Текст книги "Фронтовичка"
Автор книги: Виталий Мелентьев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)
Дывлюсь я на небо, тай думку гадаю…
Растрепанный командир одобрительно кивал головой, сосредоточенно рассматривая недавно вымытый пол.
«Экий ценитель», – рассердилась Валя и, оборвав песню, запела другую:
Зять на теще капусту возил…
Через мгновение ей стало весело, и она играла уже с удовольствием. Лариса разжала губы и смотрела на Валю не то с восхищением, не то с недоумением, словно не веря, что Валя – это Валя. И так почему-то стало неприятно это недоверие, что Валя, сразу же оборвав песню, встала и, повесив гитару на место, сказала:
– Вот и все. Концерт окончен.
– Да нет, – рассмеялся командир. – Не все. Вы плясать умеете?
– Как это – плясать? – удивилась Валя.
– Ну так. Русские народные танцы и пляски или танцы народов СССР?
– Понятия не имею…
– А бальные танцуете?
– Танцую.
Выяснив, куда направлена Валя Радионова на работу, командир вначале пожал ей руку, надел шапку, потом снял ее и сказал:
– Так вот, я думаю, что вы будете работать у нас в ансамбле. Понимаете, – доверительно сказал он, – у нас одну солистку забрали в армейский. Вот на ее место я вас и возьму.
– Да, но я же прислана в разведотдел.
– Неважно. Машинистку подобрать легче, чем солистку. До свидания.
Командир церемонно поклонился и на этот раз надел шапку только в кухне. Валя растерянно посмотрела ему вслед и опять пожала плечами.
– Ты что… артисткой работала? – все так же раздраженного теперь еще и завистливо спросила Лариса.
– Нет… хотя… вообще-то… – тянула Валя и наконец спросила: – А кто он такой?
– Этот-то? Начальник клуба нашего. Дивизионного. Очень вежливый. – Лариса помолчала, приглядываясь к Вале, и вдруг резко сказала: – Ну, иди-ка спать. На печку залазь. Там спать будешь.
Валя хотела было возразить… но, осмотревшись, поняла, что все лавки и топчаны заняты. Вздохнув, она полезла на печь. Там было не просто тепло, а даже жарко. Лежавшая рядом Лариса разморенно вздыхала и часто вытирала пот. Даже в темноте ее широкоскулое лицо казалось розовым. Валя ворочалась, стараясь выбрать местечко попрохладней, и наконец, не выдержав, разделась до рубашки. Лариса оценивающе покосилась на ее ладно сбитую, полную, но с тонкой талией фигурку, вздохнула и, усмехаясь, сказала:
– А я б на твоем месте не ходила в этот ансамбль.
– Почему? – хмуро спросила Валя.
– Ну, первое, там вечно на виду у мужиков будешь – спокоя не жди. А второе, как станем на позиции – это ж все время по передовой шастать придется. А машинистка – та в тепле, на одном месте, и когда еще тот снаряд прилетит или, к примеру, авиация. Да ведь и своего парня найти можно.
– Скажи, – резко, с придыханием спросила Валя, – ты еще о чем-нибудь, кроме как о мужчинах, думать умеешь? Я, конечно, исключаю военторг.
Лариса наморщила узкий лоб, словно ей захотелось чихнуть, потом прищурилась и шумно повернулась спиной к Вале.
В кухню вошли сразу несколько девушек, и кто-то из них крикнул:
– Ларка, есть хочу! Ты что, спишь, Ларка?
Лариса молчала. Валя слышала, как девушки топают промерзшими ногами, как двигают заслонками и чугунами с чаем и картошкой. Тут только вспомнилось, что-она так ничего и не ела, и под ложечкой заныло. Потом пришли новые девушки, и кто-то из них полез на печку. Увидев Валю, долго рассматривал ее и, спрыгнув, пропищал:
– Девчата, новенькая прибыла.
– Смотри-ка, сразу к Ларке подмазалась. На печь залезла.
Внизу засмеялись, и Валя смущенно закусила губу. Лариса поворочала могучими боками, шумно вздохнула – и внизу опять рассмеялись.
