Текст книги "Фронтовичка"
Автор книги: Виталий Мелентьев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
С этого времени она стала меньше думать об отце, больше работать в комсомоле. Ей хотелось работать за двоих – за отца, который в чем-то страшно ошибся, но который в свое время своим примером указал ей правильный путь, и за себя. Сойти с облюбованного пути она не то что не хотела, а просто не могла. Вся ее маленькая жизнь была слита с жизнью комсомола, и вне его, вне его интересов она просто не могла бы существовать, как не смогла бы прожить без воздуха.
Елена Викторовна ожидала, что после ареста отца Валя изменится. Ведь сама она изменилась, стала реже говорить о прошлом – это могло быть опасным, – начала работать и выхлопотала алименты на Наташу.
Но Валя не менялась. Она так же пропадала в комитете комсомола, выполняла бесчисленные нагрузки, каталась на коньках и лыжах, купалась, пела в школьном хоре, танцевала и много читала. Времени у нее было очень мало, и все-таки она успевала грубить матери, возиться с Наташкой, проверять ее тетради и штопать ей чулки – Елена Викторовна так и не овладела этим искусством.
Давно ушли поклонники, давно Елена Викторовна смотрела на Валю заискивающе, привыкнув, что дочь принимает решения единолично. Когда Валя бросила институт и ушла на фронт, мать только вздохнула. Она тихонько поплакала, погрустила, но успокоилась на том, что, трагически сжимая пальцы и откидывая седеющую голову назад, с приличной, смешанной с гордостью горечью сказала соседкам, что в ее семье всегда любили Родину и что люди ее круга умеют ставить интересы России выше своих. Поэтому в поступке Вали она не видит ничего удивительного: ведь и она решила не эвакуироваться. Она верит, что Москву отстоят.
Но после нового, 1942 года, когда Валя неожиданно появилась в квартире, Елена Викторовна растерялась. В дом вошла совсем чужая, совсем непохожая на ее дочь худенькая девушка – бледная, ее тонкий нос даже просвечивался, с провалившимися, холодными, загадочно блестящими глазами. Ничто не напоминало прежнюю шумную, веселую, своенравную и дерзкую Валю. В комнате раздевалась хмурая, тихая и, видимо, бесконечно усталая молодая женщина. Именно женщина – так показалось матери, и она приняла свою стойку «смирно», чтобы достойно встретить позорное признание дочери.
Валя медленно сняла шинель, расстегнула воротник гимнастерки и только после этого сняла ушанку. Темно-русые, почти коричневые, хорошо промытые под госпитальным душем волосы рассыпались, на них упал свет электрической лампы. Елена Викторовна впервые прижала руки прямо к груди и вскрикнула:
– Валя, милая, да ведь ты же седая!
Валя подошла к зеркалу, небрежно потрогала пышные волосы и, повернув чуть склоненную набок голову, равнодушно ответила:
– Да. Я знаю. – И прошла в свою комнату.
Елена Викторовна села на диван и заплакала. Она думала о Вале, о Викторе, который там, в тюрьме, наверное, поседел, утратил свой матовый румянец, и его нос, красивый, ровный, так же просвечивается от худобы, как и у Вали.
Валя лежала на своей кровати в валенках, слушала всхлипывания и делала вид, что спит. В этот день возвращения Наташку она так и не видела.
4
Институт, в котором училась Валя на первом курсе, эвакуировался, и догонять его не захотелось – все прошлое казалось отрезанным навсегда.
С месяц Валя ходила в кино, спала, стояла в очередях. Потом все надоело. Она пошла в райком. Ее встретили отменно, почти как героиню – этому помогла и отличная характеристика из райвоенкомата. Ей нашли легкую секретарскую работу, девушке нужно было отдохнуть. На новой работе требовалось печатать, и Валя неожиданно увлеклась машинописью, но, когда овладела ею, загрустила и сказалась больной.
Дома мать ходила на цыпочках, заискивающе поглядывая на старшую дочь, радостно отмечая, что Валя почти перестала грубить. О Наташке и говорить нечего. Худущая, живая, с широко открытыми, огромными голубыми глазами, с постоянно помятым пионерским галстуком на тонкой, с синими жилками шее, она дышала на Валю и ждала, когда та расскажет о своем пребывании на фронте.
Но Валя молчала.
