный взгляд Сергея, он тут же протянул ему пистолет, вытащив предварительно обойму. Пистолет был с тяжелой коричневой рукояткой, с длинным черным стволом.
– «Вальтер», – назвал австриец систему пистолета. – Вальтер, – показал он на себя и захохотал. Это был еще один сюрприз.
Потом он углубил тему, которую начал еще на пороге:
– Не немец, не капиталист. Арбайтер. Рабочий. Электро, – и показал на абажур (лампочки в патроне давно не было).
Рабочий, пролетарий, «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – все это в сознании Сергея стояло рядом с тех пор, как он помнил себя. Это был пароль, на который откликалось все его существо. Но на этот раз ничто в Сергее не откликнулось. Слишком у австрийца было хорошее настроение, слишком радостная и легкая походка у него была.
Австриец побрился, причесался, почистил мундир, покрутился перед зеркалом, подмигивая себе и Сергею, застегнул пояс с кобурой и протянул руку за пистолетом.
– Вальтер! – опять пошутил этот немец и засмеялся. – Вальтер!
Он взял пистолет, привычным движением ладони вогнал обойму в рукоятку и, повернувшись к стене – не произошел бы случайный выстрел, – оттянул затвор, ввел патрон в канал ствола.
– Зачем? – спросил Сергей. – Во фюр? – И показал, как австриец заряжает пистолет.
Вальтер подмигнул.
– Шпацирен. Маруся, – Он прошелся по комнате, словно галантно поддерживал какую-то Марусю. Нахмурился. – Партизанен? – Похлопал себя по кобуре. – Пу-пу!
И опять дружелюбно рассмеялся.
Вальтер ушел, а у Сергея еще долго горела ладонь, сжимавшая его пистолет.
Уезжая, Вальтер оставил в пустой сахарнице пять таблеток сахарину.
Второго немца звали Август. Он удивил Сергея знанием русского языка.
– Меня зовут Август, – представился он матери.
Был он нетребователен и предупредителен. Сразу же согласился лечь там, куда указала мать, сам взялся починить поломанный будильник. И починил.
Был он скромен, но очень любопытен. Даже походка у него была присматривающаяся: чуть сутулые, поданные вперед плечи, руки, что-то вечно трогающие, ощупывающие, осматривающие, вытянутая, как у человека, привлеченного чем-то интересным, шея.
– Будем разговаривать, – предложил он Сергею. – Я тебя научу немецкому, ты меня – русскому.
Это было предложение «на равных», и Сергей не стал возражать. Август вообще держался «на равных». У него слишком сильно была развита исследовательская жилка, желание все проверить, все сделать самому. Он жил в мире, который, кажется, нигде не соприкасался с фашизмом, с идеей великой Германии. Даже воинская профессия отделяла его от других солдат – Август был автомехаником.
Сергею он показался серьезным, знающим и понимающим – русский учит, хотя с переводческой работой не связан! – совершенно не похожим на других немцев. Он даже о фашистах, о Гитлере и о гестапо отзывался пренебрежительно. И однажды Сергей рассказал Августу, что он думает о фашистах и о немецкой армии вообще. Август слушал внимательно, иногда возражал (возражал он так: «Фашисты – дерьмо, Гитлер – дерьмо. А кто не дерьмо? Все политики – дерьмо»). С выводами же Сергея Август не согласился.
– Красная Армия разбита, – сказал он. – Она уже не сможет оправиться. Это как по арифметике.
– Подожди! – заволновался Сергей. – Наполеон тоже наступал. Подойдет зима – наши вам покажут.
– У Наполеона не было германской техники, – сказал Август. Он не волновался. Горячность Сергея его не заражала.
И вдруг – они сидели на скамейке во дворе – Август вскочил и вытянулся. Мимо проходил офицер. Август сказал что-то почтительное, потом добавил что-то смущенно и шутливо. Сергей понял основное. «Этот мальчишка, – сказал Август своему офицеру, – говорит, что Красная Армия зимой нас разобьет. Чушь, конечно, но и на такой ерунде можно учиться русскому языку». Сергей похолодел, он ожидал, что сделает офицер. Офицер не ответил Августу, он неопределенно кивнул и ушел.
Август покраснел, когда Сергей назвал его сексотом и объяснил, что означает это слово.
