Текст книги "Ласточка-звездочка"
Автор книги: Виталий Семин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Виталий Сёмин
ЛАСТОЧКА-ЗВЁЗДОЧКА
Повесть
Хомику, Сявону, ребятам моего двора,
памяти Гарика Лучина и Эдика Камерштейна
Глава первая
1
День четырнадцатилетия Сергея был всесемейно признан новой ступенью его домашней самостоятельности. Обязательное возвращение домой передвигалось с десяти на одиннадцать часов вечера, а велосипед, который до сих пор считался собственностью отца (отец никогда на нем не ездил), окончательно передавался Сергею. Все эти важные решения были шутливо сообщены на взрослой половине стола и торжественно оглашены на детской. Друзья Сергея целый час мыкались в ожидании ужина среди утомительно многочисленных взрослых. Разочарованные тем, что на детской половине стола не поставили вина, они пережидали речь отца Сергея с набитыми, но из вежливости переставшими жевать ртами, запили ее огромным числом стаканов чая, деловито соревнуясь, заели пирожными и вытащили Сергея во двор, где устроили ему великое осмеяние.
– Сереженька, ласточка, звездочка, – противным тонким голосом, полагая, что он подражает матери Сергея, тянул Генка-«ремесло», по прозвищу Сагеса, – уже одиннадцать часов, пора домой!
Сергей польщенно багровел. Сагесе было шестнадцать лет, выглядел он на все восемнадцать, и уже одно то, что он занимался Сергеем, укрепляло позиции Сергея во Дворе.
Двор (с большой буквы – «Двор!») был великой страной и могучим государством, о существовании которого взрослые догадывались только тогда, когда в какой-нибудь из квартир вылетало стекло или где-нибудь в подвале дворник находил опаснейшие запасы черного дымного пороха и капсулей «жевело» к охотничьим патронам. «Чей это порох? Кто выбил стекло? – допытывались тогда в девятнадцати семейных квартирах сорокаквартирного дома на углу улицы Маркса и Синявинского проспекта. – Кто вчера ходил по крыше? Кто открыл водопроводный кран в сторожке Максима Федоровича?»
– Мекса? – переспрашивал стойкий подданный Двора. – Не знаю…
– Не Мекса, а Максима Федоровича, нашего дворника! – взвивались родители. – Два дня ни шагу во двор!
И наказанный угрюмо усаживался за кухонный стол – кухни выходили окнами во двор – делать уроки.
Вечером, едва темнело, у окон наказанных собиралось свободное население Двора.
– Сявон!
– Выходи!
– В «колдуна» будем!
Славку Иващенко наказывали чаще других – у него был очень суровый отец, которому он, однако, никогда ни в чем не уступал.
– Не могу, – не подходя к окну (подходить к окну ему было строжайше запрещено), кричал Сявон, – наказан!
– За что? – настораживались внизу.
– А я знаю! У Мекса кран потек, а я при чем?
Внизу затихали, совещаясь. Потом под команду «раз-два-три!» начинали скандировать хором:
– И-ван-Ма-тве-евич, ваш-Слав-ка-ни-при-чем!
И опять:
– И-ван-Ма-тве-евич, ваш-Слав-ка-ни-при-чем!
Ребята знали – Славкиного отца так можно только еще больше озлобить, но Двор утверждал себя сопротивлением произволу взрослых, и потому хор продолжал рявкать до тех пор, пока наверху с грохотом не разлетались половинки кухонного окна. Свет в окне заслоняла широкая фигура Ивана Матвеевича:
– А ну, вон отсюда! – говорил он.
– Три «ха-ха»! – командовала темнота осторожным голосом Сагесы.
И хор заинтересованно и нетерпеливо подхватывал:
– Ха-ха-ха!
Потом темнота начинала блеять, мяукать, лаять. А Славкин отец кричал:
– Вы думаете, я не вижу, кто там мяукает? Я тебя прекрасно вижу! Завтра родители Смирнова и твои, Бертышев, – да-да, и твои! – узнают, чем занимаются их деточки!
– Иван Матвеевич! Смирнов – «холодно»! – начинала темнота с отцом Славки игру в жмурки. – Бертышев – «совсем холодно»!