Возвращаясь с работы или с очередного субботника, она, не раздеваясь, ложилась на кровать и думала. Глаза у нее были холодными, отсутствующими. Иногда она беззвучно плакала от бессилия. Ей очень хотелось, ей было необходимо вспомнить все, что было с ней в лесу и по дороге в госпиталь, но она не могла этого сделать. Когда ей удавалось успокоиться и начать разматывать легко обрывающуюся ниточку воспоминаний, в затылке возникала страшная, огненная точка и в мозгу жутко чередовались два звука: звонкий разрыв – в дереве, глухой – в теле. И она уже не могла, не смела вспоминать. Невероятными усилиями она отгоняла лесные картины и заставляла себя думать о другом – о матери, институте, о Наташке.
Но о ней она тоже старалась не думать, потому что она знала – Наташка молит ее рассказать о фронте.
А Валя молчала.
Весной ей вдруг надоело носить глухой, старушечий платок, которым она прикрывала свою седину. Она коротко постриглась, оставив модную в то время челочку, но, прежде чем снять платок, несколько дней сидела у зеркала и материным пинцетом выдергивала сединки. Выкинув серебрящиеся волосы в мусорное ведро, она почувствовала себя так, словно сбросила холодное оцепенение, которое охватило ее с той минуты, когда на нее упал мертвый Сева. И, кажется, впервые вспомнив о нем, о лесе, она внутренним обостренным зрением не увидела преследовавшей ее огненной точки. Это так обрадовало ее, так развеселило, что она взяла гитару и, уютно устроившись на старом диване, довольно щуря потеплевшие глаза, вполголоса, точно пробуя сама себя, запела свой любимый романс:
Вернись, я все прощу,
Упреки, подозренья…
Она полюбила этот романс в шестом классе, когда переживала первую и единственную свою любовную трагедию. Тогда ей казалось, что десятиклассник, который даже не знал, вероятно, о ее существовании, раскается, придет к ней и скажет какие-то особенные, очень красивые и очень трогательные слова. Но противный десятиклассник не приходил. Он, как точно установила Валя, провожал свою соученицу и подолгу стоял с ней в подъезде дома. Вот тогда-то и полюбила Валя этот печальный, с красивым надрывом романс…
Наташка застала ее с гитарой, кошечкой скользнула за ее спину, прижалась к ней и, затаив дыхание, слушала. Валя ощущала ее тепло – нежное, милое. Проникая внутрь, оно согревало ее. Валя замолкла, прислушиваясь к самой себе. Наташка протянула:
– Спой еще…
Валя спела. В комнате сгустились прозрачные, зеленовато-розовые сумерки, и только большое зеркало еще играло бликами заката. Наташка обняла Валю и попросила:
– Расскажи… Расскажи, как ты воевала…
Валя промолчала. Она опять вспомнила лес, метель, трупы с простреленными головами и с папиросами за ушанками. Она опять услышала страшные разрывы пуль: звонкий – в дереве, глухой – в теле. Но огненной точки в затылке уже не было. Это было так радостно, так непривычно, что Валя нарочно, назло себе, все вспоминала и вспоминала лесные картины. Теперь она видела даже то, что не пыталась вспоминать. И все-таки она не решилась рассказать Наташке об этом. Она встряхнулась, пригладила челочку и как можно беспечней сказала:
– Придет время – расскажу, а сейчас пойдем пройдемся.
Но Наташка, обвивая ее худенькими, мягкими руками, снизу заглядывала в глаза и, встряхивая тонкими косичками, молила:
– Нет. Ты сейчас расскажи. Слышишь. Ну, я очень, очень, очень прошу.
Валя молчала.
В дверь постучали, и почти сейчас же на пороге появилась знакомая студентка – черная, худая, с огромными, ярко сверкающими черными глазами. Валя поднялась, а Наташка, чувствуя, что сейчас должно произойти что-то особенное, невероятное и, наверное, страшное, медленно отодвинулась в угол дивана и подобрала ноги.
Они стояли почти друг против друга и молчали. Валя понимала, зачем пришла студентка, и знала, что ее нужно встретить как-то особенно хорошо, приветливо, но она не могла даже предложить ей войти, не могла даже поздороваться. От худенькой, высокой фигурки веяло такой непримиримостью, таким горем и такой неприязнью, что Валя мгновенно вспомнила Севу, борьбу с его телом и почти с ужасом отступила, наткнулась на диван и села.
