412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Амутных » Шлюхи » Текст книги (страница 8)
Шлюхи
  • Текст добавлен: 15 августа 2017, 13:30

Текст книги "Шлюхи"


Автор книги: Виталий Амутных



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

Баба-Яга накормила-напоила Дашу, в баньке напарила, спать уложила, а наутро, только-только свет начал брезжиться, разбудила. „Дам я тебе гостинчик, – говорит. – Вот тебе конь. Скажешь этому коню: стой! – он и рассыплется в серебро да золото. Скажешь: но! – серебро да золото в коня оборотятся. Да смотри, не забудь, коли станет невеста Никиты Кожемяки торговать у тебя коня, ты ничего не бери, а одно проси – поцеловать Никиту свого. Возьми вот еще клубок. Куда он покатится – туда и ты за ним иди. Ну, теперь ступай с Богом!“ Поклонилась ей Даша и пошла своей дороженькой.

Вновь идет Даша дремучей чащей, ведет коня на снурке шелковом, перед ней клубок через пни-колоды скачет, вперед катится. Третьи башмаки истоптаны, последний костыль поломался и последняя хлебина каменная изглодана. Кругом такая темень, что в трех саженях ничего не видно. Совсем рядом кричит нечисть лесная, большая и малая. Лезут к Даше лапы когтистые, морды зубастые, уж за платье цапают. Только Даша прямо идет за клубком, направо-налево не смотрит. А лес уж такой частый, что скоро будет и руки не просунуть. Глядь, перед ней снова избушка на курьих ножках беспрестанно повертывается. Говорит Даша: „Избушка, избушка! Стань к лесу задом, ко мне передом!“ Избушка повернулась. Вошла Даша – в избушке опять Баба-Яга лежит из угла в угол. „Фу-фу-фу! Прежде русского духу видом было не видать, слыхом не слыхать, а нынче русский дух по вольному свету ходит! Куда путь, красная девица, держишь?“ – „Ищу Никиту Кожемяку“. – „Ах, малютка, ворочай назад, уж он на ихней царице женился!“ – „Нет, говорит Даша. – Не мог он своей волею от меня отказаться. Верно, в беду он попал лютую“. – „Ну, тогда садись скорее на своего коня, дам я ему крылья чудесные, – вынесет он тебя, куда накажешь. Да вот тебе сума, в суме палок три снопухи. Не продавай ее жене Никиты Кожемяки, а проси за то с Никитой ночь перебыть. Да еще запомни, пусть она сама слово чародейное суме скажет: из сумы! Ну, езжай теперь с Богом!“

Вспрыгнула Даша на коня, и помчал он ее через чащу черную, аки птица скрозь облак. Не много, не мало времени прошло, а всего одна минуточка – вынес ее конь из лесу. Видит Даша перед собой синее море раздольное, а на берегу-то град велик стоит. А богатый, видать, город тот, потому дома, куда глазом ни кинь, высокие, сады цветут пышные. Только ни одной живой души не видать, и речи людской не слыхать. Ходит Даша, дивуется. Когда, глядь, сидит на скамье девица в цветно платье разряженная, и собою красавица хоть куда. Подошла к ней Даша расспросить, где искать ей жениха выкраденного, стала спрашивать – а та молчит и не движется. Взяла ее Даша за руку – а та совсем каменная! Испугалась Даша, да назад без Никиты ей дороги нет. Смотрит, дом большой стоит. Взошла Даша внутрь – там народу видимо-невидимо, и стоят, и сидят, а только все до одного окаменелые. Пустилась тогда Даша по улицам бродить – везде то ж самое: нет ни единой живой души человеческой, все как есть камень! Долго так Даша ходила, и дивно ей, и страшно, когда вышла она к высокому холму, а на холме-то дворец стоит точь-в-точь, как тот, что Никита Кожемяка дома состроил: расписной, вырезной, беломраморный. Стоит Даша перед тем дворцом, слезинку за слезинкой платочком утирает. Вдруг как выскочат из тех палат расписных, вырезных, беломраморных, дюжин пять или шесть процентщиков, все, как один, носатые, губатые, что жабы булькатые – и к Даше; руки тянут, кошельками трясут, вот сейчас схватят. Да не тут-то было, ударилась Даша о сырую землю, обернулась белой горлинкой и прочь улетела.