– «Северный полюс»!
– Не попали!
Иван Матвеевич яростно захлопывал окно. Свет на кухне гас.
На минуту во дворе разочарованно затихали.
– Сейчас Славке будет, – философски замечал кто-нибудь.
– Будь здоров! – подтверждал другой.
Говорить о том, что отец бьет Сявона, ребята решались, только когда самого Славки не было во дворе. Это была очень скользкая тема.
Через два дня, однако, Славка выходил на улицу ничуть не изменившимся, с той же жаждой проказ, с той же авантюрной страстью к войне с Мексом. Правда, после каждого наказания Славка как будто едва заметно взрослел, становился чуточку отчаянней, словно изо всех сил старался доказать, что все отцовы оплеухи для него трын-трава. И еще Славка становился раз от разу хитрее, и хладнокровнее, и чуточку жестче.
На именинах он больше всех пил и ел. Иван Матвеевич считал, что сладким мальчишку можно только развратить, и потому никогда не баловал его. Теперь Сявон сидел на скамейке и, отдуваясь, тянул за Сагесой:
– А на велосипеде, деточка Сереженька, на улицу не выезжай. Там гадкие мальчики отнимут у тебя велосипед. Там по улицам ездят автомобили и трамваи, ходят страшные милиционеры. Не выезжай, деточка Сереженька, на улицу.
2
День рождения Сергей отмечал в четверг, а в воскресенье двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года он вместе с родителями собирался к отцовой сестре на традиционный воскресный обед. Почти все семейные традиции казались Сергею обременительными, но эта нравилась ему. У тетки вкусно кормили, за столом у нее собиралось много любителей поспорить о последних новостях международной политики, а главное – у двоюродного брата Сергея, уже отслужившего в армии взрослого парня, можно было добыть книжку, которую ни за что не выдадут в детской библиотеке. На книжной полке брата подряд стояли романы Киплинга, «взрослое» издание «Тиля Уленшпигеля», «взрослый» же – это и по иллюстрациям видно! – Джонатан Свифт и совершенно потрясающий трехтомный Брем. С некоторых пор Сергею эти книги разрешали брать и тут же, у книжной полки, рассматривать.
Задолго до конца обеда, скороговоркой пробормотав: «Спасибояуженехочу», – Сергей выскальзывал из-за стола, садился на диван и придавливал свои колени тяжелым томом Брема. Вначале он раскрывал переплет и нюхал, как тревожно тянет от него глянцевым типографским запахом, долго рассматривал рельефную карту мира, на которой материки были испещрены не кружочками городов, а крошечными изображениями страусов, слонов и носорогов, и лишь потом, разломив книгу пополам (плотно пригнанные друг к другу страницы глухо пыхнут, от них пойдет ветер), погружался в созерцание оранжевых проложенных хрустящей папиросной бумагой фотографий львов, бенгальских и уссурийских тигров, южноамериканских ягуаров и кугуаров. Сергей именно погружался в созерцание, потому что картинки эти и подписи к ним он видел уже десятки раз и прекрасно знал, что длина королевского тигра от кончика носа до кончика хвоста – четыре метра двадцать сантиметров (раздвинуть обеденный стол и приставить к нему два стула).
Все это он знал, но так приятно было, сидя на диване, тихо ужасаться размерам огромного животного или даже считать эти размеры недостаточно устрашающими и каждый раз, заново открывая знакомую страницу, ожидать, что тигру немного прибавится длины.
Налюбовавшись хищными кошками, Сергей читал что-нибудь о голубых китах или о кашалотах и прислушивался к тому, о чем спорили за столом. А за столом обязательно спорили, и это делало Брема, «Тиля Уленшпигеля» или «Гулливера у великанов» еще более увлекательными и интересными.
Спорщики обычно делились на два лагеря, которые возглавляли отец Сергея и дядя Ефим. Оба они были людьми крайних мнений, крайних темпераментов и просто не выносили друг друга.