Студентка вошла и произнесла почти угрожающе и в то же время со страхом:
– Здравствуйте…
И, не ожидая ответа, стараясь овладеть собой, погасить свой страх и почти неслышную, но все-таки еще живущую надежду, торопливо заговорила:
– Я не хотела приходить… Но вы понимаете? Я подумала, что, может быть, вы все-таки расскажете мне?..
Голос ее дрожал, то срывался, то забирался бог знает на какую высоту и звучал остро, ноюще. Валя не поднималась с дивана. У нее горели щеки и лоб, на висках едва заметно шевелились волосы, выступил пот. Но внутри все холодело, и в этой холодной пустоте растерянно и разнотонно колотилось сердце: тук-тук, тук… тук-тук, тук ту-ук…
– Проходите, – наконец сказала Валя и облизала бледные и сухие губы. – Садитесь.
Студентка прошла. Она обогнула стол, и в зеленовато-розовой глади зеркала отразилась ее худенькая темная фигурка. Живот у нее был безобразно вздернут, и от этого фигура казалась заломленной назад, а плечи совсем узкими, беспомощными.
Она села против Вали на стул и сейчас же нервно забарабанила длинными, странно белыми в сумерках пальцами. Валя не знала, как себя держать с ней, она почти боялась ее и, спасая себя, решилась сразу рассказать все.
Но когда ровный, протокольно-точный рассказ снова довел ее по старой дороге к лесу, Валя вдруг поняла, что рассказать своей гостье о том, как спас ее Сева, она не может. Было в этом что-то такое, что вдруг обожгло ее сердце, изгнало холодную пустоту. Но она не могла и врать – мертвые не допускали до лжи. Поэтому Валя опустила детали своей судьбы и рассказала только о гибели других. Она слышала, как сзади Наташка судорожно глотнула воздух, и удивилась странному перекатывающемуся звуку.
Гостья молчала. Она уже не барабанила пальцами по столу. Она сидела прямо, напряженно, и ее черные глаза влажно поблескивали в сумерках.
– Скажите… Скажите, он… Он вас очень любил?
Валя сжалась. Гостья отчужденно, почти брезгливо откинулась назад, ее безобразный живот выпятился.
– Я спрашиваю это потому, что вот… Вы понимаете?
Валя машинально кивнула: она, конечно, понимала, в чем дело, но как она может сказать, любил ли ее Сева или не любил? Разве она это знала? И разве это было важно?
Она честно рассказала все о его отношении к ней.
Даже в темноте было видно, как вздрагивают тонкие губы студентки, как влажно блестят ее огромные глаза. Сглатывая слезы, она смотрела на Валю, и Валя почувствовала, что отчуждения у ее гостьи уже нет. Но и веры тоже нет. Это почему-то не обидело, а опечалило.
– Простите меня, но мне казалось… мне казалось, что он вас любит. И знаете, я ревновала вас. Я давно собиралась прийти к вам, но мне все время думалось, что он, такой чистый, такой сильный, погиб только потому, что спасал вас. Я вижу, что я не права, но вы знаете, я в таком положении… Вы знаете, мне все время казалось странным, почему вернулись только вы. А он погиб. Вы понимаете меня?
Печаль сменилась отчаянием, и Вале захотелось заплакать – громко, с подвывом, по-бабьи, чтобы в слезах, в крике выплеснуть из себя боль. Значит, Сева не случайно упал на нее, значит, он любил ее так, что даже эта женщина заметила его любовь и угадала его судьбу. И его, и ее. Но Валя опять промолчала. Она даже удивилась своей новой способности молчать.
Студентка еще долго говорила о себе, о своем горе, о той трудности, которую она взвалила на себя, решив стать матерью ребенка погибшего бойца. Но в ее горьких словах звучала и гордость, и Вале это было так неприятно, что она мысленно взмолилась: «Да уходи же, уходи… Разве можно гордиться этим? Разве можно?!»
И гостья наконец поднялась. Она вяло пожала Валину руку и, грустно, натянуто улыбаясь, предложила:
– Заходите ко мне как-нибудь… Ведь вы последняя, кто видел его. Может быть, потом вам… придется рассказать об отце и ему…
Валя торжественно пообещала прийти, торопливо распрощалась. Провожая гостью, она машинально взглянула в зеркало и увидела надломленную, тонкую фигурку и поняла: в ней его жизнь. Жизнь, которую Сева сознательно или бессознательно – не это важно – отдал для нее, для Вали. Она бросилась к студентке, обняла, прижалась к ней и заплакала.
