Текст книги "Фронтовичка"
Автор книги: Виталий Мелентьев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
10
Гвардии капитан приезжал еще несколько раз на трофейном мотоцикле, всегда с кучей подарков: бригада вышла из боев на пополнение. Он привозил приветы от всех, кроме Ларисы. Валя несколько раз спрашивала, как живет ее подруга, но Прохоров отшучивался. Вале следовало бы заметить, что после этих шуток он становился грустным и даже злым, но сдерживался. Валя этого не замечала, потому что каждый его приезд был сопряжен с открытиями.
Оказалось, что, когда она упала на него, он решил, что это немец, и швырнул ее, уже раненную, так, что она чуть не отдала богу душу. А он даже не посмотрел на нее, вскочил и стал стрелять в приближающуюся пехоту. Танк к этому времени подбили артиллеристы.
Когда капитан рассказывал об этом, он смущался, но Валя поняла его: каждый в ту минуту ничего не значил. Почему же она должна была значить что-то? И все-таки теперь, рядом с ним, ей немножечко, самую малость это было неприятно.
Потом выяснилось, что пролетевшие над ними немецкие самолеты бомбили подходившую резервную армию. Против нее немцы стягивали резервы, и те самые штурмовики, которых вызывал авиационный офицер, уже в воздухе были повернуты против них. Зато новая армия с ходу ударила по противнику и пошла вперед – прорыв Восточного вала был завершен.
– А что с авиационным офицером?
– Представьте себе, ничего. Ни с ним, ни с его фуражкой. Я недавно заезжал к нему в часть. Пили всем полком, в том числе и за ваше здоровье. Отличные ребята! Хотели послать вам спирта, но потом узнали, что вы не пьете, и разыскивали вина. Но разве ж вино найдешь?
– Где Липочка?
– Представьте себе, погибла. Когда бомбили подходившую армию, зацепили и нашу базу: прямое попадание в политотдельский автобус.
Валя расспрашивала, уточняла подробности смертей и побед, иногда ужасалась, но главным для нее было то, что Прохоров сидел рядом, говорил и смотрел на нее такими теплыми и добрыми глазами, что она то и дело жмурилась от удовольствия.
С каждым днем она молодела и с каждым днем все больше радовалась жизни.
Иногда он рассказывал о себе: таганрогский мальчишка, страстный любитель музыки и воздушной гимнастики, кончал авиационный техникум, работал, потом с боем вырвался на фронт. Конечно, можно было и остаться в тылу – из этой промышленности на фронт не брали. Но есть моменты, когда нужно нарушить все. Вот он и нарушил.
– Мне кажется, что в юности вы были драчуном и задирой.
– Нет, что вы! – почти испуганно сказал Прохоров. – Наоборот. Типичный маменькин сынок. Хотя все делал так, как хотел, – просто упрямый. Девушка, с которой мы тогда дружили, называла меня нюней. Правда, она тоже увлекалась воздушной гимнастикой.
– А где она сейчас?
– Не знаю… Город был оккупирован.
Они помолчали. Валя улыбнулась: странно, что он называет ее на «вы». А ведь там, на полынном взгорке, он обращался к ней на «ты». Похоже, что он кое-что скрывает.
– А мне все-таки не верится, что вы были тихим.
– Да честное слово! Это война меня… Ну, не то чтобы изменила, а просто открыла то, что сидело во мне очень далеко.
Только сейчас она заметила, что у Прохорова красивые губы – несколько полноватые, но хорошо очерченные и подвижные, поэтому его лицо часто меняет выражение.
– Скажите… А как вас зовут?
Он уставился на Валю, похлопал пушистыми ресницами и, откидываясь назад, расхохотался:
– Вот это совсем здорово! Да неужели ж вы не знаете?
– Нет! – счастливо улыбнулась она.
– Да Борисом, Борькой! Самое такое неинтересное имя, Борис – председатель дохлых крыс.
Они смеялись, шутили, и Валя постепенно, шаг за шагом, выпытывала его жизнь. Она сама скрывала от себя, зачем это ей нужно. Но когда он вскользь сообщил, что в жизни успел сделать почти все, только вот жениться не собрался, она сразу успокоилась и перестала допытываться.