Отец Сергея был на редкость правильный человек. Настолько правильный, что Сергею ни разу в жизни не удалось достигнуть уровня, который чем-нибудь не оскорблял отца. Отца оскорбляло слишком многое – плохо завязанный галстук, пятно на рубашке, царапина на колене, четверка, а не пятерка в дневнике. Он как-то сразу, мучительно крупным планом видел все это и долго переживал. И плохо завязанный галстук и испачканную рубашку он как-то умел связать с чем-то большим… Сам он был безупречно аккуратен и бережлив, никогда не опаздывал на работу, ежедневно читал не меньше трех газет – одну областную и две центральные – и каждому слову, напечатанному в них, верил самозабвенно. Он все видел глазами газет, вместе с ними ненавидел и радовался и даже говорить старался языком газет.
Сергей тоже верил всему, что печаталось в газетах, хотя сам читал их очень редко, тоже старался при случае щегольнуть газетной фразой, но ему всегда становилось неудобно, когда за обеденным столом отец вдруг начинал:
– Вы читали, что делают эти уж поистине («уж поистине» отец вставлял от себя) империалистические хищники, наши уважаемые друзья-враги господа англичане? Таскают из огня каштаны чужими руками.
Последнее время отец особенно яростно поносил англичан.
Отцу отвечал дядя Ефим. Сухонький, маленький, подвижной, в шестьдесят лет ходивший на охоту и бесстрашно ночевавший на земле, никогда не улыбавшийся, – казалось, его постоянно терзают воспоминания о какой-то тяжелой утрате, – Ефим звонко и выразительно стучал себя пальцем по лбу.
– Го-ло-ва, – подчеркивая каждый слог, назидательно произносил он, – человеку дается, чтобы думать са-мо-му! Так я говорю? – И он обводил всех требовательно-вопросительным взглядом, под тяжестью которого всем – особенно ежилась тихая, уступчивая тетка – становилось неуютно. – А мы, – кивок в сторону отца Сергея, – вчера плевали на немецких фашистов, а сегодня у нас с ними договор, и мы предаем анафеме англичан. – Ефим разводил руками и вдруг выстреливал, пугая Сергея, резкое и угрожающее: – Ну?!
– Тише, Ефим Иванович, пожалуйста, тише! – пугалась тетка, и Сергей замирал, ожидая услышать что-то особенное, о чем так запросто на уроке или на улице не услышишь.
Но в этот момент двоюродный брат подмигивал ему. Женя никогда не принимал участия в споре, он только улыбался на особенно едкие замечания Ефима и тотчас подмигивал Сергею. И Сергею эти подмигивания были необычайно приятны: они говорили ему, что его взрослый, умный и начитанный брат куда ближе к нему, чем к этим уже явно стареющим спорщикам.
Женя никогда не досиживал до конца обеда. Вызывая восхищение Сергея своей мужественностью, он отказывался от сладкого. «Мама, – мягко останавливал он всегда обеспокоенную качеством своей стряпни Сергееву тетку, – все в порядке. Вкусно. Но ты же знаешь, я этого не ем». И уходил на тренировку. Летом – на реку, зимой – на каток. Женя был разносторонним спортсменом – он входил в десятку лучших байдарочников Союза, а на городских и областных соревнованиях по необходимости выступал от своего завода и как боксер, и как бегун, и как фехтовальщик.
Брат уходил, а Сергей опять садился на диван и снова погружался в полный тайны и опасности, гремящий папиросной бумагой прокладок, пахнущий типографской краской мир Брема или в потрясающие приключения Гулливера…
Когда Сергей, протерев мягкой тряпочкой кожаное седло и черные лакированные трубки рамы, выводил велосипед из квартиры, мама придержала дверь. На лестнице велосипед упруго подпрыгивал, отсчитывая каждую ступеньку мелодичным позвякиванием никелированного звонка. Велосипеду, как и Сергею, хотелось скорее на улицу, и он изо всех сил тянул своего хозяина вниз.
Во дворе, став на одну педаль, Сергей объехал вокруг большой цветочной клумбы и направился к подворотне.
В подворотне он столкнулся с Сагесой.
– Прокачусь? – сказал Сагеса, властно положив свою темную руку мастерового на руль.
– Не-е… – смутился Сергей, оттого что ему приходилось отказывать Сагесе.
– Жалеешь?
– Когда это было? – растерялся Сергей.