Валя слушала этот смех, слушала Ларисино сопение и уже знала: она пойдет в ансамбль. Она будет возле огня.
9
После пяти уроков начальника дивизионного клуба Валя Радионова овладела чардашем и татарским танцем, усовершенствовала исполнение русской пляски. На просмотре могучий коллектив ансамбля – баянист Вася (он же «художественное слово»), аккордеонист и конферансье Виктор, балерина и непременная участница скетчей Лия, исполнительница жанровых песенок и одновременно художница Женя – одобрили Валины успехи и решили: поскольку танцевать Радионовой придется все равно не часто, выпускать на сцену ее можно.
Аккордеонист Виктор сразу же предложил Вале прорепетировать с ним небольшой дуэтик.
– Понимаешь, что-нибудь такое, испанское… – доверительно шептал он.
Высокий, худой, с бледным, нервным лицом, Виктор мог бы понравиться Вале своей явно артистической необычностью, если бы не его бритая бугроватая голова. По вечерам на ней отсвечивали блики часто вспыхивающей лампочки. Это было неприятно, и Валя спросила у Ларисы, почему он бреет голову.
– Раньше он при волосах ходил, – поджимая губы, объяснила Лариса. – Только вши у него заводятся. Потому и бреется.
– Лара, ну почему ты ни о ком ничего хорошего не говоришь, – страдальчески поморщилась Валя. – Виктор у тебя – вшивый, Лия – развратная…
– Так это все знают! – возмутилась Лариса. – А вот про Ваську с Женькой этого не скажу. Женька, конечно, вредная, нос у нее кверху так и торчит, но самостоятельная. Васька ей нравится – верно. Все знают. А она и с ним не живет, и других гонит…
Валя успела заметить очень многое и не заметила только одного: как толстая и грубая Лариса стала ей не то подругой, не то нянькой.
После первой, неудачной встречи, когда Вале неожиданно выпала честь спать на печи, она постоянно ощущала на себе странно подозрительное, враждебное и в то же время заботливое внимание Ларисы. Эти сложные отношения больше всего походили на заботу строгой и усталой матери о взбалмошной, но в общем неплохой дочери.
Рядом с мощной Ларисой Валя и в самом деле казалась совсем маленькой, почти девочкой. Туго перетянутая ремнем, в узкой облегающей юбке, которая кончалась как раз над голенищами кирзовых сапог, коротко подстриженная, похудевшая, она выглядела очень молодой и хорошенькой. Но красота ее была какой-то ненастоящей, скрытой, словно Валя припрятывала ее до поры до времени. Излишне упрямо были сжаты все еще пухлые губы, в глазницах, возле просвечивающего носа с раздвоенным хрящиком посредине, залегли глубокие тени. Она не знала, что как раз эти тени и показались Ларисе подозрительными.
И только когда Валя сердилась или смущалась, к щекам приливала кровь, и они не то что розовели, а как бы светились изнутри, а глаза, темнея, становились почти карими, теряли свою холодность и мерцали то мягко, почти застенчиво, то горели непримиримо ярко. В эти минуты она бывала очень красивой и какой-то целомудренно чистой.
Лариса разглядела этот ее внутренний огонь даже при свете керосиновой лампы с разбитым стеклом и поверила в него. Через несколько дней, когда Валя расчесывалась, Лариса увидела в ее волосах серебряные нити.
– Это что у тебя, с детства так-то?.. – спросила она.
– Что – с детства? – не поняла вначале Валя.
– Да вон седина-то лезет.
Валя помрачнела и отрицательно покачала головой. Неудобно выгибаясь у разбитого зеркала, она с трудом разыскала серебряную нить и с удовольствием вырвала се Поджав тонкие губы, Лариса неодобрительно и слегка растерянно смотрела на нее:
– Это где же тебя угораздило?
– Там меня уже нет, – резко ответила Валя, и глаза у нее стали светлыми и холодными.
С этого дня между ними установились странные отношения не то дружбы, не то взаимного недоверия. И хотя дружбы было все-таки больше, подозрительность не проходила. То подсмеиваясь над этой подозрительностью, то восставая против нее, Валя все-таки иногда подчинялась толстой Ларисе почти так же, как подчинялись ей машинистки, ансамблистки, наборщицы из дивизионной типографии.