Только нет ей дороги на родную Русь без Никиты Кожемяки. На другой день опять пришла Даша ко дворцу беломраморному. Вышла к ней из тех палат баба вида безобразнаго. А одета та баба, аки королевишна знатная. На плечах салоп черного соболя сибирского, на шее мониста бруштыновые, на перстах кольца бриллиантовые, на голове венец самоцветный. „Ах, что за яблочко наливное в наши края закатилося! – говорит. – Я – великая Лупа, царица Лупанарская – давненько таких свеженьких, таких маленьких, цветиков аленьких, не пробовала! Скинула она соболий салоп, а под салопом как есть голая была. А страшна-то: худа, что твоя оглобля, титьки до земли висят, и скрозь волосами укрыта да чирьями обсеяна. Говорит она Даше: „Твори со мной rpex! Коли не согласишься, сейчас порешу твою жизнь!“ – „Ох, срамница ты басурманская, что говоришь – сама не ведаешь“, – Даша сказала, ударилась о сырую землю, оборотилась белой горлинкой и прочь улетела.

На третий день увидала из окна Лупа, царица Лупанарская, со своими процентщиками, что Даша опять ко дворцу пришла. Напустила она на нее кота-баюна. Ходил кот-баюн вкруг Даши, сказками да баснями велий сон нагонял, да только Даша уши заткнула, ничуть его басни не слушала; ходил-ходил кот-баюн, – нет проку как нет, – изнемог, баючи, и издох от натуги.

Вышла тогда из дворца Лупа, царица Лупанарская, со своими процентщиками к Даше, спрашивает: „За каким делом пришла?“ – „За делом, не за делом, а есть у меня для тебя одна вещичка занятная“, – говорит Даша и достала скатерку-самобранку. Сказала: „Развернись!“ – и явились на ней закуски сахарные и напитки медвяные. Сказала; „Свернись!“ – все кануло. Увидала это Лупа царица: „Ах! Не продашь ли мне свою забаву?“ – „Пожалуй!“ – „А какая цена будет?“ – „Дай мне только одним глазком посмотреть на Никиту Кожемяку, я тебе ее даром уступлю“. Захохотала Лупа царица: „Хороша цена. Что ж, ступай к нему в горницу!“ Пошла Даша во дворец к своему суженому. А кругом-то богатство: глаза слепит. Все бруштынами да костью мамонтовой изукрашено, налево – хрустали самоцветные, направо – парча серебряная. Видит она ложе золоченое, над ним балдахин шелковый с кистями жемчужными, и лежит на том ложе Никита Кожемяка, будто спит, а сам-то весь каменный: ничего не видит, ничего не слышит. Вот села Даша подле него и слезно плачет: „Проснись-пробудись, Никитушка! Это я, Даша, к тебе пришла. Три чугунных посоха изломала, три пары башмаков железных истоптала, три хлебины каменных изглодала, да все тебя, милого, искала!“ Только ничего Никита не чует, ровно упокойник.

Пришла царица Лупанарская в горницу: „Ну что, посмотрела, – говорит, – теперь вон ступай“. А Даша ей: „Погоди! Не гони. Есть у меня еще конь. Скажешь ему: стой! – он и рассыплется в серебро да золото. Скажешь: но! – назад все в коня оборотится. Не простой конь, заветный!“ Возгорелись глазища у Лупы царицы, что уголья: „А сколько завету?“ – „Дозволь мне поцеловать Никиту Кожемяку“. Захохотала царица; „Что ж, на том и уговорилися!“ Пошла царица Лупанарская на двор за конем, а Даша, сколько ни убивалась, сколько ни причитала: „Проснись-пробудись, Никитущка! Это я, Даша, к тебе пришла…“ – никак не могла оживить его.