Они стояли посреди комнаты, судорожно гладили друг друга по вздрагивающим плечам, шептали какие-то глупые, горячие, вероятно, ненужные слова, и только успокоившись, Валя спросила, как же зовут гостью и где она живет.
– Аня… Анна Кротова, – строго сказала студентка, вдруг мягко улыбнулась и назвала свой адрес. – Так вы обязательно заходите.
– Обязательно, – ответила Валя.
5
Весенний закат угасал. Буфет стал почти невидимым, и только зеркало еще слабо поблескивало на стене. Наташка сидела не двигаясь, сжавшись в комочек, и Валя видела, как сверкают ее светлые глаза. Валя села рядом с сестрой, обняла ее и прижалась к ее теплому, но неожиданно неподатливому телу. Наташка не двинулась, не повернула головы. Она смотрела в зеркало так, точно в нем отпечаталась заломленная фигурка Ани. Из-за тусклых окон доносился слитный шум шагов – проходила воинская часть. Точно освобождаясь от Валяных рук, Наташка зябко передернула плечиками и спросила:
– А что было дальше?
Валя ответила не сразу. Она все еще думала о Севе, решая, что же толкнуло его – любовь или дружба и есть ли разница между этими двумя чувствами? Думала об Ане, понимая, что он, мертвый, ценой своей жизни сделал Валю ответственной за новую, третью жизнь. Думала и о том, что Аня даже не спросила, а что же было с ней, с Валей? Валя ей безразлична. Она не существует для нее. Права ли Аня в своем эгоизме, и эгоизм ли это? Может быть, это и есть высшее самоотречение, после которого ни ты сама, ни кто-либо из окружающих не имеют никакой ценности, если они не служат тому делу, ради которого человек отрекся от самого себя?
Это мучило ее больше всего, и она стала рассказывать Наташе все, что случилось с ней после того, как она поднялась на ноги из сыпучего снега.
…Начиналась метель. Деревья скрипели все настойчивей и жалобней. Валя то отходила от цепочки трупов, то возвращалась назад – с ними, мертвыми, но своими, было не так одиноко, не так страшно. Когда рассвело, она еще раз прошла вдоль цепочки и заметила, что один из бойцов – донской казак, угловатый, сумрачный и замкнутый Василий Нечаев – жив. Из снега, в который он уткнулся, выбивалось едва заметное облачко пара. Оно вначале испугало Валю, потому что в эти минуты мертвые были не так страшны для нее, как живые. Потом она подошла к Нечаеву, просунула руку за воротник и ощутила слабое, исчезающее, но еще живое тепло. Оно как бы вернуло ее к жизни.
Толком не подумав, что и как нужно делать, Валя начала действовать – сказались тренировка, занятия в разведывательной группе. Эти полуинстинктивные действия все уверенней и жестче раскрывали перед ней ужас случившегося. Связывая лыжи, укладывая на них Нечаева, она уже поняла всю безнадежность своего положения, но сознание, что она отвечает за жизнь человека, сдерживало ее животное стремление убежать, скрыться из леса. Долг, товарищество, все, что было воспитано в ней школой, пионерским отрядом, комсомольской организацией, всем строем советской жизни, оказались сильнее ее контуженного ужасом мозга, ее надломленной души.
Она оттащила раненого почти за километр от страшного места, нашла в овражке уютный закуток, очистила его от снега, устлала лапником и заставила себя снова вернуться к мертвой цепочке. Ворочая смерзшиеся, уже позванивающие тела, она стаскивала с них маскировочные халаты и стеганые куртки, снимала вещмешки с патронами, продуктами и сносила их к своему закутку.
В голове стучали молотки, огненная точка в затылке нестерпимо легла, и тело было противным – мягким, податливым. Но Валя двигалась, как заведенный автомат. Она сделала шалашик, раздела раненого, водкой обмыла ему раны на груди, перебинтовала, укрыла стеганками. Немецкая пуля попала в голову бойца вскользь, под тем счастливым углом, который позволил ей не пробить кость, а срикошетировать от нее и, обогнув череп под кожей, выйти наружу.