Из госпиталя ее выписали раньше времени – приехала Анна Ивановна, дала расписку, что лечение будет окончено в части, и увезла ее в бригаду. Соседки по палате всплакнули. Валя обещала писать, но где-то в самой глубине души знала: писать не будет. Как не писала в свою старую дивизию: жизнь проходила так стремительно, что выбрать время для письма было трудно. Девушка-снайпер, которая ждала эвакуации в тыл, потерлась о Валино плечо и жалобно, с теплой завистью пропела:
– А ведь он тебя любит. Только ты смотри, все они, по-моему… – и добавила такое определение, что Валя не только покраснела, но и заступилась:
– Нет, он не такой…
– Кто ж их поначалу-то разберет, – задумчиво подхватила санитарка. – Ты только гляди да поглядывай, маленькая.
И вся палата вдруг поняла, что Валя и в самом деле небольшого росточка.
Первый раз Валя приезжала на новое место, как в старый и любимый дом. Все волновало ее, радовало и тревожило. «Старичков» в строю осталось мало, люди, прибывавшие с пополнением, думали, что им не повезло: бригада считалась неудачницей. Может быть, поэтому пребывание в бригаде опять началось с беседы с начальником политотдела. Он был все такой же полный, живой, и так же блестел его выбритый, отливающий синевой череп. Но черты лица стали резче, углубленней, глаза смотрели пристальней, и обветренные губы подобрались, сжались и померкли.
– Воевала ты хорошо… – как бы взвешивая каждое слово, говорил подполковник. – Ты тут свой комсомольский долг выполнила. А вот организатора из тебя – настоящего организатора – не получилось. Это ты учти на будущее. Я с тебя этой заботы не снимаю. Но ты сейчас на другое внимание обрати – на песню. Понимаешь, народ у нас сейчас бригаду не любит. Вот ты и постарайся. Думается, что через хорошую песню можно будет не только в людские души войти, но и повернуть их. Задача ясна?
Ей, впервые каждой по́рой ощущающей молодость, такая задача была явно по плечу. Подполковник добродушно, понимающе улыбнулся.
– Ну, вот сегодня после построения и начни, – он, совсем как сгоревший комбриг, сделал паузу и добавил: – Тем более, что у тебя с Прохоровым это хорошо получается.
Валя недоверчиво посмотрела на него и смутилась оттого, что ощутила, как неистово краснеет, и покраснела еще больше. Подполковник засмеялся:
– Кровь в тебе, оказывается, еще осталась, – и уж совсем неожиданно снял с нее пилотку и потрепал мягкие, шелковистые волосы. – Только смотри у меня… Я теперь за тебя в ответе.
Он достал из полевой сумки два материнских письма и протянул Вале. Она сразу поняла, что с матерью что-то случилось, – ведь недаром столько времени не было писем.
Мать действительно болела. Она жаловалась на совершенно отбившуюся от рук Наташку, на одиночество, на то, что последнее время ей снится Валин отец.
«Я уверена, что к нам приходил он. Он очень умный человек – теперь я поняла это, – и он не мог не простить меня. И он так одинок. У него же никого, кроме нас, нет. Тебе нужно тоже похлопотать и узнать, где он и что с ним».
Впервые в письме не было точных сводок московских продовольственных дел, в нем звучали горечь и страх перед будущим:
«Я так боюсь за тебя, Валюша, так боюсь. Ведь если с тобой что-нибудь случится, я не переживу. Недавно я достала твои распашонки и капор с голубыми лентами – я была уверена, что у меня родится, сын, Виктор. А родилась ты. Я и во сне вижу тебя не девушкой, а мальчишкой, обязательно с разбитым носом, Пожалуйста, береги себя. Я старею, Валюша. Я знаю, что ты не очень любила меня, – может, ты была права. Но сейчас, когда так много горя, мне все сильней и сильней не хватает твоей резкости, твоей самостоятельности, просто тебя. Ах, Валя, я знаю, что ты меня не поймешь, ты живешь совсем другим, но ты просто знай это».