Опять пришла царица Лупанарская Дашу гнать. А Даша: „Погоди! Не гони. Вот еще осталась у меня сума, в суме палок три снопухи…“ – „Знаю! Знаю! Три снопухи! – Лупа царица аж запрыгала, в ладоши захлопала. – В палках я толк знаю! За эту забаву полцарства отдам!“ – „Не надо мне полцарства, а дозволь с Никитой Кожемякой ночь перебыть“. Захохотала царица Лупанарская, словно гром возгремел: „Да, за три снопухи цена не великая. А что палкам сказать-то надо?“ – „Скажи: из сумы!“ Закричала Лупа царица зычным голосом: „Из сумы! Из сумы!“ Тут как выскочили из сумы палки и давай утюжить ее – Лупа царица кричать. На крик процентщики сбежались, да палок в суме довольно было – всем досталось. Выгнали их дубинки на двор – били-били, колотили-колотили, пока у тех ребра не оголились, пока сами не изломались.

Всю ночь Даша проплакала. Да как ни плакала, ни звала: „Проснись-пробудись, Никитушка!“ – ничего Никита Кожемяка не слышал. Так ночь прошла. А как уж красно солнышко совсем поднялось, вдруг упала Дашина слеза ему на щеку, – тут же он встрепенулся. „Ох, – говорит, – что-то меня обожгло!“ – „Это я, Даша, к тебе пришла. Три чугунных посоха изломала, три пары башмаков железных истоптала, три хлебины каменных изглодала, да все тебя, милый друг, искала!“ – „Уйдем, – говорит Никита, – уйдем на Русь!“ – „Как же нам уйти? Будет за нами погоня великая! Лупа, царица Лупанарская, если схватит нас – тут же смерти предаст. Тебе с лютой бабой не управиться. Надо мне ухитриться!“ Сейчас оседлали они борзых коней и поскакали в чистое поле…“

Вновь Аллу затрясло, заколотило; так и не добравшись до конца, она с содроганием бросила злополучную рукопись, вскочила с дивана и принялась…

Но вернемся: во времени возвратимся на девять часов назад, а пространством нам пусть в последний раз послужит кабинет Имярека Имярековича. Ибо в тот самый час, когда литературный критик Алла Медная на подкашивающихся ногах покидала пределы кабинета Имярека Имярековича, унося в сумке невостребованную рецензию, как раз туда-то и направлялся автор „Мудрой девы“ Никита Кожемяка. Сочинитель и критик едва не столкнулись в дверях лбами. Но что им было друг до друга?

Ведь связь между ними существовала сама по себе и вовсе не считала потребным сводить незнакомые лица.

Лишь только Никита Кожемяка переступил порог, навстречу ему из-за стола поднялся среднего роста толстячок. На выпуклых щеках толстячка распускались самые нежные розы, а между ними (щеками или розами) сияла белосахарная улыбка. Неудивительно, что Никита оторопел от такого приема, но тут же сообразил, что главный редактор толстого журнала, очевидно, обознался.

– А-а! Приветствую, приветствую, племя молоденькое, незнакомое, – истекал улыбками Имярек Имярекович. – Если не ошибаюсь… Никита Кожемяка? Не правда ли? Наша молодая надежда!

Никита окончательно потерялся, не находя ни слов, ни мыслей.

– Автор „Мудрой девы“? Как же не запомнить! – продолжал разливаться редактор журнала. – Очень, очень талантливо. И главное: это нужное, весьма своевременненькое произведение. Да. Хотя, конечно же… конечно же… Вы присаживайтесь, не стесняйтесь. Конечно же, оно все-таки требует некоторой доработочки. Вы согласны со мной?

Имярек Имярекович в паузе нацелил на молодое дарование розовые выпуклости своего крупного лица.

– Д-д… Видимо… – ответил Никита, и этот ответ вполне удовлетворил хозяина журнала, он вновь защелкал соловьем.