По ночам Валя разводила маленький костерчик и грела воду. В нее вливала водку, крошила шоколад и сало. Этой невероятной смесью она кормила раненого и ею же питалась сама. Замерзая, она делала несколько глотков из фляжки и вливала водку в рот Нечаеву. Трудно сказать, что помогло – чистый ли воздух, мороз, водка или могучее здоровье Василия Нечаева, но на седьмые сутки он приоткрыл глаза, пошевелился и снова потерял сознание.
В этот же пасмурный день Вале показалось, что орудийный, ранее едва слышимый гром, как будто приблизился. Она вяло подумала, что, может быть, фронт подойдет ближе. Но это ее не обрадовало: тогда ближе подойдут и немцы.
Потом она увидела, что в овраг спустились трое и остановились. Двое подхватили под мышки третьего и с решимостью отчаяния стали карабкаться на противоположный склон оврага. Валя уже присмотрелась к ним, увидела их изодранную одежду, странно черные пятна лиц и поняла: это свои, русские.
Она крикнула:
– Э-э-эй! Сюда!
Трое скатились в овраг и замерли. Лишь убедившись, что перед ними русский человек, подошли.
Они были странно похожи друг на друга – широкоплечие, приземистые, обросшие бородами, с широкоскулыми, костистыми лицами и провалившимися глазами. И только через некоторое время Валя начала отличать их друг от друга: Ивана – со светлой, прямой бородкой и маленькими, печальными глазами неопределенного голубовато-серого цвета, Григория – со спутанной, густой, отливающей рыжиной бородой и с очень большими, сильными руками и Хусаина – с почти черной курчавящейся бородой и живыми, острыми глазами, все время перескакивающими с предмета на предмет. Все трое были танкистами, бежавшими из плена.
– Три танкиста, три веселых друга, – невесело пошутил Хусаин.
Черные, замасленные стеганки были изодраны, шаровары – неумело зашиты. Сапоги у Григория и Хусаина перевязаны проволокой. На руках – самодельные варежки из мешковины.
Валя накормила своих гостей и напоила их водкой. Охмелев, они хотели было ложиться спать, но Валя посоветовала им вначале приодеться и рассказала, где лежат ее убитые товарищи. Григорий сощурился, почесал бороду и очень сердито посмотрел на девушку. Хусаин возмутился откровенно:
– С мертвяков не берем.
Валя ожесточилась. Такая разборчивость ей показалась странной: если бы они полежали под мертвым, если бы они повозились с беспамятным, грязным мужиком, они, вероятно, были бы не такими разборчивыми. Поэтому она сурово, почти резко ответила:
– Как хотите… Только с Нечаева я стеганок не сниму.
Григорий покосился на нее и, нажимая на мягкое, южное «г», спросил:
– Где ж они… залегли?
Валя рассказала снова. Григорий взглянул на Ивана, и тот медленно, соглашающе прикрыл свои светлые глаза. Григорий кивнул и коротко приказал Хусаину:
– Пошли.
Хусаин что-то сказал по-татарски – свистяще и зло, быстро и ненавидяще оглядел Валю, но пошел за Григорием; Иван устало смежил глаза и спросил:
– Так одна и управляешься?
– Одна.
– Не страшно?
– Теперь нет.
Они помолчали. Разморенный водкой Иван задремал. Задремала и Валя. Это состояние чуткой дремоты – без мыслей, без желаний – было тем самым состоянием, которое она сама, спасаясь от огненной точки, вызывала и которое, вероятно, спасло ее от осложнений. Как только мозг начинал работать четко, рождая связные картины и понятия, затылок зажигался болью, и Валя усилием воли отгоняла мысли, начинала возиться с Нечаевым, греть воду, уходила за дровами. Только бы не думать, не считать дни, не вспоминать и не мечтать. А когда это не помогало, она ложилась, прижималась к Нечаеву и, согреваясь, дремала.
Они тронулись в путь через день, когда три танкиста отоспались и немного окрепли. Нечаеву соорудили удобные плетеные санки: пока товарищи спали, мучившийся от боли Иван сплел корзинку. Сани тянули по очереди: Григорий, Хусаин и Валя. Валин автомат отобрал Григорий. К концу первой ночи они минули злосчастный овраг, в устье которого задержались разведчики, и пошли вдоль проселочной дороги. Перед самым рассветом неожиданно близко ударили орудия. Низкое холодное небо залилось багровыми отсветами. Они трепетали и передвигались, и казалось, что облака вдруг понеслись с бешеной скоростью.