Читать дальше Валя не могла. Горло перехватило, она отвернулась от подполковника и прижала письма к щеке.
Как мама может так ошибаться, как может?! Ведь как раз теперь, когда Валя наконец почувствовала себя молодой и ей снова потребовалась мать, – может быть, именно сейчас она и поняла ее. Еще не всю, еще не полностью, но уже поняла. И только одна она знала, но даже себе не могла признаться в этом – почему она просила Голованова о сыне Севы Кротова. А мама?.. Ах, мама, мама!
Но все равно никогда больше она не будет такой резкой. Мать есть мать.
Подполковник мягко попросил:
– Читай сразу и второе.
Во втором письме мать витиевато справлялась у командира части о судьбе ее дочери, от которой так долго нет писем, и просила понять материнское сердце, возлагала всю ответственность за дочь на командира.
– Я ответил ей. Успокоил. Но, как видишь, ответственность с себя не снял. И, говорю честно, написал все, что знал. Кое-что из этого письма ты узнаешь сегодня. А сейчас иди. Побудь наедине со своими.
Валя ушла, чтобы по уже установившейся привычке пойти в лес и побродить между такими мудрыми и такими разными деревьями. Но леса вокруг не было. Была грязная суглинистая долинка, в отроги которой спрятались новенькие тридцатьчетверки и, уткнув носы, дремали автомашины. В нескольких местах зеленели чахлые кустики, но оттуда тянуло уборными. Валя беспомощно огляделась и поднялась из лощинки, но сейчас же спустилась вниз. Наверху стояли таблички с надписями: «Мины».
Тогда она села на пыльную, горьковато и печально пахнущую траву и медленно, с некоторым теперь уже слегка деланным равнодушием и беспристрастностью покопалась в собственной душе. Там было много всякой всячины – живой и мертвой.
Рассматривая ее, она с удивлением замечала, что кое-что из отмершего совсем недавно было ей очень дорого, она даже гордилась им. А теперь оно умерло.
После этой чистки собственной души, успокоенная, она сошла вниз, и первый, кто ей попался навстречу, был ефрейтор Зудин, как всегда, с расстегнутым воротом и слегка попахивающий водкой. Старого его дружка поблизости не было. Зато двое других, незнакомых Вале солдат, как и прежде, шли уступом к Зудину, с некоторой опаской поглядывая на Валю. Она сразу вспомнила, что в бою Зудин был, как все, – с обычной походкой и выправкой. Даже ворот гимнастерки застегнул, словно закрывая им слабое тело.
Они встретились взглядами, и Зудин насмешливо пропел:
– Оклемалась? Жду обещанной встречи.
Валя отметила, что на этот раз он обошелся без воровского словечка, и спокойно ответила:
– Оклемалась. Встреча состоится. Только советую застегнуть воротничок. Как в бою.
На мгновение Зудин подался вперед, глаза у него сузились, но он сейчас же улыбнулся и весело сообщил:
– Слушаюсь, товарищ сержант. Все равно на построение идти – застегнуться можно.
За ним сразу же застегнулись и двое его дружков.
Они разошлись, но Валя едва не задохнулась от ненависти и нового ее оттенка – презрения.
Эти чувства усилились, когда в строю, во время вручения правительственных наград, она услышала фамилию Зудина. Он, оказывается, был награжден орденом Красной Звезды.
– За что? – тихонько спросила она соседа.
– Так он же пленных взял.
Ей хотелось сейчас же выйти из строя и крикнуть, что Зудин обманул всех, – не он взял тех измученных немцев, – но промолчала: доказательств у нее не было.
Постепенно праздничная, приподнятая обстановка захватила ее, и она все с большим интересом прислушивалась к именам награжденных. Смущало лишь то, что за орденами и медалями выходили немногие: награждали и посмертно, и тех, кто лечился в госпиталях.