Встречались Сергею и другие немцы, которые не целиком или не сразу сливались с тем ужасным образом немецкой армии, который жил в нем еще со времени первой бомбежки. Но эти немцы недолго занимали Сергея. Они уезжали на фронт или в другой город и соединялись с немецкой армией, становились теми самыми зелеными солдатами, которые стреляли в безоружных гражданских, убили Максима Федоровича и тех женщин на полуторке, убили беженцев, пленных на вокзале, мальчишек, с которыми хотел бежать Хомик…
6
На третий день после того, как немцы вошли в город, Сергей отправился к Камерштейнам. Он надеялся, что никого уже там не застанет. Это было бы лучше всего. Еще ничего не было по-настоящему известно, но что-то Сергею подсказывало: лучше бы он Камерштейнов не застал дома. Лучше бы они куда-нибудь уехали. Он шел по знакомым улицам и убеждал себя, что такой умный, проницательный дед, как дед Камерштейна, конечно же, должен был забрать своих женщин и уехать еще до того, как на улицах города началась стрельба. Правда, еще, может быть, ничего и не будет (Сергей заходил с ребятами к парню из соседнего дома, Борьке Мондрусу, там бодрились, говорили, что ничего и не может быть), но Сергей не хотел видеть старика Камерштейна вот таким, как Мондрусы, у которых уже все какое-то ненастоящее, которые не замечают, как тяжела их бодрость, как много они говорят о том, что ничего не боятся.
Сергей почти уверил себя. В подвальную комнату по старым узким ступенькам он спускался только затем, чтобы убедиться, что дверь заперта, а может быть, и забита. Он нащупал эту дверь и толкнул ее. Дверь легко поддалась.
– Эй! Кто здесь живет? – еще не теряя надежды, крикнул Сергей.
В дальней комнате зашевелились, отодвинули стул и отозвались:
– Сейчас, сейчас!
Это был голос деда…
Сергею удивились, испугались, а потом обрадовались.
– Жив-здоров, – рассказывал Сергей об Эдике. – Там же не стреляли! Там такая глушь, что стрелять и не будут. А кормили нас здорово. Хлеба давали по такому куску! Эдик только в первые дни съедал все. А потом у него даже оставалось. Честное слово! Беспокоился о вас. Они все там беспокоились, а никто ничего точно сказать не мог, вот я и пришел в город. А их, может быть, эвакуируют. Аннушка говорила, – соврал Сергей, – их увезут в тыл. Они учиться будут. У них год не пропадет. А фрицев выбьют – их привезут назад.
В комнатах у Камерштейнов был страшный раскардаш. Все вещи сдвинуты со своих мест, к столу не подойти, шкаф повернут дверцами к стене. В первой комнате, комнате без окон, шесть или семь кроватей, составленных вплотную, как нары. В коридоре несколько раскладушек и чемоданы, чемоданы, чемоданы…
– Целый месяц у нас с верхних этажей живут, – пояснил дед. – У нас же не квартира – персональное бомбоубежище. Ниже спускаться уже некуда.
Дед был очень оживлен. Сергей никогда не видел его таким подвижным, суетливым, без конца острящим.
– Баба у нас расхворалась, – говорил он. – Но ничего, корью она уже заболеть не может, скарлатиной тоже. Так, какое-нибудь мелкое старческое недомогание! Это быстро проходит.
Сергей увлекся и стал с длиннейшими подробностями рассказывать, как он добирался в город. Как убегал от милиционера, как ехал на волах, а они понесли его, как его чуть не приняли за шпиона. Иногда он спохватывался – не слишком ли заврался? – но дед тотчас же подталкивал его каким-нибудь вопросом. И он снова рассказывал, немного стыдясь своей развязности, смутно чувствуя, что он не должен сейчас говорить о себе, и в то же время понимая, что в чем-то помогает старшему из Камерштейнов. Должен же дед чем-то занять двух своих молчаливых женщин! У него, наверно, даже температура от этого. Недаром он так часто облизывает толстые, необычно яркие губы.
Потом Сергей ушел. Он уходил с облегчением: выполнил свой долг, рассказал об Эдике, поговорил с дедом – и все. Что он еще может сделать? Он, Сергей, пацан, а они взрослые люди…
Несколько дней Сергей не ходил к Камерштейнам и даже старался не очень думать о них. Он пошел к ним, когда прочитал расклеенное на всех углах «Обращение немецкого командования к еврейскому населению». Это было уже не первое обращение. В городе уже появлялась листовка, подписанная немецким комендантом, которая призывала еврейское население хранить спокойствие и не поддаваться провокационным слухам. Призывы хранить спокойствие печатал и «Голос русского патриота». «Голос» сообщал, что германское командование в интересах самого же еврейского населения («чтобы предупредить эксцессы») намерено отделить евреев от остальных горожан, создать в специальном районе города еврейскую общину, члены которой смогут заниматься ремеслами, торговлей и другими общественно полезными делами. Но и в комендантской листовке и в статьях осведомленной газетки речь шла лишь о планах. «Обращение» же было приказом. Приказом спокойно – бояться нечего! – взять из своих вещей наиболее ценные и собраться на отведенных для каждого городского района сборных пунктах. Немецкие машины вывезут собравшихся в тот самый специальный район…
Сергей прочел до конца, он спешил дочитать: может, самое страшное спрятано в конце? Прочел еще раз и почувствовал какое-то тревожное облегчение. Конечно же, невозможное – невозможно! Где-то, может, и были расстрелы. Но ведь «где-то» вообще черт знает что бывает.