Люди остановились и долго смотрели на отсветы, прислушивались к близкому слитному гулу. Слева, пробиваясь по заснеженной дороге, натруженно и обреченно гудели машины. Гул постепенно удалялся на запад. Потом он снова возникал и снова удалялся. Хусаин первый заметил это и шепнул:
– Фрицы драпают.
Иван молча наклонил голову. Хусаин рванулся и взял Григория за руку:
– Надо бить. Не надо пускать.
Григорий, как всегда, вопросительно посмотрел на Ивана. Тот опустил светло-голубые глаза и, ни к кому не обращаясь, ответил:
– Звания с нас никто не снимал…
Валя молча положила веревку санок. Иван понял этот жест и мягко приказал:
– Сиди здесь, а мне давай гранаты.
Слишком большая была разница в тоне Ивана – жестком, не терпящем возражений, когда он отвечал Григорию, и мягком, сожалеющем, когда он приказывал Вале, чтобы она не поняла: ее просто жалеют. Даже больше – в нее не верят, ее считают слабой и потому защищают. Может быть, и Сева просто защищал? Может быть, и он, не любя, не симпатизируя, просто защищал, потому что был уверен: она слабее?
Однако в тот момент, у дороги, Валя об этом не думала. Она просто подчинилась, как подчинялась всем обстоятельствам, с которыми она сталкивалась в те дни. Она поняла это только теперь, рассказывая Наташке. Поняла и недоуменно, обиженно замолкла. Неужели она такая слабая, такая жалкая и беспомощная, что ее все жалеют? И в ней впервые родилось нечто вроде презрения к самой себе.
– Ну а ты? Ты что? – спросила Наташка, прижимаясь к ней гибким тельцем, влюбленно и тревожно блестя огромными глазами.
Валя молчала. В эту минуту ей было очень важно вспомнить свое поведение, чтобы оценить себя как следует. И она вспомнила молча.
Кустарник в гроздьях инея, поскрипывающий зубами Нечаев. На морозном, вольном воздухе было слышно, как он дурно пахнет. Большой, сумрачный Григорий и яростный, все время дергающийся Хусаин. Шум моторов, гул канонады и низкое, вздрагивающее небо. Все точно. Все правильно.
Но правильно и то, что она отдала гранаты и осталась возле Нечаева. Больше того, когда от дороги раздались выстрелы, взрывы гранат и истошные крики, она подхватила веревку и потянула сани, уходя подальше, в глубину кустарника. Вероятно, она даже не боялась. Она делала это просто на всякий случай.
Измученный, вконец загнанный Иван с беспамятным Хусаином на плечах нашел ее по следам уже далеко от дороги. Он не стал упрекать за то, что она отошла подальше. Он посадил Хусаина в снег и сел рядом.
– Вот и всё, – сказал он и вытер слезящиеся от страшного напряжения глаза. – Вот и всё. Довоевались.
Она молчала. Иван вздохнул злобно и безнадежно. Она достала из саней фляжку с водкой, влила немного в рот Хусаину и протянула фляжку Ивану. Он отрицательно покачал головой. Тогда она устало сказала:
– Нужно.
Иван посмотрел на нее долгим, пристальным взглядом, и она видела, как в глубине его голубых глаз разгорается гордый огонек, и поняла, что в нем опять просыпается мужская гордость. Он сделал несколько глотков, и Валя спросила:
– Автомат ты снял с Григория?
Он не ответил. Валя все так же спокойно сказала:
– Подожди здесь. Разведи костерчик.
По следам она вышла к дороге, по которой в мглистой рассветной пелене мчались крытые машины, отыскала труп Григория и сняла с него автомат.
Она стояла на виду. Фары машин освещали ее, и немцы не могли не видеть, что у дороги стоит человек с автоматом. Они не могли не видеть двух разбитых машин, не могли не видеть трупы в женских платках, валенках или огромных соломенных лаптях и в зеленых шинелях. Немцы должны были это видеть. Но они только увеличивали скорость и ошалело мчались на запад.
Валя подняла автомат, чтобы дать очередь по этим полубезумным от страха и мороза чужим людям, но автомат не слушался. Она осмотрела его. Немецкая разрывная пуля повредила оружие. Тогда Валя вернулась к своим и сказала с холодным презрением:
– Они драпают. Нужно ждать.
Иван опять посмотрел на нее, долго, пристально, и она выдержала его взгляд, заметив, что та, мужская гордость, которая родилась в нем, не погасла, но как-то отошла, стушевалась. Иван опустил глаза и подчинился.