Награжденных вызывали не по званиям или по значимости награды, а по алфавиту, и, когда очередь дошла до Прохорова, который стоял в строю недалеко от Вали, она повернулась к нему и сейчас же встретилась с ним взглядом. Он смущенно и в то же время по-ребячески вызывающе улыбнулся и уже со строгим, властным лицом, впечатывая ступни в мягкую глину, промаршировал к столику.
Ордена вручал новый командир бригады – большой, тяжелый полковник с маленькими злыми глазами и слегка вздернутым носом картошкой. Передавая Прохорову орден Александра Невского, он пророкотал:
– Жди звания, гвардии капитан.
Видимо, комбриг хотел сказать это тихо, но его мощный, строевой голос прокатился по всей лощине, и строй шатнуло, люди улыбнулись, обернулись к товарищам. И эти легкие, радостные движения лучше всяких слов показали: Прохорова в бригаде любят. Гвардии капитан зычно, с великолепной лихостью прокричал: «Служу Советскому Союзу!» – опустил руку от козырька, рубанул воздух и после четкого, как на занятиях, поворота впечатал ступню в глину. Подтянутый, широкоплечий и чуть-чуть озорной от радости.
Валя любовалась им без стеснения, но в этом любовании была и личная гордость, какая, вероятно, бывает только у матерей. Но Валя не заметила ее. Просто она была счастлива. Даже ненависти к Зудину не было.
В эту очень хорошую минуту она ощутила на себе тяжелый, может быть, даже ненавидящий взгляд. Внезапно явившаяся тревога заставила Валю осмотреться. К столу шел новый боец-танкист, и все, кто стоял в строю и возле столика, смотрели на него. А тяжелый взгляд все давил.
Только через несколько секунд Валя наконец увидела в проеме земляночной двери человека в шинели. Это показалось странным – вся бригада стояла в гимнастерках, а этот человек в шинели.
Валя присмотрелась и узнала Ларису. Она выглядывала из дверей, скрестив руки под грудью, привалившись к притолоке. Неподпоясанная, но застегнутая шинель висела на ней колоколом. И Валя поняла, что так тяжело, почти с ненавистью на нее смотрела Лариса.
Валя стремительно перебирала в памяти все, чем она могла обидеть свою подругу-недруга, и ничего не вспомнила. Ее кто-то подтолкнул, и она, ушедшая в себя, непроизвольно посторонилась – словно на людной московской улице. Но ее подтолкнули уже с двух сторон. Сзади прошипели:
– Выходи же, Радионова.
Она словно очнулась, недоуменно оглянулась и увидела, что комбриг, подполковник Красовский и офицер из штаба армии, который привез ордена, выжидательно посматривают на нее. Она, растерянная, крутила головой и не могла понять, чего от нее хотят. Тогда зашикал весь строй:
– Тебя вызывают, Валька.
– Иди же, Радионова.
Только тут до нее, как говорится, дошло, и она шагнула из строя. Первые три-четыре шага она еще ничего не понимала, потом собственная растерянность показалась противной, и она, чтобы овладеть собой, стала считать до десяти. Уже на восьмом шаге она поняла, что ее вызывают для получения правительственной награды, обрадовалась и, когда подошла к комбригу, с подкупающей смущенной улыбкой призналась:
– Растерялась, товарищ полковник.
Строй грохнул смехом. Она покраснела и потупилась. Комбриг нахмурился, – видно, ему показалось, что Валя сделала это нарочно, из глупого кокетства. Выручил начальник политотдела:
– В бою, как нам известно, ты не терялась!
Раздался густой, словно спросонья, голос Геннадия Страхова:
– Это точно!
Тогда улыбнулся и комбриг. Он принял левой рукой от армейского офицера три бумажки и три блестящих серебром предмета и протянул Вале правую руку. Валя пожала ее и, все так же смущенно улыбаясь, смотрела на левую руку комбрига. Чем дольше она смотрела, тем страшнее и радостнее ей становилось. Наконец она тихонько спросила:
– Это все… мне?
– Вам, вам… – поспешно вмешался армейский офицер. – Никакой ошибки. Три знака.