Его всегда повергала в трепет Генкина манера величественно произносить самые обыкновенные слова.
– А почему?
– С родителями еду.
– А! – сказал Сагеса и отпустил руль.
Все-таки при солнечном свете законы дворового братства действовали с меньшей силой, чем вечером.
– Вечером приеду – тогда, – пообещал Сергей.
– Э! – зевнул Сагеса. – Славку не видел? С кем бы на реку сходить?
Сагесе было скучно. Тяжелый день воскресенье – все родители дома, никого во двор не дозовешься. Да и звать не очень-то удобно: крикнешь, а из окна выглянет грозный папаша.
– Слышь, – говорит Сагеса, – покричи Сявону, а то я что-то охрип.
Сергей понимает – Сагеса ловчит, но послушно складывает ладони рупором.
– Сявон! – вполголоса кричит Сергей, а Сагеса поспешно отступает в тень.
В это время из подъезда выходят отец и мать Сергея.
– Ну, будь здоров, – говорит Сергей Сагесе с некоторым облегчением.
– Будь, – кивает Сагеса и, дождавшись, когда отец и мать Сергея подошли поближе, сгибается в преувеличенно вежливом поклоне. – Здравствуйте, Александр Игоревич, здравствуйте, Зинаида Алексеевна!
Все взрослые во дворе считали Сагесу исключительно воспитанным молодым человеком, и он изо всех сил зачем-то поддерживал эту репутацию. Впрочем, Сагеса года на два был старше большинства своих товарищей и уже задумывался над вопросами, которые сверстникам Сергея еще не приходили в голову. Школьная учеба ему не очень давалась, ремесленное училище, в котором он пробыл год, не понравилось. Дисциплины много. Теперь он примеривался, куда бы поступить на работу.
– Здравствуйте, Геннадий, – кивнул отец. Всем приятелям Сергея, даже самым младшим, он упорно, несмотря на протесты Сергея, говорил «вы».
Сергей поморщился. Он знал, в какое глупое положение ставит себя отец, говоря Сагесе «вы».
– Па, – сказал он, когда они вышли на улицу, – никто не говорит Сагесе «вы».
– Почему? – поднял брови отец. – Разве он плохой юноша?
– Такой воспитанный молодой человек! – подтвердила мать.
– Да нет, – сказал Сергей, – Сагеса мировой. Просто не говорят.
Отец остановился.
– Я тебя уже не в первый раз прошу: никаких бандитских словечек! Мы ведь уже договаривались с тобой…
Сергей вздохнул. Никогда ему не удавалось довести до конца разговор с отцом. Какое-нибудь «мировой» обязательно отвлекало отца от мысли, которую Сергей считал главной. Кроме того, одной фразы, чтобы сделать замечание, отцу никогда не хватало. Начинал он вроде с пустяков и вроде бы спокойно, но, развивая свою мысль, постепенно воспламенялся и кончал – никак не мог кончить! – гневным обличением.
Но на этот раз нотация не состоялась. Подходил троллейбус, и мать, разряжая обстановку, потянула отца за рукав.
– Смотри, будь внимателен, – сказала она Сергею, – не торопись. Мы с отцом подождем тебя на остановке. На Братском.
«Подождем»! – это как раз и не входило в план Сергея, Сергей собирался выехать раньше, чем отец с матерью сядут в троллейбус, и первым прикатить к тетке. Женя, конечно, оценил бы его спортивный подвиг, а Сергей сказал бы только: «Просто это очень удобно. В городских условиях велосипед – прекрасный вид транспорта!»
Стычка с отцом испортила все дело. Теперь надо было изо всех сил спешить. Сергей погнал, поднявшись на педалях. Но уже через два квартала огромная, туполобая, пахнущая разогретой резиной машина, обдав его пыльным порывом горячего ветра, заставила прижаться к тротуару. А дальше, как в дурном сне, Сергей потерял власть и над событиями и над скоростью, которую ему же самому удалось выжать из собственного велосипеда.
На перекрестках тонкие цепочки людей протягивались между ним и троллейбусом. Сергей оглушительно звонил, но люди не очень боялись мальчишку-велосипедиста и шарахались, только поняв, что иначе столкновение неизбежно.