И все-таки у него заныло в груди. Он шел к Камерштейнам, и боль в груди усиливалась. Ему опять и опять вспоминались дубовые и в то же время уклончивые, исполненные лукавства фразы из приказа-обращения. Где, например, этот самый специальный район? И почему только самые ценные вещи! А чашки, ложки нужны?
Он хотел рассказать о своих сомнениях проницательному деду Камерштейна, но сбился и лишь предложил Камерштейнам «на пока» поселиться к ним с матерью. Мать сама приглашает. Дед вежливо поблагодарил Сергея и отказался. Он поблагодарил Сергея как равного. Очень уважительно, серьезно и как будто виновато. Вроде бы он и не рассчитывал, что Сергей может быть таким великодушным. Эта виноватость была заметна лишь чуть-чуть, но была она настолько непривычна и необычна, что Сергей ее сразу заметил. Она больно ударила его. Дед не должен был говорить с ним, пацаном, так уважительно, он не мог, не должен был испытывать перед ним какую-то вину.
– Дед, – сказала бабушка, – ты бы отдал Сергею книги Эдика.
Баба еще плохо держалась на ногах, она недавно встала с постели.
– Старый как малый, – сказал о ней дед, – учится ходить.
Он бросился к ней на помощь, когда она двинулась к столику с Тейкиными книгами, каждую из которых Сергей знал так хорошо.
– Зачем же я их возьму? – испугался Сергей. – Эдик сам приедет. Да и вы не вечно же будете не дома, – он с трудом сложил эту фразу.
– Нет, нет, обязательно возьми! Какие Эдик больше любил? Дед, ты знаешь?
– Честное слово, – жалобно сказал Сергей, – это вы напрасно!
– Да, да, – сразу же согласился дед, – старый как малый. Уж если что вобьет себе в голову…
Он извинялся за бабку!
Страшно все запуталось в Тейкином доме. Дед поддерживал Сергея, а Сергей чувствовал, что не должен принимать его поддержку. Но не мог же он взять эти книги! Он же не на похороны сюда пришел!
– Не навечно же вы из дома уходите, – еще раз повторил он.
– Да, да, – сказал дед, – а ты подумала, как он понесет эти книги по городу? Мало того, что он пришел к нам?
– Ну, не все, – сказала баба, – все он не унесет. Но часть же он может взять.
– Э, – ласково сказал дед, – старый что малый!
Потом они упаковывали вещи в чемоданы. От рубашек, платьев, простынь кисло пахло давно не стиранным.
– Дед, – говорила баба, – не забудь и наволочку.
– Ты меня удивляешь, – бодро отзывался дед. – Как я могу забыть эту наволочку?
– Возьми и свои полуботинки, они еще не такие старые. Их можно починить.
– Что бы я делал без тебя! – потрясенно смотрел на бабу дед. – Я бы обязательно забыл эти полуботинки.
Он устало и покорно засовывал в узел старые полуботинки.
Тейкина мать сидела в стороне и смотрела на эту суету расширившимися, без очков огромными глазами. Такие глаза делались у Сергеевой мамы, когда она снимала пенсне. Сергей знал, что такими глазами Тейкина мама ничего не видит. Так, какие-то колеблющиеся пятна. Эти пятна, наверно, но очень отвлекают ее, не мешают ей думать о своем. Она сидит в углу и молчит, а дед говорит и говорит, облизывая свои яркие губы сухим языком, и смотрит на нее и на бабку. Или даже больше на нее, чем на бабку.
– Я вам помогу вынести вещи, – сказал Сергей.
– Нет, нет, мальчик! – сказал дед. – Спасибо, но не надо. Иди. Нам тут надо побыть одним.
– До свидания, – сказал Сергей. – А за Эдика вы не беспокойтесь. Этих гадов все равно скоро разобьют! Не беспокойтесь за Эдика. Он…
– Да, да, мальчик, – сказал дед, – да, да… Ты иди.
Сергей махнул рукой и вышел. Он осторожно в темноте прикрыл за собой дверь и поднялся по ступенькам наверх. Ему показалось, что во дворе его ожидали, что его хотели о чем-то спросить. Но он не остановился.