Это ее смутило окончательно: что такое «знак» на казенном штабном языке, она не знала. Заминка затягивалась, и комбриг, все еще потряхивая правую руку, левой протягивал ей награды, а она не решалась их взять. И снова выручил подполковник Красовский. Он поднял руку, требуя внимания, и объяснил:
– Сержант Радионова получает сразу три правительственные награды. Орден Красной Звезды за взятие «языка» еще в той дивизии, в которой она служила до нашей бригады; медаль «За отвагу» за то, что вместе с рядовым Страховым подорвала танк, и орден Славы третьей степени за спасение командира в бою.
Валя наконец приняла награды, тонким от волнения голоском крикнула: «Служу Советскому Союзу!» – лихо повернулась, но идти дальше уже не могла – забыла, с какой ноги нужно начинать движение. Она вдруг махнула рукой, наклонила голову и бегом бросилась к своему месту в строю, почему-то подумав? «Ох и письмо же я накатаю Наташке. Пусть знает – эта вланжевая соплячка».
Только в строю она поняла, как неправильно все получилось, и испугалась. Но на нее смотрели такими хорошими глазами, так весело ей подмигивали, что испуг быстро прошел, – она не знала, что как раз ее внезапная застенчивость, ее растерянность сразу завоевали ей массу друзей. Ведь не всегда же мужчины смотрят на женщин только как на женщин. Чаще всего они видят в них и своих сестер…
Потом был торжественный обед с фронтовыми стограммовками. Потом пели, и Валя опять сидела рядом с Прохоровым и пела так, как не пела, пожалуй, никогда. Были и танцы. И она танцевала со всеми, кто ее приглашал, но каждого просила:
– Только не кладите руку на спину – там еще повязка.
Начальник политотдела тоже смотрел на это общее веселье и задумчиво говорил комбригу:
– Что ни говорите, товарищ полковник, а несколько хороших девчат в части – великое дело. Облагораживают.
– Но – хороших! – многозначительно ответил полковник.
Красовский промолчал: у него был свой взгляд на вещи.
В этот вечер до девичьей землянки ее провожал Прохоров. Он не смеялся, не шутил, как прежде. Он был задумчив, даже печален и часто вздыхал. Вале казалось, что она понимает, почему он такой, и она, взяв его под руку, дурачилась, часто заглядывала в его сумрачное лицо, напрасно ожидая необыкновенных слов. Но он так и промолчал.
Валя, хоть и озадаченная, но все равно счастливая, разыскала на нарах свой вещмешок и, подложив, его под голову, растянулась. Под повязкой чесались заживающие раны, гудели ноги, хотелось смеяться и почему-то плакать.
11
Ларису она увидела только на следующий день, во время завтрака. Все в той же шинели колоколом, простоволосая, она очень изменилась. На лбу, над верхней губой появился нездоровый, словно восковой, темный налет, под глазами – круги, но сами глаза стали больше и ярче. Они как бы очищали ее лицо, освещали и делали его не то что красивым, а привлекательным, значительным.
– Все танцуешь? – сверху вниз глядя на Валю, спросила Лариса, и в ее голосе почудились превосходство и страх.
От ощущения радости, молодости, всеобщего уважения – Валя видела, как теплеют глаза бойцов, когда они смотрят на нее, – у нее и в самом деле изменилась походка: стала легкой, пружинящей. Валя замечала это, думала, что это, вероятно, не очень хорошо, но с веселым и все-таки смущенным упрямством твердила: «Ну и пусть. Пусть». Поэтому первое же приветствие Ларисы хоть и смутило ее, но изменить общего приподнятого душевного настроения не могло. Она только махнула рукой и попыталась было поцеловать Ларису.
– Не стоит… Потная я.
И несмотря на то что в голосе Ларисы явственно звучало досадливое отчуждение, Валя не придала ему значения – так велик был в ней запас радости и счастья.
Лариса вдруг подтянулась, глаза у нее забегали испуганно и в то же время радостно, ома отстранилась от Вали и пошла в землянку-кладовую.