Страшное случилось, когда Сергей уже перестал бояться его. Вот так с ним и бывало – несчастье накатывалось, когда он становился совершенно беззащитен перед ним. Сергей не успел ни затормозить, ни отвернуть в сторону, ни предупреждающе вскрикнуть, он только как-то отчаянно ярко – уже ничего не изменить! – увидел смеющуюся мордашку пятилетнего пацана – кто-то, балуясь, гнался за мальчишкой, – почувствовал удар куда-то в заднее колесо, услышал крик, вильнул в сторону и со всего маха упал на горячий наждак асфальта. И сразу же его захлестнула болезненная волна жалости и раскаяния, в которой почему-то подробно промелькнуло и то, как он протирал тряпочкой велосипед, и как спускал его по лестнице, а он позвякивал, и как разговаривал с Сагесой и повздорил с отцом, и как неотвратимо увидел перед собой освещенное радостным азартом пацанячье лицо. У Сергея были порваны брюки, разбита коленка, содрана кожа на руках, но он почти не чувствовал боли, когда покорно поднимался с земли. Сергей знал – он видел много раз, как это бывает, – сейчас соберется толпа, его окружат разгневанные, ненавидящие всяких велосипедистов, мотоциклистов и шоферов пешеходы, потом придет милиционер и поведет его в ближайшее отделение милиции. И все на улице вдруг станет чужим и враждебным, потому что никто не посмотрит на Сергея с сочувствием.
Люди и правда собрались, но было их совсем немного, и задерживались они там, где стоял – слава богу, уже стоял! – мальчишка с разбитым в кровь носом, в перепачканном костюмчике. От испуга и неожиданности он даже не плакал. Какой-то большой дядька, наверно, тот самый, от которого мальчишка убегал, сидел перед ним на корточках и торопливо и осторожно промокал платком его губы, нос и щечки.
И опять болезненная волна жалости захлестнула Сергея. Он поднял велосипед и, не выпрямляя свернувшийся на сторону руль, с которого тоже была содрана никелевая кожа, побрел туда, где его обязательно ждала заслуженная расплата. Но, может, оттого, что Сергей не спешил, люди к его приходу совсем разошлись, а дядька, обтиравший малышу щечки, подхватил мальчишку на руки и быстро зашагал по тротуару.
– Чего ждешь? – враждебно и презрительно сказал Сергею парень лет шестнадцати, – широченные брюки напущены на смятые в гармошку сапоги. – Не слышал, что ли? Война! Садись на свои колеса и жми!
Сергей не понял, он помедлил еще. На виду у всех выправил руль – давал справедливости время свершить свой суд – и побрел своей дорогой. Его никто не останавливал, не окликал. Прохожим не было до него никакого дела, и Сергей сел на велосипед. Он был свободен и мог бы подумать о том, что сказать отцу и матери, которые ждали его на Братском, но он думал о пацане.
Сергей думал, что, пожалуй, не так уж виноват. Мальчишка бежал, обернувшись назад. Дело было за перекрестком, и ударился пацан не о переднее, а о заднее колесо. Все это примерно объясняло, почему Сергею дали уйти, но нисколько не притупляло жалости и раскаяния, которые пронизывали его.
Эта жалостливость, которую он знал за собой и не любил (Сергей считал, что это мать испортила его в детстве своей необузданной ласковостью), была чувством хлопотливым, толкавшим Сергея на ссоры с ребятами, озорными, ловкими драчунами.
Сергей был влюблен в бешеную энергию школьных перемен, когда в коридорах, на лестницах, во дворе все самозабвенно несется, прыгает, ломится так, что кажется – поток этот не остановить, если даже поперек него выставить запруду из учителей, когда даже директор, проходящий по коридору, оставляет после себя лишь крохотные островки нестойкого затишья. Сергей тоже прыгал, тоже ломился и несся куда-то вперед, пока не замечал, что Гришка Кудюков и Игорь Катышев – оба второгодники – погнались за Абой Френкелем. Донимать Абу Френкеля, маленького «чичу-очкарика», было любимым развлечением Кудюкова и Катышева. Они не были мучителями-эгоистами. Они устраивали «цирк», стремясь честно заработать популярность и развеселить и рассмешить все общество. И они вызывали смех. Они заставляли смеяться и Сергея. И он смеялся до тех пор, пока ласковые слова, которыми его в детстве переполнили до отказа, не подступали к горлу, не заставляли бросаться с кулаками на Гришку и Игоря. Понятно, что ему далеко не всегда удавалось выйти целым из такой потасовки…
Теперь Сергей не спешил. Надо было придумать, что сказать отцу. Что скажет отец ему, Сергей знал заранее.