На улицах, по которым Сергей шел, заметно было встревоженное движение. Город давно ждал этого приказа, предчувствовал его. Еще с того дня, когда немцы вошли в город. Приказа не было, а его все равно ждали. О нем не говорили, а все равно ожидали. Не знали, какой он будет, отмахивались от мыслей о нем, от сообщений «Голоса», а все равно ожидали. Люди говорили: «Ну что вы! Разве это может быть!» И чувствовали – может. И вот теперь изо всех подворотен, из всех уцелевших парадных выходили люди с вещами и шли к сборным пунктам. Мимо одного такого сборного пункта Сергей проходил. Ничего особенного – обыкновенный, мощенный мелким камнем двор старого трехэтажного дома, с двумя вонючими мусорными ящиками, с десятком похожих на уборные сарайчиков, с уборной, похожей на сарайчик. Сергей бывал в этом дворе несколько раз: там под железной лестницей работал армянин-сапожник, которому мама иногда давала починять свои и Сергеевы туфли. У входа во двор стоял немец-солдат. Не гестаповец, отметил Сергей. Без винтовки, без автомата. На поясе у него только ножевой штык в черных ножнах. Солдат лениво смотрит на тех, кто заходит во двор, не мешает тем, кто хочет выйти, и вообще ведет себя как посторонний. А люди идут, идут и идут. Заходят во двор и почти не выходят из него. И нет тут конвойных, никого нет.
«А может, все-таки ничего не будет, – думает Сергей. – Может, в приказе правда. Перевезут их в определенный район, и будут они там дожидаться прихода наших. Вот ведь и немец без автомата, и не стережет он никого».
Все-таки Сергей обошел солдата и двор – перебрался на другую сторону улицы. Свернул за угол и услышал яростный женский крик. Где-то совсем не ко времени назревал глупейший бабий скандал.
Рванув дверь парадного, почти вышибив ее, на тротуар выкатилась раскрасневшаяся от крика, тяжело нагруженная, толстая тетка. Она поставила рядом с собой большой чемодан и не поправила, а отмахнулась сильной короткой рукой от седых волос, упавших на лоб из-под сбившегося платка. Вся она была короткая, сильная, легко справляющаяся со своей чрезмерной полнотой, а пот на лбу и красные пятна по щекам говорили не об усталости, а о ярости. – Пусть вам наша смерть, – кричала она кому-то, кто прятался в доме, – станет поперек горла! Вы хотели нам смерти! Вам нужны наши кастрюли! – Она уперла руки в бедра и кричала, чтобы слышала вся улица. – Берите! Все берите! И кастрюли, и ложки, и Симочкино пальто! Вы этого хотели!
Сергей шарахнулся, попав под ее ненавидящий, слепой взгляд.
– Смотрите и радуйтесь! – кричала тетка. – Мы уходим! Мы уходим!
Она еще что-то кричала. Проклинала какую-то Феньку, и ее мужа Павла, и их бандита сына, которые теперь могут радоваться, а у Сергея звенело в ушах: «Мы уходим!» Его обжигал слепой от ненависти взгляд. Теперь он точно знал – их убьют. Вот эта тетка точно знала – их убьют. Он ведь и сам знал, что их убьют. Он знал это еще в тот день, когда они с Хомиком пробирались на фронт мимо застреленных гражданских. И даже еще раньше – когда попал под первую бомбежку. Он не думал тогда об этом, но знание это родилось тогда, и потом оно все время подтверждалось: и когда убили Мекса, и когда по городу шли немецкие войска, и когда он смотрел на немецкие машины, на солдатскую серо-зеленую форму, на конвоира, стрелявшего в пленных, и даже когда он разговаривал с австрийцем Вальтером и изучающим русский язык автомехаником Августом. У него тогда не было ни в чем сомнений, а вот этот идиотский, насквозь понятный приказ заставил его усомниться, как последнего дурака или последнего подлеца.
Сергей бросился назад, к дому Камерштейнов. Он спешил. Он готовил убедительные, самые убедительные слова.
Камерштейнов дома уже не было. Сергей побежал к сборному пункту, куда они должны были явиться. Он нашел этот пункт во дворе собственной школы! На противоположной стороне улицы стояла редкая, готовая каждую минуту рассыпаться толпа. Сергей затесался в толпу.
– Уже вывозили? – спросил он у мальчишки лет пятнадцати.
– Уже, – кивнул тот.
– А зайти туда можно? Ты не пробовал?