– Да, нужно ждать.
Холод, что жил в ней, чуть-чуть колыхнулся: она поняла, что ей подчиняются, что командует она.
Тогда Валя сняла свою шинель, расстегнула хлястик и постелила ее на лозняк. Потом сняла несколько курток с Нечаева и тоже постелила на шинель. Уложив всех троих в ряд и укрыв их оставшимися куртками, стала протаптывать снег вокруг, чтобы ходить по стежке и охранять своих.
В морозной дымке летали самолеты – свои и чужие, слышались близкие разрывы, шум моторов, неясные крики. Они тревожили. И Валя наконец решилась еще раз сходить к дороге.
Она была пуста. Валя стояла и слушала. Донеслось тарахтение машины, из-за поворота на дорогу выскочила полуторка. Кабина открылась, из нее вывалился пожилой толстенький человек. Он подбежал к Вале и, задыхаясь, спросил:
– Пехота здесь пошла? Это дорога на Горино?
Еще не веря своим глазам, но уже понимая, что этот человечек свой, Валя отрицательно покачала головой. Кругленький человечек что-то говорил, но Валя не слушала его. Она только попросила:
– У меня трое раненых. Возьмите.
– Я хлеб везу! – окрысился вдруг человечек. – А ты лезешь со своими ранеными, – и уже поняв, что перед ним девушка, все-таки не выдержал, лихо выругался и бросился к машине, на ходу крикнув: – Понатыкают, понимаешь ты, баб, разбирайся с ними!
Валя даже не обиделась. Она присела на снег и тихонько заплакала. Огненная точка зашевелилась, обожгла мозг, и Валя, подумала, что может потерять сознание. А она не имеет права это делать. Не имеет! Она не знала, как быть, но понимала одно: она не имеет права терять сознание. И от ужасного ощущения, что она все-таки может его потерять, Валя закричала, уже не таясь, как там, в лесу:
– Аа-а-о-о-аа-а!
Больше она ничего не помнила, очнулась только в госпитале. Она прежде всего попыталась узнать о судьбе раненых, и только на третий день ей сообщили, что Василий Павлович Нечаев лежит в мужском госпитале. Она с трудом вспомнила, что отчество Нечаева действительно Павлович, и успокоилась, вернее, внутренне обмякла, словно в ней сдала неведомая пружина, которая все время была натянута до отказа. Она поняла, что у дороги она все-таки не потеряла сознания и нашла кого-то, кто вытащил ее и раненых.
С этого времени она дней десять спала, а когда ее осмотрели врачи, то нашли совершенно здоровой. Она была выписана из госпиталя с диагнозом «контузия».
Несмотря на то что вся эта история пронеслась в голове мгновенно, Наташке показалось, что Валя думает слишком долго, и она требовательно, безжалостно повторила вопрос:
– Ну а ты? Ты что?
Валя уже поняла: Наташка такая же безжалостная, как Аня, как толстенький человечек из машины, – у всех у них есть свое представление о ее, Валином, долге, и как ты им ни объясняй, они все равно ничего не поймут. Валя устало сказала:
– Я? Я отдала гранаты и осталась.
Они молчали. Наташка сглотнула воздух, и Валя уже не удивилась странному перекатывающемуся звуку. В комнате было темно и печально. Наташка решительно встала с дивана, опустила светомаскировку и холодно сказала:
– Иди, поставь чай, скоро придет мама.
Усмехнувшись, Валя пошла на кухню, а когда вернулась, Наташка небрежно, через плечо бросила:
– Тебе пора начинать дежурство на крыше: налеты продолжаются.
– Но меня, кажется, не включили в список? – почему-то сдаваясь, ответила Валя.
– Ты должна понимать почему… – жестко и безжалостно сказала Наташа.
С этого вечера она разговаривала с сестрой отрывисто, что-то недоговаривая, и Валя, зная, что она недоговаривает, внутренне подсмеивалась над ее бездушной жестокостью, но во всем ей подчинялась.
Елена Викторовна не могла не заметить смены семейной обстановки, но покорно нашла объяснение и ей.
– В нашей семье, – говорила она соседке, – девушки отличаются очень властным характером. – Елена Викторовна приняла стойку «смирно» и, сжав кулачки, печально добавила: – Может быть, поэтому они не всегда счастливы…