Лариса работала на кухне АХЧ не то младшим поваром, не то старшей рабочей и командовала там так же, как и во временных девичьих общежитиях. Она была твердо уверена в своем праве командовать и обличать, и все то ли по привычке, то ли от собственной внутренней слабости признавали это ее право. Только одна Валя, даже подчиняясь Ларисиной заботе, выполняя ее простые и житейски-разумные распоряжения, не разрешала ни покрикивать на себя, ни обсуждать свои личные дела.
Но то, что Валя все-таки принимала Ларисину заботу, и как бы там ни было, а подчинялась ей, лишний раз подчеркивало, что в ее характере есть раздвоенность, нет настоящей собранности и целеустремленности. И это злило.
10
Дивизия стала в оборону – сменила уходящее на отдых и пополнение соединение. Концерты пришлось давать прямо на передовой – в тесных землянках и блиндажах. Делать в них Лие было нечего, и она все чаще оставалась в отведенной для девушек избе, а Валя и Виктор путешествовали по ротам.
Зима в тот год выдалась мягкой. В брынских и жиздринских лесах пушистый снег лежал на ветвях сосен и лапах елей невесомо, легко, как украшение. В разнолесье, в его трогательную серебристость были вкраплены оставленные осенними ветрами багровые, будто перекаленная медь, трепетные листья осин. Латунными пятачками были украшены подернутые чернью березы, а на южных склонах оврагов на неопрятных кленовых сучьях застыли бронзовые пятипалья.
И только в дубравах не было медной мелочи. На корявых деревьях темным золотом вспыхивали на зорьках крепкие и жесткие листья. Даже опаляющий ветер близких разрывов не срывал их с ветвей, и сквозь пороховую копоть они все так же гордо отсвечивали благородным золотом увядания.
Но больше всего Валя любила ночные леса – с неясными, петляющими тропинками, оспинами воронок, горьким и печальным запахом тронутых осколками осин, с пьянящим настоем хвои. Она любила их настороженность, призрачное переплетение теней, любила мрак, который сгущается уже за ближними деревьями, не то манящий, не то грозящий. С тех пор когда она ухаживала за Нечаевым, лес всегда казался ей живым существом, со своими повадками и привычками. И, сливаясь с ним, впитывая его запахи и шорохи и в то же время как бы растворяясь в нем, она чувствовала себя сильной, хитрой и даже жестокой – как раз такой, какой ей хотелось быть. В таком темном, затаенном лесу у нее менялась даже походка – она становилась скользящей, хищной, как у идущего по следу зверя. В эти минуты она была строга и молчалива и, только выходя на дорогу или полянку, начинала издеваться над своим вечным спутником Виктором, который не любил лесов и откровенно боялся их.
Но даже Виктор был покорен жутковатой и торжественной красотой освещенного полной луной прифронтового леса.
Искрящиеся, бесконтурные очертания сугробов резко и безжалостно перечеркивались извилистыми тенями ветвей и стволов. Шагать по этим почти живым в своем безмолвии теням, невольно прислушиваясь к морозному потрескиванию деревьев, к скрипу снега под ногами, было так же удивительно, жутко и приятно, как в детстве войти в темную, нежилую комнату.
Кроме теней и сугробов сам по себе жил и творил свое сказочное дело еще и лунный свет. Его весомые, искрящиеся снежинками разнокалиберные колонны были так солидны и монолитны, что порой хотелось обойти их, чтобы не удариться об их резкие грани.
В этом лесу человек жил тревожной и настороженной жизнью, весь сливаясь с природой, ощущая ни с чем не сравнимое, разве только с детскими полетами во сне, чувство восторга и отрешенности от всего, что осталось позади и что ждет впереди.
Каждое путешествие по такому лесу для Вали было важнее, чем недельное пребывание в санатории. Она иногда нарочно вспоминала другой лес – с робкими, будто туманными лучиками между темных ветвей, неяркие звезды в вышине и страшные удары: глухие – в теле, звонкие – в дереве. Но ни светящейся точки, ни даже боли в затылке она не ощущала. И она наслаждалась лунным лесом, вместе с пахучим воздухом втягивая в себя его силу и внутренний покой. О красоте она не думала. Красота – удивительная, каждую минуту, после каждого близкого разрыва меняющаяся и как бы очищающаяся – была той основой, тем главным, что позволило Вале ощущать и впитывать в себя покой, силу и мудрость.