«Отец тебя предупреждал, – скажет отец, – отец каждый день тебе твердит: надо быть внимательным. У отца (разговаривая с Сергеем, он всегда именует себя в отвлеченно-торжественном третьем лице) больные нервы! (Поди пойми, что это такое!) Отец ночи не спит!» И так далее, и все в таком же духе. Будто главная причина, из-за которой Сергей не должен был сбивать пацана, – это то, что у отца больные нервы. И будто без нотаций Сергей сам не почувствует, как больно было мальчишке и как плохо то, что Сергей сбил его.
Можно, конечно, отцу ничего не говорить. Но разорванные брюки, но испачканная рубашка! Это все равно как-то надо объяснять.
Вот и Братский переулок. На троллейбусной остановке ни отца, ни матери. Не дождались! Теперь обязательно допрашивать будут с пристрастием. Где задержался?
В расчерченной мелом на «классики» подворотне теткиного дома Сергей столкнулся с двоюродным братом. Женя спешил.
– Война, – сказал он, – слышал уже?
Сергей не понял:
– Какая война?
– С Германией. Германия на нас напала. По радио второй раз передают.
– Женя, – сказал Сергей, – я только что сбил пацана, сам упал и брюки порвал. Что мне теперь будет?
– Э-э! – непонятно сказал Женя, махнул рукой и прошел мимо Сергея на улицу.
– Ты куда, Женя? – крикнул Сергей.
– На завод!
– Но сегодня же выходной!
Женя даже не обернулся.
Велосипед Сергей оставил во дворе. Долго чистил брюки, хитро сколол прореху тонкой медной проволочкой, еще выше подкатал рукава рубашки и наконец вошел в комнату. Здесь все было как обычно – диван, обеденный стол, Женина книжная полка. Только тетка, Ефим, мать необыкновенно возбуждены. Отец, засунув руки глубоко в карманы, шагал от стены к стене и без мотива, но напористо напевал: «Шумел-горел пожар московский, дым ра-асстилался по реке…»
На Сергея он едва обратил внимание.
– Ну как, Аника-воин, – сказал он ему, – кажется, упал? Вижу, вижу! Надеюсь, не плакал? Ну, молодец, молодец… – И продолжал шагать. – «На высотах стены-ы Кремлевской стоял он в сером сюртуке…»
Повороты у стены отец делал пружинно, четко, словно по армейской команде «кругом». Отец воевал в первую империалистическую, был контужен и считался по болезни лишь «ограниченно годным». Но он давно говорил, что, если грянет война, он обязательно пойдет добровольцем, и теперь, должно быть, его подмывало воинственное настроение.
За столом, – обедать собрались поздно, тетка ждала, вот-вот вернется Женя, – отец говорил:
– Я стреляный воробей, знаю, что такое война, – он притронулся к плечу, где, как всем было известно, имелся пулевой шрам, – я далек от шапкозакидательских настроений. Но, уверяю вас, враг скоро будет каяться! Жестоко будет каяться! Он почувствует силу нашего оружия! Ведь кто составляет основу нашей армии? Такие солдаты, как Женя! – Он кивнул в сторону пустого Жениного стула. Тетка вздрогнула и побледнела. – Ведь это грамотнейший математик, механик, умница, превосходный спортсмен. Я же помню, какие письма слал командир части, в которой Женя служил, сестре. Так ведь, сестра?
Тетка еще больше побледнела.
– И что ты заладил: «Женя, Женя!» – сказал Ефим, не поднимая глаз от тарелки. – Дался тебе Женя! Я тоже не одну войну на своем веку видел: и японскую, и германскую, и гражданскую. – Ефим зло, словно отец был виновником всех этих войн, посмотрел на него. – И знаешь, кому хуже всех бывает на войне? Нет, не нам с тобой! И даже не бабам, а таким вот, – и Ефим ткнул пальцем в сторону Сергея. – Им!