Валя оглянулась и увидела Прохорова. Он тоже увидел ее, чуть сбавил размашистый шаг, нахмурился и, стараясь не смотреть на нее, сел за сколоченный из ящичных досок шаткий столик. Валя ждала, что он скажет что-нибудь или хотя бы посмотрит на нее. Но он хмурился, сердито смахивая рукой крошки. И радость, и счастье, и все хорошее, что было в эти дни с Валей, сразу ушли, и в пустоте размеренно и порывисто застучало сердце – тук-тук, ту-ук.
Мимо прошла Лариса, поставила перед Прохоровым чистую тарелку, кружку, потом вынесла нарезанный хлеб и вилку. Лицо у нее было сосредоточенное и неприятное. Прохоров поиграл вилкой и наконец трусливо, мельком взглянул на Валю. Она стояла возле теплой, домовито булькающей полевой кухни и смотрела на него в упор. Прохоров поерзал, решительно встал и ушел. Вышедшая на порог кладовой Лариса посмотрела ему вслед, потом на сковородку с жареной картошкой и, не глядя на Валю, буркнула:
– Носит тебя нелегкая.
Валя молча повернулась к ней и сделала два неверных шага. Видно, лицо у нее было необыкновенным, потому что Лариса по-рыбьи приоткрыла рот, шумно вздохнула и, прошептав: «Сумасшедшая», закрыла за собой дверь в кладовку.
Валя постояла перед перепачканной маслом и говяжьей кровью дощатой дверью и пошла. Пошла прямо, не разбирая дороги, на взгорок и дальше по вытоптанному, жалкому овсяному полю.
На перевальчике она остановилась. Затушеванные сырой, мглистой дымкой далеко окрест разлеглись уныло желтые, излинованные танковыми гусеницами суглинистые смоленские поля. Обегая не то рощицы, не то остатки деревень, они казались безжизненными и в свете серого, унылого дня особенно жалкими. Только далеко на западе, левее и правее Вали, темнели опушки уже белорусских лесов.
Иногда на взгорок выбегала машина, беззвучно катилась, казалось, прямо по мглистому небу и медленно уходила под землю. Иногда по сторонам вставали нестрашные коричневые фонтаны и над испоганенными войной полями раскатисто и торжественно прокатывался разрыв – сырой воздух легко проводил звуки.
Должно быть, весной или после летней грозы здесь дышалось легко и привольно, сердце сжимало горделивое, всепобеждающее сознание собственной силы. А сейчас было нестерпимо грустно, так грустно, что хотелось не плакать, а выть полным голосом, безудержно и безоглядно. Вся эта пустыня – исхлестанная, изруганная, вывороченная боями наизнанку – была мертвой. Но не той пустынностью, какая бывает в песках, на гарях, в море, где человека и его следов нет и не может быть и где пустынность и связанная с ними печаль величественны. Здесь, на самой границе России, пустыня была печальна, жалостна и, если присмотреться к ней подольше, трагична. Везде угадывался человек, везде намечались следы его рук, всюду чувствовался его дух, но человека, его следов не было. На его место пришла война.
И машины, и окопы, и брошенные в отступлении немецкие тряпки, и добротные ящики, и все, все, что постоянно попадалось на глаза, – все принадлежало не человеку, а войне. От этого пустыня и была трагичной.
Валя вздрогнула и медленно побрела по шуршащему несжатыми колосьями полю, скрестив руки под грудью, слегка наклонив и вытянув вперед голову, исподлобья посматривая на окружающее. Постепенно величавая, неоглядная русская ширь обступила ее, погасила внутренний огонь, и она стала успокаиваться.
Теперь она уже знала, что на войне рядом с героизмом и забвением самого себя живут и другие чувства и мысли, ничуть не мешая основному.
Да, конечно, на фронт она пришла не для того, чтобы быть счастливой, чтобы любить и быть любимой. Да, она по-прежнему не хочет нечестной славы, дешевого успеха. И врага она ненавидит, может быть, даже сильней, чем прежде, – во всяком случае, более осмысленной ненавистью. И свой долг комсомолки, долг русского человека она выполняла и выполнит всегда, везде и при всех случаях. Все это так.