Она даже разозлилась на Виктора, когда он, сверкая восторженно открытыми глазами и все-таки с опаской посматривая в серебристо-туманную глубину леса, торопливо забрасывая за спину аккордеон, как солдат винтовку, и горячо говорил:
– Вы понимаете, Валя, этот зимний, неестественный лес, как ничто другое, вызывает желание творить, писать. Я сейчас как оркестр: во мне звенят все самые разнообразнейшие инструменты и прежде всего поют скрипки. Знаете, так тонко, нежно и в то же время холодно, лунно. Так поют скрипки только у Чайковского. Вы знаете, мне уже давно казалось, что некоторые наши композиторы слишком переучены. Они берут западную основу и вплетают в нее наше русское звучание. А вот Чайковский, он – русский! Русский до последнего полутона. Понимаете? Но не просто чутьем, а кровью русский, культурой, изумительно тонкой, всечеловеческой и в то же время только русской культурой. Вы не находите?
Виктор забегал вперед и заглядывал Вале в глаза. Его бледное длинное лицо тоже казалось лунным, необыкновенным и красивым. Не дождавшись ответа, он испуганно вглядывался в светлую глубину леса и опять говорил быстро и радостно:
– Вот, знаете, я очень люблю музыку. Очень! Я преклоняюсь перед музыкантами – Бетховеном… хотя нет, этот выше. Как и Вагнер. А вот Верди, Паганини, Лист, Шопен – все они великолепны, могучи. Я признаю это. Я учусь у них. Но почему, почему из всех опер, понимаете, из всех, я чувствую себя дома только на «Евгении Онегине»? Почему? Не «Снегурочка», не «Пиковая дама», нет! А вот «Евгений Онегин»?
Он говорил еще о чем-то, но Валя с удивлением отметила, что и она из всех опер по-настоящему любит только «Евгения Онегина».
Она задумалась, ушла в себя и вдруг почувствовала, что где-то в глубине души у нее тоже поют скрипки – много скрипок – кристально чисто и, как теперь она понимала, именно лунно. Она засмеялась и сказала об этом Виктору.
Он обрадовался и впервые приблизился к ней вплотную, взял под руку. Аккордеон оттягивал его левое плечо, Виктор нагибался в поясе и прижимался правым плечом к Вале. Она не отстранялась, и они шли по снежному, пронизанному светом и тенями лесу, как на прогулке в парке. Справа и слева грубым, багровым огнем вспыхивали неслышные разрывы, скрипел снег под ногами, и в такт шагам тревожно звенела Валина гитара.
– Но понимаете, Валя, я сейчас в лучшем положении, чем Чайковский. Да, да, не удивляйтесь. Он мог видеть и вот эту лунность, и покой, и такую девушку, как вы, и все то, что мы с вами видим, – всё, всё. Он, наверное, как Наташа Ростова, с молоком матери, с воздухом впитал в себя все русское. Но он не видел, не мог видеть всего этого при подсветке вот этих разрывов, не слышал тарахтения вот этих автоматов и не мог идти по такому лесу с седой девушкой в военной шинели. И куда идти! На фронт! На передовую. И для чего?! Чтобы дать концерт. Понимаете?! – торжествовал Виктор. – О нет, я знаю, потом, после войны, найдутся людишки, они будут страшно завидовать нам, видевшим и пережившим вес это, в глубине души они будут презирать себя за то, что не пришли сюда же, а отсиделись в тихом местечке. О, эти люди изворотливы и хитры. Они станут доказывать, что война – это только барабан и разноголосица духовых инструментов. И они никогда не поймут сочетания литавр и гитары, медных тарелок и скрипок…
Он замолк и вздохнул. Валя ощутила странную покорность Виктору, она как бы повторяла его слова и мысли, и они сами по себе становились ее словами и мыслями. Но когда она поняла это, ей захотелось освободиться от его влияния, и она осторожно нащупала слабое место в его горячей исповеди.