– Почему? – недовольно спросил отец. Из педагогических соображений он вообще не любил, когда Сергея где-либо «выпячивали».
– Им терпеть! И что ты за человек, не понимаю: вчера хвалил немцев, ругал англичан, сегодня немцы у тебя опять фашисты.
И отец ответил Ефиму:
– Но они же коварно нарушили договор!
Обед был так же вкусен и обилен, как всегда. Правда, пустовало место Жени за столом, а Брем и Свифт утратили что-то из своего обаяния, и отцу больше никто не возражал. Но, в общем, война в тот день не очень испугала Сергея (и даже, страшно сказать, обрадовала!). Во-первых, так удачно обошлась эта история с велосипедом, а во-вторых, Сергею три дня тому назад исполнилось четырнадцать лет, и он, как никто другой, свято верил, что уж если завтра война, если завтра в поход, то плохо придется кому угодно, только не нам.
3
Следующие дни были наполнены страстным, напряженным ожиданием – вот-вот немцы полностью израсходуют подлое преимущество своего удара врасплох, наши войска перегруппируются и начнут по-настоящему бить фашистов. И чем больше разочаровывали сводки в последних известиях, тем напряженнее и страстнее становилось это ожидание.
Удивляло только: как немцы вообще рискнули напасть на нас, уж не сумасшедшие ли они? Было что-то тревожное в самом этом вопросе, что-то непонятное. Ведь все-таки не сумасшедшие же они?
Очень популярным человеком во дворе в эти дни стал Миша Чекин, больше известный под именами Мика, Хомик и Хомчишка. Миша, тихий и немного флегматичный, относился к числу законопослушных. То есть почти никогда не принимал добровольного и тем более активного участия в войне с Мексом, не стрелял из рогатки в прохожих, не бил электрических уличных фонарей. Он никогда не убегал (не «срывался», не «рвал когти»), если вдруг дворник Максим Федорович, вооружившись метлой, бросался догонять нашкодивших пацанов. И Мекс никогда не трогал его – он знал: Мика Чекин не чета Славке Иващенко, Мика не повинен в том, что где-то на втором этаже футбольный мяч сшиб с подоконника кастрюлю с припасами, выставленными «на воздух». Во многих семейных квартирах Хомика часто ставили в пример. И все это ребята ему прощали. Хомика не дразнили, не «подтыривали», как других тихонь. В сущности, мальчишки были очень широкими людьми. Они многое учитывали, когда оценивали человека.
Прекрасно, например, было известно, что Хомик с детских лет воспитывался не у мамы с папай, которые часто ссорятся, расходятся и опять сходятся, переезжают с квартиры на квартиру, меняют место работы, а у бабушки с дедушкой, которых Миша называл не «баба» и «дед», а «маманя» и «папаня». Было известно также, что «маманя» – суровая, аккуратная, словно в щелочной воде вываренная старуха – железная домоправительница, что в квартире у Хомика люди свободно чувствуют себя только на кухне, если при этом, конечно, они не слепнут от блеска надраенных кастрюль. В двух других комнатах ни пыли, ни жизни, ни воздуха. Там – угрюмая безупречность паркета, отпугивающая крахмальная белизна занавесок, салфеток и чехлов, бесполезная неподвижность раз и навсегда расставленных стульев. В этих комнатах бывали немногие приятели Хомика. Выходили они оттуда подавленными и выносили самое искреннее сочувствие к Хомику.
– Нет, – говорил Сявон и ошеломленно крутил головой. – Вот так «маманя»!
И добавлял:
– А дед у тебя ничего. Тихий.
Поэтому-то, когда Хомика звали домой, ребята сразу же и без протестов прерывали игру, поэтому-то, когда затевалась рискованная операция и на общем совете Двора намечались ее исполнители, Хомик получал безусловный и вполне уважительный отвод.
– Хомику нельзя, – говорил кто-нибудь. – Не дай бог, узнает «маманя». Человеку жизни не будет.