Но вместе со всем этим, что составляло ее сущность, она теперь точно знала, что любит! Да! Любит! Были хорошие встречи с хорошими людьми, были неясные мечты о личном счастье, но все они, оказывается, были не такими уж важными. Оттого что она полюбила, люди не стали хуже – они остались такими же.
А личное счастье? Да что это такое, это самое личное счастье? Разве не то, что, несмотря на ее личные неудачи – ранения, смерть отца, материнские горести и Наташкины фокусы, даже несмотря на гибель бригады, на гибель веры в далекую союзную Америку, – разве не личное счастье в том, что она, начавшая войну в самом сердце России, уже пришла на ее границу? Разве всем досталось такое счастье?
«Да, это счастье», – строго, как учитель, кивком, подтверждающим верность ученического ответа, решила Валя.
А разве личное счастье не в том всеобщем уважении, которое она испытала в эти дни? Правда, есть Зудин, есть собственные мелкие ошибки, но они только подчеркивают и оттеняют общее отношение.
«Да, и это счастье», – строго качнула головой Валя и сделала большой шаг.
А разве личное счастье не в том, что она добилась всего, чего хотела, – перестала быть «задрипочкой», научилась воевать, не бояться, делать то, что нужно?
«Да, и это личное счастье», – Валя опять сделала большой шаг.
И все-таки… Все-таки все это без настоящей любви не было еще полным счастьем.
Когда она поняла это, ей захотелось, как и прежде, заплакать, пожалеть себя и успокоиться. Но слез почему-то не было, и она, чтобы вызвать их, пошла на хитрость – стала вспоминать последние госпитальные дни, рассказы соседок по палате. Но слезы опять не приходили. Наоборот, оказалось, что, несмотря на отсутствие личного счастья у «ее женщин», они все-таки жили, боролись и верили, что это самое счастье еще придет.
«А что ж, в самом деле, – подумала Валя. – Ведь сколько раз я была на волоске от влюбленности, а ничего, обходилось…»
Но она сама отбросила эту лживую мысль. Теперь она точно знала, что любит Прохорова.
За что? За то, что он красив, душевен, что он понимает музыку и людские души, за то, что он смел в бою, и за то, что он настоящий командир. И еще за что? Ведь все эти качества она встречала и у других людей. Она усмехнулась, откинула голову и с вызовом сказала:
– Да просто за то, что он – Борька Прохоров. Вот только за это.
Ей стало легче, и она уже с интересом посмотрела вокруг. С запада дул легкий порывистый ветер. Он тянул прочесанный об острия белорусских лесов тончайший атлантический туман, и округа пригорюнивалась и стушевывалась. Столько грусти было на этой русской окраине, столько горестной тишины, все время раздергиваемой гулкими, перекатывающимися выстрелами, что вспыхнувшее было веселое настроение опять угасло.
– Я-то его люблю, а вот он меня…
Валя стала вспоминать их отношения и убеждалась, что он и не должен был любить. Да и за что? За то, что при первой встрече она была настолько глупа, что позволила ему заметить ее покровительственное отношение? За то, что так и не довела до конца дело Зудина? Но тогда почему же он так смотрел на нее во время «Темернички»? А в госпитале? А его милое оживленное лицо? И глаза, чистые, карие глаза? Ведь они не могли лгать.
– Да это же просто благодарность! – устало возразила себе Валя. – Просто человек благодарен тебе за свое спасение – вот и все. А ты вообразила, что он тоже влюблен. Ведь он сам говорил, что у него в Таганроге есть девушка – воздушная гимнастка. Это, наверно, отчаянная девушка, если такого, как Борис, она называла нюней. Вот и все. И все.
Теперь она разобрала почти все, что можно было разобрать по косточкам, и все-таки знала, что кое-что она скрывает от себя, старается не тронуть, потому что если его тронуть, то все в ее сознании перевернется. И чтобы избежать такого переворота, Валя поспешно решила:
– Ну что ж… Перенесем и это…
Слова были от ушедшей старческой мудрости, но прозвучали они совсем не по-старчески – в них был вызов, что-то от полузабытой песенки: «Будет буря – мы поспорим и поборемся мы с ней».