– Если эти люди будут завидовать, они, возможно, постараются принизить нас.
Он быстро взглянул на нее, решительно, как винтовку, поправил аккордеон и уже не радостно, а сердито, с несвойственным ему металлическим тембром в голосе ответил:
– Да! Даже наверное. Они скажут потом, что, поскольку на фронте было место для концертов, поскольку нам выдавали паек несколько больше, чем им (хотя, я уверен, такие наверняка добьются отличного пайка и сейчас в тылу, но все равно!), и поскольку на фронте даже бывала любовь, постольку мы жили просто на курорте. А истинные трудности переживали только они. Да, эти все могут сказать! – сердито воскликнул он, помолчал и вдруг весело сказал: – А ну их к черту! Если мы выживем – мы будем богаче душой, они – карманом. Но с пустым карманом мы в своей стране проживем, а вот проживут ли они в ней с пустой душой? – И уверенно ответил: – Не проживут, а проедят свою жизнь. И когда мы на них навалимся, они будут кричать, что мы насилуем их индивидуальность, что мы – против свободы творчества. Я знаю, они будут кричать о своем праве изображать мир таким, каким они его видят. А что они видят? Ничего! Нет, Валя, мир будущего за нами.
Нет, в этот лунный вечер он был положительно необычен – длиннолицый, с тонкими чертами, немного смешной и, в общем, красивый особенной, одухотворенной и непримиримой красотой. Впервые за всю жизнь Вале захотелось, чтобы этот парень, этот Виктор прижал бы ее руку, а еще лучше – обнял, чтоб привалился к ней плечом не потому, что другое плечо его оттягивает аккордеон, а потому, что он хочет быть ближе к ней, хочет чувствовать ее так же, как и ей хотелось ощущать его светлую и непримиримую чистоту и решительность.
Они замолчали и, замедляя шаги, потупились, рассматривая четкие резкие тени на снегу, старательно перешагивая через них, точно опасаясь споткнуться. Лес был молчалив, и даже на близкой передовой стояла тишина – ни выстрела, ни звука. И в этой тишине нужны были какие-то особенные слова, потому что все вокруг было особенным, и Валя с бьющимся сердцем ждала этих слов, хотя и не знала, какими они должны быть.
Виктор, видимо, уловил это ожидание, искоса, нервно раздувая ноздри, посмотрел в ее белое и в лунном свете строгое лицо и вдруг стал медленно высвобождать свою руку от Валиного локтя. Ей хотелось прижать эту теплую, уютную руку, не отпускать ее, хотелось самой встать поближе к Виктору, а он вдруг выпрямился, и его плечо отошло от Валиного. Стало холодно, и по всему телу пробежала дрожь. Виктор опять взял девушку под руку и не совсем уверенно сказал:
– Давай дружить, Валя…
Она быстро, с надеждой повернулась к нему, заглянула в глаза, но он смутился, потупился и через секунду уже совсем другим, нарочито приподнятым тоном сказал:
– Нет, ты не подумай… Нет, я честно!.. Понимаешь, не так, как мужчина… как парень с девушкой. А просто, как люди. Понимаешь, просто, как два фронтовика. А? – спросил он совсем робко. – Давай?
В сердце было уже холодно и пусто, легкая дрожь опять пробежала по телу. Валя вздохнула и кивнула:
– Понимаю… что ж… давай.
Виктор шумно сглотнул воздух, натянуто улыбнулся. Глаза у Вали защипало, но она отчаянным усилием не только воли, а всего тела сдержала слезы и неестественно весело крикнула:
– Ты чудак, Витька! Мы ведь уже друзья! – и резко толкнула его.
Он оступился и, выбрасывая руку в сторону, едва удержался, чтобы не упасть. Стараясь смеяться как можно громче, размахивая гитарой, Валя побежала по дороге. Виктор догнал ее, бросил в лицо горсть мягкого, пахнущего свежестью снега и тоже рассмеялся – слегка растерянно и выжидающе. Он понял, что сделал что-то не так, и теперь ждал ее взгляда, жеста, слова, чтобы исправить ошибку. Но Валя знала: ошибка сделана и исправлять ее поздно.