Но, разумеется, на одном сочувствии далеко не уедешь. Чтобы человека уважали, он должен что-то уметь. Бездарностей, особенно тихих бездарностей, во дворе не терпели. И Хомик умел. У него были способности, вполне соответствующие его спокойному, флегматичному темпераменту, – способности коллекционера. Он коллекционировал марки, коллекционировал конфетные обертки, старинные и иностранные монеты, а главное – упорно собирал силуэты самолетов различных систем и типов. И вот теперь этой частью коллекции Хомика заинтересовались все. Толстые альбомы «Для рисования» с наклеенными на каждом листе газетными или журнальными фотографиями «мессершмиттов», «фокке-вульфов», «спитфайеров», «ишаков» внимательно рассматривались, достоинства немецких машин придирчиво сопоставлялись с достоинствами наших истребителей и бомбардировщиков.
Силуэты наших самолетов можно было изучать и в натуре. Бочкообразные «ишаки» каждое утро устраивали в небе над городом шумную, показательно грозную карусель.
– Маневренные машины, – глядя в небо, сообщал Сявон. – Мне один летчик говорил.
– Какой летчик? – с понятной в его возрасте нетактичностью пробовал уточнить десятилетний Толька Сопливый, лишь недавно переименованный из уважения к возрасту в Тольку Шкета.
— Много будешь знать – скоро состаришься, – при общем сочувственном молчании отвечал ему Сявон.
– А почему они летают кругом? – спрашивал Толька.
– А как же им еще летать? – снисходительно бросал Сявон. – В разные стороны? Ты когда-нибудь видел, чтобы солдаты шли в разные стороны?
Сравнение ничего не объясняло, и Толька смутно чувствовал это. Но, во-первых, он действительно никогда не видел, чтобы солдаты ходили не строем, а в разные стороны, и никто этого не видел, а во-вторых, Толька уже знал, как бывает опасно лезть с вопросами, которые неприятны старшим, и потому замолкал.
Но уже через минуту он спрашивал опять:
– А если немцы прилетят, наши их собьют?
На такой вопрос даже отвечать было неприлично. Тольке давали увесистый подзатыльник.
– Спрашиваешь, дурак! – говорили ему.
И кто-нибудь, вспоминая старое, обидное Толькино прозвище, добавлял:
– Сопливый!
Но немцы прилетели, и никто их не сбил.
Это произошло во второе с начала войны воскресенье. Был бестеневой, жаркий день. На главной улице города, которой обилие военной формы пока придавало лишь подтянуто-бравый, призывно-походный вид, на центральной площади Ленина было тесно от празднично одетых людей. Должно быть, все эти люди, как и ребята из Сергеева двора, еще не очень верили в войну; должно быть, у них, как у ребят из Сергеева двора, было еще довоенное представление о войне. Во всяком случае, они не насторожились, когда низко над жестяно завибрировавшими крышами раздался рев чужих авиационных моторов, не легли на асфальт, не попытались укрыться хотя бы в подворотнях, когда к реву авиационных моторов прибавился бомбовый вой.
Бомбы взорвались как раз в центре гуляющей толпы, и город, который лежал за много сотен километров и от границы и от фронта, понес первые потери. Эти потери были так неожиданно, так ошеломляюще велики, что городская администрация не столько испугалась, сколько словно смутилась их. Убитые на улицах города – это казалось чем-то вроде разглашения государственной тайны. Место, где упали бомбы, сразу же оцепила милиция, раненых и убитых вывезли в закрытых машинах, воронки тотчас заделали, асфальт присыпали песком и только тогда опять пустили на площадь прохожих.
Сергей с ребятами был в числе тех, кто первым пришел посмотреть на место, где рвались бомбы и лежали убитые.
На площади уже все было тщательно прибрано, подметено, присыпано никем не затоптанным песком, и мальчишки еще не смогли услышать голос войны. Они и не были готовы к этому. Беда еще по-настоящему не заговорила с ними своим языком. Потрясло лишь ощущение хрупкости жизни, ее незащищенности перед темной и жестокой силой. Будто Сергею рассказали о нелепой и кровавой автомобильной катастрофе или о железнодорожном крушении. Ехали себе люди, спали, ели – и вот на тебе…