– В принципе мы готовы напечатать нашу рассказочку… Но… В ней как бы много несовременного, рутинерского, я бы даже сказал: затхлого. Нет-нет, я не имею в виду стиль! Стилист вы прекрасный и манеру вправе выбирать любую. Хотя, признаюсь, многовато заимствований. Но, не правда ли, одномерность всегда обедняет образ. Или нет?

– Одномерность… Да, – отвечал Никита.

– Вот. Ну, что это такое, когда с первых строчек ясно; тот персонаж хороший, этот – плохой. Если все с самого начала предугадываемо – не интересно читать. Во всяком случае, так уже давным-давно не пишут. Еще Чехов, еще даже до Чехова стало ясно, что все в нашем сложном мире не однозначно. Один и тот же человек имеет положительные и отрицательненькие черты. Одно и то же явление для одного – благо, для другого – зло. Зачем же вы намеренно обедняете свое творение? Вот, скажем, процентщики. Вы же сами говорите об их, знаменательной миссионерской деятельности. Мол, по делам своим добрым они всюду бывают. Вот и хорошо. Разработайте эту тему. А то даже внешне они у вас: „нос в стену, губы по колено“. Хорошо, пусть так. Но, быть может, у них прекрасные умные глаза? Вы чувствуете: маленький штришок – и уже возникает объем!

Имярек Имярекович порхал вокруг своего черного стола, по всему кабинету и ни на секунду не переставал сладко улыбаться.

– Или вот Лупа, царица Лупанарская. Лупа – значит волчица, проститутка. Прекрасно, воля автора священна. Но ведь на самом деле профессия проститутки – очень тяжелый труд. И, если она у вас худая, как оглобля, и „титьки до земли висят“, да еще и вся чирьями обсеяна – так это ведь трагедия женщины! Она столько перенесла, служа общественному темпераменту, – и вот все кончено: титьки висят, чирьи сеются… Это настоящая трагедия! Надо быть великодушнее к женщине, молодой человек! А Даша?.. Что вы ее все белите и подаете с таким скотским серьезом? А вот пусть бы она у вас в путь-дороженьку за милым дружком собралась, чугунных башмачков себе наковала, а тут у нее месячные начались – она это мероприятие и отложила. А?! И смешно и жизненно.

Теперь улыбка тронула лицо Никиты.

– Вот, молодой человек, вы уже и сами смеетесь – значит, цените, понимаете современный юмор. А потому, я вам предсказываю, будете поддержаны и публикой. Зачем же отказываться от успеха! Мир так разнообразен. Где добро, там и зло. Порой они так переплетены – не разберешься. Да, впрочем, признайтесь, эта одно и то же. Все дело в том, как назвать. И вся недолга.

Теперь улыбки Никиты Кожемяки могли поспорить в лучезарности с сияющей физиономией Имярека Имярековича.

– Я рад, молодой человек, что мне удалось вас ободрить. Ну что, согласны маленько подправить свою работку?

– Нет, не согласен, – отвечал Никита голосом, приобретшим какую-то странную игривость.

– Как? – пришел черед удивляться редактору. – Вы не хотите напечататься в нашем журнале?

– Я больше, чем уверен, – говорил Никита, – что у нас найдется достаточное количество сочинителей, которые с радостью, а главное, по природному своему расположению, искренне, выполнят все наши требования.

– Ну, знаете, молодой человек… Наш журнал имеет самый большой по стране тираж. Напечататься у нас признают счастьем звезды первой величины. Наш журнал рассылается в триста библиотек мира. Мы, молодой человек, никого принуждать не намерены, – Имярек Имярекович отер снежно-белым платком будто еще распухшие мясистые выпуклости своего лица, цветущие теперь не розами, но маками; отвернулся к окну.

– Всего наилучшего, – торопился откланяться гость.

Имярек Имярекович оставил столь внезапно заинтересовавшее его окно.