Они шли по тропинке, смеялись, громко разговаривали и казались очень довольными собой и друг другом. Но плечо мерзло все сильней, и потому все чаще пробегал озноб. Первое в жизни желание, первый призыв так и не был услышан.
11
Валя уже давно заметила, что, когда она играла и пела как будто для себя, как бы забывая об окружающих, подбирая вещи по своему настроению и вкладывая в них кусочек сердца, ее слушали особенно внимательно, и тогда она и в самом деле забывала о притихших зрителях. Виктор всегда улавливал это ее настроение и легко находил особую манеру аккомпанемента – мягкую и как бы неслышимую. Аккомпанемент этот только подчеркивал и оттенял то, что хотела донести Валя до слушателей. И уже потом, после концерта, заново переживая спетое, она благодарила Виктора за его умение помочь ей своим искусством. Виктор краснел и отмахивался:
– Да ну, пустое, просто ты была в ударе…
Вот такой «удар» пришел к ней в один из предвесенних новолунных вечеров на самой передовой. В большой землянке собралось десятка три бойцов и сержантов. Они сидели на нарах, стояли в проходах, торчали в дверном проеме. Было душно, тесно и небезопасно: стоило только снаряду угодить в ненадежные накаты…
Дежурный по батальону заметил этот непорядок и попытался было разогнать половину слушателей, но вместо этого сам застрял у дверей и примолк.
Валя пела много и хорошо. Отдыхая во время исполнения Виктором сольного номера, она поймала себя на том, что пела в этот вечер и не для себя, и не для всех. Пела она, оказывается, для сероглазого, светловолосого паренька, который сидел на нарах чуть наискосок от Вали и, не отрываясь, с восторженной улыбкой смотрел на нее. И она тоже невольно смотрела на него и по выражению его глаз, лица, даже по движению рук угадывала, нравится ему то, что она поет, или нет, и старалась петь так, чтобы ему нравилось. Паренек словно понимал это и отвечал ей благодарным и чуть восторженным взглядом чистых серых глаз.
И еще отметила в этот вечер Валя: раньше, когда она пела и играла словно для себя, забывая о слушателях, она никогда не знала такого хорошего, горделивого чувства, какое узнала в тот вечер. Горделивого потому, что поняла: она может овладеть вниманием, когда захочет, и это заставляло ее по-новому взглянуть на своих слушателей. Раньше она не видела их. Сейчас она видела почти каждого, оценивала мгновенно, даже пыталась представить их характеры.
Сделав это открытие, Валя выбрала пожилого, невозмутимого бойца и с веселой, даже резкой решимостью подумала: «Сейчас я его расшевелю…»
Прильнув к гитаре, она тихонько повела одну из любимых дедушкиных песен:
Глухой, неведомой тайгою…
Голос ее лился ровно, и в нем все сильнее звучали нотки задумчивой печали.
Сибирской дальней стороной, —
выдохнула она и, отрываясь от гитары, взглянула на пожилого бойца.
Его широкоскулое обветренное лицо было все так же бесстрастно, и только в узких, глубоко сидящих глазах мелькнуло что-то беспокойное. Но боец сразу же потупился, а его прокуренные усы сникли.
Вале почему-то стало жалко его, себя, бежавшего с Сахалина бродягу и своего отца, который сидит, должно быть, в этой самой глухой сибирской стороне. Горло перехватила спазма, но Валя быстро справилась с собой и, не отрываясь, глядела на пожилого бойца, пела только для него – усталого и, судя по всему, видевшего много бед и знающего терпкую горечь пережитого несчастья. Всю душу, все свое не бог весть какое мастерство вложила она в эту песню, но лицо бойца было все так же невозмутимо и бесстрастно. И когда она уже забыла о своей дерзкой решимости и почти разуверилась в себе, вдруг заметила, что в уголках солдатских глаз – сначала в одном, потом в другом – блеснули бисеринки слез. В эту минуту Валя и сама чуть не расплакалась. Прервав песню, она склонилась к гитаре, поправляя челочку.
– Не могу больше…
Когда она подняла голову, то прежде всего увидела восторженные и тоже будто помутневшие глаза светловолосого паренька, а уже потом – другие суровые и торжественные лица.