Туман с Атлантики становился глубже, осязаемей, дали суживались, и зябкая темно-желтая земля тяжелела. На сапоги налипали комья въедливой, липкой грязи, как будто сама земля держала за ноги и не пускала в новую неизвестную дорогу. Валя вдруг вспомнила, что как раз на этих местах или рядом с ними отступавшие французские войска, потерпев последнее поражение, оказались в то же время самыми сильными войсками Европы. Впрочем, это не помешало Наполеону чуть не попасть в плен к казакам. Спасаясь от этого плена, он на собственных ягодицах скатился в овраг и потом, на перекладных, бежал через всю Белоруссию. Наверное, и в то время были такие же туманы и так же дул ветер с Атлантики, впитавший в себя горькую грусть гниющих на корню белорусских лесов.
Валя разыскала металлическую коробку из-под немецких снарядов, поставила ее на попа и присела, глядя, где же тот овраг, на глине которого императорские ягодицы оставили неизгладимые следы. Но оврага не было. Был порывистый грустный ветер. Были перекатывающиеся разрывы и далекий шум танковых моторов: своих или немецких – разобрать было трудно.
Внезапно ветер стих, и в волглом воздухе разнесся крутой запах махорки и тлеющей бумаги. Валя оглянулась. Рядом стоял Геннадий Страхов и смотрел вдаль. В кургузой шинеленке, в полуистлевшей пилотке с траурной каймой пота и грязи, загорелый и замкнутый. Большие, жилистые руки чуть вздрагивали. Валя сразу вспомнила их разговор и подумала:
«А вот у его жены было личное счастье? Ведь он бил ее вот этими тяжелыми руками…»
– Вальк, – глухо, не глядя на нее, вздохнул Страхов. – Слышь, что ли?..
– Слышу.
– Убили ее.
Валя сразу поняла его и приподнялась с коробки.
– Как же это случилось?
Геннадий положил ей на плечо тяжелую руку и слегка нажал. Она опять села на коробку.
– Так вот… Согнали в школу – школа у нас такая, деревянная, на отшибе. Старенькая. Мы уж бревна навозили, чтобы новую ставить. Да-а… Согнали. Ну, соломой обложили. Бензинчиком облили. Потом начали из пулеметов строчить. А бревна же гнилые… Ну… вот так…
Нужно было что-то сказать, утешить, что ли… Но она не могла сделать этого. Газетные рассказы о немецких зверствах, конечно, волновали, но за ними не было вот таких личных судеб и предыстории. Она представила пылающую, почему-то крытую соломой деревянную школу – вроде той, в которой она лежала, мятущиеся языки пламени, слышала машинный рокот пулеметов и крики людей. Словно разыскивая защиту, Валя наклонила голову и прижалась к страховскому бедру, а левую руку положила на его руку, все еще тяжело лежащую на ее плече.
– Как это может быть? – с детским недоумением спросил Страхов. – Как может? Согнали всех детишек и женок и сожгли. Как же это? Ну, ладно, я – тюремщик. Я, может, конченый человек, но я ж пацану последнее отдам. Ведь он пацан… А, да что там… В голову это не вбирается.
Он замолк, и в его горле прокатился булькающий звук. Валя сжала его руку.
– Вот так, Валька, и кончилось все. Да-а… Хоть бы глазком на нее взглянуть. Хоть бы услышать… Я б до нее через все прошел. А теперь я к кому пойду? К кому?
Такими жалкими и даже кощунственными показались Вале только что прошедшие мечты о личном счастье, такой маленькой предстала перед ней ее любовь, что она только грустно улыбнулась: разве об этом думать в такие дни, разве это сейчас главное, разве одна она лишена этого?
Они молчали и смотрели на ползущий с запада атлантический туман – въедливый, елейный и нудный. Валя тихонько поглаживала ладонью бугристую руку Геннадия. Он покосился на девушку, вздохнул и пожалел:
– Ты на него не злись, он сейчас человек надвое разорванный. Тоже мучается.
Валя насторожилась и перестала гладить страховскую руку. Геннадий потоптался, и Валя отняла голову от его бедра.