– Молодежь-молодежь… – отдуваясь, он опять взялся за неторопливое плетение вкрадчивой речи. – Гонор. Пафос. Узнаю. Себя узнаю. Таким же был. Согласен. Произведение цельное, сделанное. В коренных переработочках не нуждается. Но сюжет… Слишком, чрезмерно прост: с первых строчек угадываешь развязку. Почему бы вам не поиграть с читателем, не расставить ему таких занятных капканчиков. Поверьте мне, человеку опытному, съевшему в литературе не одну собачку, это очень оживило бы повествование и вызвало к нему дополнительный интерес. Вы улавливаете мою мысль?

– Эту мысль еще до конца не улавливаю.

– Ах, ежик какой! Ну, скажем, почему бы нам не сделать вашего главного героя царем этой самой Лупанарии? Или, допустим, процентщиков – строителями мостов и храмов? Как бы в шутку. Вы понимаете, на что я намекаю? Думаю, эти ничтожные косметические штришки могли бы позволить вам надеяться уже в этом году получить какую-нибудь международную премийку или стипендийку.

– Теперь я понял нашу мысль досконально. До свидания, – Никита уходил.

– Но подождите, подождите же, – почти кричал ему вдогонку Имярек Имярекович, как-то неестественно раздуваясь, а лицом уже смахивая на свеклу. – Но давайте хотя бы поменяем имена!

Не оборачиваясь, Никита шагал к выходу и потому не мог видеть (и слава Богу, а то бы он точно помешался рассудком от жути зрелища), что главный редактор журнала раздулся до размеров цеппелина и, темно-пунцовый, напоминает теперь более всего фантастических размеров клопа.

Никита вышел из кабинета и захлопнул за собой дверь, – в тот же миг за его спиной грохнул такой силы взрыв, что из всех окон редакции с разудалым звоном полетели стекла. Неизвестно куда в тот момент подевались все многочисленные редакционные работники: то ли их взрывной волной в окна повыбрасывало, то ли, умерив кондовое любопытство, они просто дали стрекача. Но, когда через десять минут явилась милиция с толпой круглоротых зевак, в помещении редакции оказался один Никита. Нигде не было ни души. Но всего больше ошарашил кабинет Имярека Имярековича. Там тоже никого не оказалось, только по стенам медленно стекала густая желто-коричневая жижа. Да еще в кабинете стоял такой запах сероводорода, что всяк вошедший тут же выскакивал оттуда, отчаянно кашляя и плюясь.

Никита поспешил прочь. По улице плыл и, густея, клубился предвечерний осенний туман. „Очень уж все это неправдоподобно, – пытался он как-то обмозговать произошедшее событие. – Такого в жизни не бывает“. Да, не поспоришь: в жизни, во всяком случае в ее дневной модели, подобные курьезы вряд ли вероятны. Но в сумеречном тумане все может случиться. Вероятно, дефицит ясности и был причиной того, что ноги будто сами понесли Никиту туда, где, по его мнению, эта ясность еще квартировала. Конечно же, под таким местом он разумел дом учителя.

Ой-йой, ну, что за пространства предлагаются нынче злополучному городскому жителю: сплошные тебе квадраты. Квадраты домов, комнат, стен, столов, кроватей, телевизионных экранов. А какую плотность имеет вся эта геометрия! Просто никакой тебе атмосферы, никакого воздуха, пусть даже крашеного лукавцем-импрессионистом. Не взыщи, чахлый малахольный горожанин, по Сеньке и шапка.

– Угу! Наш блудный фольклорный герой явился! – приветствовал Никиту учитель. – Ну как, проснулся? Или все еще спишь?

– Да уже второй день… нормально… утром просыпаюсь. Теперь как будто заново живу.

– Второй день! Вот это прогресс! А, знаешь, ты вовремя проснулся.

В гостиной был выдвинут на середину стол, белоснежная льняная скатерть покрывала его. А на скатерти уже успела расквартироваться колония разнообразных тарелок, мисок, соусников с немудреными, но приятно сервированными кушаньями.