В землянке было очень тихо, и, несмотря на то что за ее накатами по-прежнему неторопливо погромыхивала и посвистывала война, никто ее не слышал. Наверное, первый раз в жизни Валей овладело великолепное чувство торжества, приподнятости. Оно все ширилось и теснило грудь. Не находя сил совладеть с ним – огромным и радостным, – Валя смахнула уже счастливые слезы, озорно тряхнула челочкой и крикнула не своим – низким и волнующим – голосом:
– И-ах!
И сейчас же рванула струны гитары, с лихорадочной быстротой извлекая из них лукавый и отчаянный мотив плясовой.
Что-то дрогнуло в лицах солдат, что-то пробежало по их напряженным фигурам, но некоторое время они все-таки были недвижимы. В этот момент Виктор – чудный Виктор! – рванул аккордеон, и плясовая сразу заполнила землянку! Светловолосый паренек с таким же низким, волнующим выкриком взлетел с нар и с ходу отделал коленце.
Как ни тесно было в землянке, все сразу пришло в движение, подалось в сторону, прижалось и утряслось. Перед музыкантами образовалось маленькое пространство, в котором бесом крутился паренек, заглядывая в лицо играющей Вале. Торжествующее, сладостное чувство все еще распирало ее, и она, швырнув гитару на нары, избоченясь, пошла вокруг паренька.
– Ну, черт, а не девка, – сказал кто-то и захлопал в ладоши, отбивая музыкальный такт.
Другие поддержали, точно находя в этом выход некоторой неловкости, порожденной чересчур уж стремительным, истинно русским переходом от щемящей светлой грусти к бурному, отчаянному веселью.
Пожилой солдат украдкой вытер уголки глубоко сидящих глаз, отобрал у соседа Валину гитару и, неудобно держа ее на руках, как больного ребенка, стучал каблуками о переднюю облицовку нар и с умиленной гордостью кричал соседу на ухо:
– У меня, однако, дочка такая же… оторви и брось! – И восхищенно закончил: – Ну-у, девки теперь пошли…
В разгар этого веселья через головы торчащих в дверном проеме бойцов заглянул одетый в маскировочный костюм человек с надвинутым на ушанку капюшоном и громко сказал:
– Луна заходит, товарищи.
Сероглазый паренек оборвал пляску, встряхнул волосами и полез на нары.
Землянка быстро опустела, и в ней замелькали белые маскировочные костюмы, зазвенело оружие, послышался приглушенный отрывистый разговор. Пожилой солдат степенно передал Вале гитару, протянул ей сложенную лодочкой тяжелую лапу и, поклонившись, серьезно сказал:
– Хорошее у тебя сердце, дочка. Отходчивое, однако. Потешила нас, как на гражданке не тешились. Благодарствую, – и, помедлив, добавил: – За всех благодарствую.
Слегка растерянная, еще не остывшая, Валя спросила:
– Это куда… так спешно?
– Дело у нас такое, дочка… Понимать надо… – ответил солдат и стал натягивать маскировочный костюм.
– Разведчики, выходи строиться! – сказал все тот же громкий голос, и бойцы во всем белом, с обмотанным белыми бинтами оружием и с черными «лимонками» на поясе вышли на улицу. В приоткрытую дверь потянуло холодом, и Вале сразу стало неуютно, проступила обида неизвестно на кого и на что.
– Ну что ж… – вздыхая, сказал Виктор. – Пойдем…
Она не ответила, вглядываясь в приоткрытую дверь. Так не хотелось чувствовать себя только игрушкой, только забавой занятых людей, и, что особенно обидно, тех самых людей, власть над которыми она ощущала всего несколько минут назад. Но, видно, такова доля всех артистов, а не только ее и Виктора.
И как раз в этот момент, когда и обида и недавнее торжество перекипели и осталась одна усталость, дверь стремительно распахнулась и в землянку влетел сероглазый паренек. Он схватил Валю за руку, потряс ее, потом обнял Виктора и скороговоркой произнес:
– Спасибо, ребята! Ох, спасибо.
В дверь заглянули сразу две головы в белых капюшонах.