– Туда – можно. Обратно – нельзя. Вон стоит, – указал мальчишка на солдата. – Пока машины не подошли, пускал и туда и обратно. А теперь не выпускает. А у тебя там знакомые?
– Знакомые.
– У меня тоже.
Сергей все-таки отделился от толпы. Он перешел через трамвайные пути и старался заглянуть в полуоткрытые ворота. Но ничего не увидел – солдат закрывал собою неширокую щель. Сергей поднимался на цыпочки, придвигался поближе и вдруг услышал:
– Юда?
Сергей обмер, когда понял, что солдат спрашивал его.
– Ком гер! – приказал солдат.
Сергей попятился и побежал.
Уже к вечеру город знал – их убили.
Ночью Сергей не мог заснуть. Едва он начинал дремать, на него наваливался кошмар. Толстая, пышущая жизнью, энергичная тетка со слепыми, лишенными глаз глазницами отбрасывает со лба седые волосы и кричит: «Мы уходим! Мы уходим!» «Юда?» – спрашивает Сергея солдат и хватает его за руку. «Я не юда!» – кричит Сергей и чувствует спасительное и почему-то нечистое облегчение оттого, что страшные пальцы, сжимавшие его руку, разжимаются. Он бежит, делает огромные скачки. Немцы не преследуют его, а он все равно чего-то боится. И тут он неожиданно сталкивается с дедом Камерштейна и сразу понимает, чего боится. Ему страшно оттого, что дед Камерштейна мог слышать, как он, Сергей, кричал солдату: «Я не юда!» Сергей вглядывается в бледное, повернутое в профиль к нему лицо деда и старается понять: слышал он или не слышал? А дед говорит виновато: «Как мальчик понесет эти книги? Его же увидят в городе с еврейскими вещами…»
Сергей вскидывается на кровати и долго лежит без сна. Его нестерпимо мучает вопрос, на который нет ответа. Зачем они шли? Зачем? Почему? Без охраны, без конвоя… А если бы немцы прямо написали, что всех убьют, – и тогда бы тоже пошли? Неужели только жалкий, глупый, ничтожный обман завлек в ловушку тысячи и тысячи?
Почему, глядя на зверя, человек никак не поймет, что перед ним зверь? Почему он все ждет чего-то?
Ну зачем они сами шли?
7
Недели через полторы в дверь Сергеевой квартиры постучал Эдик Камерштейн. Ему не нужно было ничего рассказывать. Он уже был дома, или, вернее, в доме, где раньше жил. Толкнулся в запертую дверь, зажег спичку и прочел приклеенную к двери табличку. «Конфисковано. Еврейская квартира». Наверно, ему надо было бы сразу бежать, но Тейка пошел к соседям. Его приняли и с плачем и причитаниями рассказали все. Тейка не плакал. Он даже не стал прятаться. Разыскал дворовых приятелей, разговаривал с ними, выходил на улицу, показывался десяткам людей, знавших его. Тейка не мог охватить. До него не доходило. Переночевал он у соседей и только на следующий день догадался уйти из дома.
– На всякий случай, – сказал он. – Твоя мать разрешит мне переночевать у вас?
– Спрашиваешь! – сказал Сергей. – У нас и кровать есть незанятая, отцовская. Я на ней все время спал, а теперь ты будешь спать.
– Да я ненадолго, – сказал Тейка.
– Почему? – возмутился Сергей.
– Так, – сказал Тейка.
Он вместе с Сергеем обошел всю квартиру, равнодушно выслушал суетливый рассказ Сергея об изменениях, которые за это время произошли в комнатах (много книг сожгли в печке вместо дров; цветы выкинули – все они засохли: воды из реки или из источника на поливку не наносишься; платяной шкаф уже полупустой – отцовские вещи пошли на рынок; паркет давно не натирался, мастика с него слезла, мать теперь вытирает его мокрой тряпкой; стекла целы только во вторых рамах, – когда-то, еще летом, мать вынула рамы и снесла их в подвал, и это спасло стекла). Потом очень коротко Тейка рассказал о себе. В сущности, Тейка был еще очень «свеженьким». Месяц назад их вывезли из колхоза на машине, посадили на поезд, высаживали на каких-то станциях, опять везли. И, как Аннушка ни старалась, половина ребят за это время разбрелась. «Есть было нечего», – пояснил Тейка. Дольше всех около Аннушки держались Тейка и Френкель. А потом ехать было уже некуда – немцы перерезали железную дорогу. Несколько дней Тейка, Аба и Аннушка жили в школе хутора, забытого немцами, и разошлись: Аннушка с Абой пошли на восток, а Тейка решил вернуться к своим и больше недели добирался с другими беженцами в город.