– У вас какой-то праздник? – заволновался Никита, боясь оказаться в роли незваного гостя.

– Что-то вроде того.

В комнату вошла девушка со стопкой блюдец в руках. Точнее, с блюдцами в руках в комнату она только входила, да запнулась, видать, о порожек, – так что, когда девушка в комнату вошла, блюдца уже поменяли качество и приобрели форму осколков, весело белевших на дощатом крашеном полу.

– Я сейчас подмету, – метнулась было назад девушка.

– Да постой ты, егоза, не суматошься. Дай, я тебе гостя представлю, – остановил ее учитель. – Вот, знакомься, жрец русской словесности. Пытается моделировать реальность, но пока неуклонно одолеваем фантомами сна. Никита Кожемяка. Почти легендарный герой.

– Очень приятно, – смущенно опустила ресницы девушка. – Даша.

И убежала за веником.

– Племянница. Вспомнила, вот – решила навестить, – добавил учитель. – Завтра назад отбывает.

Ужин проходил в странной скованности. Даша когда-никогда словом обмолвится, из Никиты это самое слово и клещами нельзя было бы вытянуть. Говорил Учитель одинешенек, оттого-то и приходилось ему празднословить-растабарывать, шутейно витийствовать.

– А что, Никита, хватит тебе холостяковать. Бери за себя Дарью. Невеста она видная, всем взяла. А какая работящая! Какая рукодельница!

– Ну что вы… Стыдно же!.. – вспыхивала Даша.

– Ты помолчи, – осаживал ее скромный мятеж учитель, – молода еще дядю учить. Отец твой сейчас далече, должен же кто-то судьбу твою устраивать. А Никита парень хороший. Если еще сонная болезнь его вовсе оставит – цены тогда парню не сложить.

Хоть и сидел Никита молчальником, хоть и смотрел преимущественно в тарелку, не мог не поразиться необыкновенным, дивным обликом сидящей напротив девушки: высокий, женственной выпуклости, чистейший лоб; чуть удлиненные глаза (всегда под застенчивой обороной ресниц), ясный тихий свет которых мешал разглядеть их цвет; гармоничный изгиб бровей; нос скорее курносый, чем прямой; почти совсем детская, трогательнейшая припухлость щек; губы не слишком крупные, но приятного очерка. Русые волосы хитро и в высшей степени тщательно уложены в массивный узел. Никита даже умудрился вокруг той очаровательной головки усмотреть некое серебристое сияние, но мы-то знаем: еще и не такие миражи посещали его воображение. Да, Никита был молчалив (что всегда придает мужскому характеру дополнительную привлекательность), Никита казался каким-то отрешенным, и все же улучил время, когда учитель, следуя установившемуся рефлексу, ненадолго отлучился к письменному столу:

– Вы уезжаете уже завтра? – спросил Дашу Никита.

– Да, завтра, – отвечала Никите Даша.

– А не могли бы мы перед тем еще раз встретиться?

– Могли бы. Поезд вечером.

Дашины глаза смотрели с той резкой пристальностью, какую может позволить только не замутненное ничем юное простосердечие.

Тут же они обговорили детали: где, когда. Вот какой сюрприз преподнес тот день. Только манящая нечаянность почему-то не казалась Никите столь неожиданной, словно знал он новоявленное лицо сыздавна, а время разлуки специально предназначалось для того, чтобы подготовиться к сегодняшней встрече. Но, тем не менее, уже дома он все не мог уснуть, и, когда радиокуранты пробили полночь, Никита все еще перелистывал унесенные (или воссозданные) памятью несчетные отображения одного и того же лица.

Вот в это самое время, когда старые французские часы на стене пробили полночь, Аллу, читавшую рукопись, затрясло, заколотило. Она с содроганием отбросила злосчастное чтиво, вскочила с дивана и принялась мерить шагами квартиру по самым разнообразным траекториям.