– Вы не уходите, хлопцы. Почекайте нас.
– Ей-пра, подождите.
Громкий голос с улицы добродушно подтвердил:
– Нет, верно, подождите. Может, еще продолжим концерт. Все хвалят, а я не слышал.
И Виктор, и Валя молча переглянулись. С улицы раздались слова команды. Под ногами согласно заскрипел снег.
В землянку вошли несколько бойцов, и один из них, деловито заглянув в прогоревшую печурку, принялся растапливать ее, приговаривая:
– Сейчас мы чаю согреем. Командир разведки приказал вам водки выдать, консервы открыть. А у меня, понимаете, картошка припасена. Настоящая. Не сушеная. Раздевайтесь, ребята. Сейчас тепло будет.
Артисты опять переглянулись, молча отложили инструменты и неловко присели на нары.
– Да вы к столу, – радушно предложил хозяйственный боец. – Вам сегодня первое место. Ведь как удачно получилось – ребята в поиск пошли, а тут вы. Ах, хорошо подбодрили. Хорошо! Надо же такой талант иметь. Ну-ну. А вы, извиняюсь, в мирной то есть жизни в театрах, наверное, играли?
Так постепенно завязался разговор, в котором Валя почти не принимала участия. Она несколько раз выходила из землянки, смотрела на тусклое, затянутое тучами белесое небо, подсвечиваемое желтыми пятнами немецких осветительных ракет, и часто хватала пересыхающими губами пресный снег.
Лес был такой же молчаливый и сумрачный, как тот, в котором она чуть не погибла, и так же натруженно и затаенно шумели деревья. И было в этом недобром шуме что-то такое страшное, что Валя ежилась и с надеждой смотрела на немецкую, освещаемую ракетами, сторону.
Через час с небольшим после ухода разведчиков с той стороны донеслась торопливая автоматная очередь, чей-то крик, и сразу же стали взлетать разноцветные ракеты. Ночь раздвинулась. Жуткие, корявые тени запрыгали по лесу. Снег засверкал неестественно желтыми, злыми огнями. Заквакали минометы, и застучали автоматы. Потом ударили орудия, и низкое небо отразило кровавые вспышки.
Один из снарядов разорвался неподалеку, и между мятущимися тенями заструился сбитый с ветвей снежок. Потом разорвалась серия мин, и на той стороне вразнобой застучали глухие разрывы ручных гранат.
Близких разрывов Валя не слышала. Она не слышала фырчащих осколков и скрипящего их удара в стволы. Она слышала только то, что делалось на той стороне, и думала только о тех, кто находился сейчас там, в бою.
Когда совсем неподалеку грохнула серия снарядов и в лицо пахнул чадный запах разрывов, а осколки, как стая диких уток на взлете, просвиристели и по бокам и над головой, хозяйственный боец тронул Валю за рукав и предложил:
– Надо бы в землянку зайти. Неровен час… – И, заметив, что Валя не тронулась с места, озабоченно добавил: – Надо же какое несчастье! И наши артиллеристы, черт их возьми, молчат…
По лесу пронесся страшный свист и треск ломаемых ветвей. Сзади, совсем близко, грохнула новая серия снарядных разрывов. Солдат схватил Валю за руку, дернул и крикнул:
– Теперь – хана! Нашу землянку в «вилку» берут.
Вначале Валя не поняла, что произойдет, если землянку действительно возьмут в «вилку», потом вспомнила, что артиллеристы, прежде чем перейти на поражение, обязательно стреляют впереди и позади цели, называя такое расположение разрывов «вилкой». Она вырвалась из рук солдата, влетела в землянку, схватила аккордеон, гитару и крикнула:
– Витька, бежим!
Виктор пригнулся и, размахивая зажатым в руке поясным ремнем, развевая полы шинели, пронесся вслед за Валей. Они пробежали не больше десятка метров, как издалека донесся свист, и Валя бросилась в снег. Виктор упал рядом. Перед землянкой рванула очередная серия. Переждав, пока профырчат осколки, артисты опять побежали по тропинке, которая привела к блиндажу. Артисты без стука влетели в него, но только через несколько мгновений увидели свет и незнакомых командиров.