Она не знала, что больше будоражит ее: не поддающийся никакому логическому объяснению поступок Имярека Имярековича или эта проклятая рукопись. И что за бесчеловечная ирония!.. Рядом с величественными, высокой трагичности страстями исхитрялось помещаться гнусное, банальнейшее, вовсе не поэтическое чувство голода. Она уже ничего не понимала, просто бездумно шагала из комнаты в комнату, мрачно сопя. Когда Алла вычерчивала периметр кухни, сквозь косматые облака различных видений она приметила за обеденным столом забившегося в угол супруга Евгения Глебовича. Алла остановилась напротив него и вперила в мужа тяжелый бессмысленный взгляд. Под этим взглядом Евгений Глебович пару раз конвульсивно трепыхнулся и вдруг жалобно заскулил:

– Аллочка, я это… я тут кофе…

Алла стояла, молчала, а к ее бледному-пребледному лицу медленно приливала кровь.

– А-аллушка, можно я кофе себе сделаю?..

– Ко-офе?! – возвращалась к действительности из края душераздирающих грез Алла. – Какой мудак среди ночи кофе хлещет?! У тебя, идиота, совсем, что ли, мозгов не осталось?! Кофе он пить собрался!

– Я… я… Аллочка, пожалуйста, не волнуйся… Я не буду… Хорошо, я не буду… Только не волнуйся… – лепетал перепуганный Евгений Глебович, вжимаясь в стену.

– Не вол-нуйся?! – Алла уже рычала голосом неземного существа. – Ты, сучья тварь, всю жизнь мою изгадил! Ненавижу. Ты это понимаешь своей паскудной головенкой?! Ты отнял у меня молодость! Ненавижу. Ты уничтожил мою жизнь!

– А… А… Только не волнуйся так, Аллушка… Мне страшно, когда ты так волнуешься… Не волнуйся так. Славка спит… Пожалуйста! – заклинал супруг, вытаращенные глаза которого почти выползали на лоб.

– Страшно?! А жизнь мою паскудить тебе не было страшно?! Дрожишь, тварь! – рык Аллы сделался хриплым и каким-то затаенным. – Но ты за все мне ответишь!

Тут что-то всколыхнулось в ней, что-то огромное и тяжелое, взметнулось из невесть каких потаенных глубин, молнией грянуло по всему телу, обожгло мозг, – Алла схватила валявшийся на столе огромный кухонный нож и со сверхъестественной силой неистового порыва вогнала его по самую рукоятку в узкую грудь Евгения Глебовича.

– Аллу… Ал… Славка просне… – еще лопотал он, валясь на пол.

Но Алла Медная уже давно ничего не слышала, распаленная, она оседлала тщедушный труп супруга и, точно заведенная, продолжала наносить ножом отчаянные удары в живот, в грудь, в лицо.

Когда сладострастный угар начал помалу ослабевать, а на полу разлилась довольно большая лужа удивительно яркой крови, она бросила нож, вскочила на ноги и вновь принялась расхаживать по квартире. (Комнатные туфли, отороченные кроличьим мехом, оставляли кровавые следы.) Каждую клеточку ее тела сжигало дьявольское перевозбуждение. Она чувствовала, ей нужно немедленно успокоиться, чтобы не сгореть дотла. Поэтому Алла бросилась к книжному шкафу, выхватила наугад первую попавшуюся книжку и, преодолевая немыслимое напряжение, принялась ее упрямо читать. Но ни одно слово – набор корявых знаков – не хотело лезть в ее голову. Тогда Алла предприняла еще одно усилие – стала читать вслух:

– …филейное мясо нарезать кусками толщиной десять – двенадцать миллиметров, отбить тяпкой до толщины семь-восемь миллиметров, посыпать солью и перцем, смочить во взбитом яйце, запанировать в молотых сухарях и пожарить, не давая мясу сильно подрумяниться. Положить томат-пюре, развести бульоном, сваренным из костей, прокипятить. Добавить листья эстрагона, нарезанные дольками шампиньоны…

Чтение не успокаивало. Выскользнув из рук, книжка шлепнулась на пол. Алла вновь принялась печатать шаг по квартире туда-сюда-обратно, оставляя за собой кровавые следы. Свет в лампах мигал, и стены кренились порой, словно готовясь рухнуть на мечущуюся (все равно обреченную) узницу; или то были всего лишь выверты искривленного возбуждением сознания, злые, сатанинские шутки всяческих там фобий, свивавшихся в пышные венки. И вот, когда отчаяние Аллы достигло наипронзительнейшей, металлически визжащей ноты, когда, ей казалось: вот теперь и должно произойти самое ужасное… Взгляд Аллы вновь упал на рассыпанные белые листы „Мудрой девы“, – и тут спасительная ясность подожгла ее мозг. Вот, вот оно – средоточие всех зол, источник многочисленных ее бед и треволнений! Огонь. Огонь! Если немедленно, сию же секунду не уничтожить ЭТО – тогда все что угодно может произойти. Огонь! Только бы не опоздать! Она мигом сгребла вредоносное писание и очертя голову ринулась в ту часть квартиры, где, можно было найти огонь. Однако очередная мысль, подстрелившая Аллу прямо-таки на бегу, столь резко осадила ее, что несчастная так и повалилась на пол. Крепко зажав в руках приговоренную рукопись, Алла лежала навзничь на полу, раз за разом шепча расхожую сентенцию из произведения, входившего в обязательную программу для представителей ее среды: „Рукописи не горят… рукописи не горят…“ Заново безнадежность изобразила ей свои беспредельные глуби. Но, полежав какое-то время неподвижно, в путах былых и новоявленных страхов, Алла вдруг одним движением подняла себя на ноги, и крепкий торжествующий хохот встряхнул хрустальные подвески люстры.

– А-а, сучье отродье! Не возьме-ошь! Ой, не возьмешь! – грохотала Алла. – Я знаю, что с тобой сделать!

Тотчас она очутилась на своем пурпурном диване. Сорвала с себя всю одежду. Раскинула, сколь могла широко, ноги. И, комкая один за другим листы рукописи, принялась истово заталкивать их в себя.

– Вот так. Вот так, – помогала своим рукам словом. – Оттуда тебе не выбраться!

Когда таким невероятным способом был изведен последний листок, облегчительный вздох освежил ее пересохшие губы. Тело преисполнилось животворной расслабленности. Алла ощутила, как в ней опять начинают прорастать титанические силы: и она сможет все, все, что угодно, хоть и с самого начала. Недавние страсти-ужасы спешно покидали ее, и единственным жаром, не оставлявшим нутра, скорее напротив, множившимся, разрастаясь в пламя, было заурядное, привычное чувство голода. Что ж, после такого испытания, понятно, что ее организм нуждался в основательном подкреплении.

Солнцу пока еще должно посещать небосклон. И следующим днем, когда оно вновь бледно воссияло сквозь пепельную завесу почти зимних облаков, Никита и Даша, согласно уговору, встретились. Зачем-то (для удобопонятности скажем: случайно) Никита прихватил с собой рукопись.

Последние дни октября домерзали в мелкой водяной пыли, висевшей в воздухе. Мокрый бульвар утопал в неотвратимой дреме, и там, за туманным занавесом, вероятно, жили его медленные сны. Горьковатая сырость и неподвластный бледному пятну солнца холод. Однако, несмотря на неприютность погоды, на вскопанных черных „клумбах копошились садовники. В огромных ватных штанах и куртках, подобные большим озябшим насекомым, они неспешно свершали свое дело. Кто-то заостренной палкой делал в земле лунки, кто-то опускал в них темные луковицы и засыпал влажными комками земли. Садовники сажали тюльпаны. Они знали зачем. Впереди была зима.

Но каким бы прохладным ни казалось дыхание дня, вся его терпкая свежесть была напоена любовью. Впрочем, не станем лишний раз терзать это искалеченное слово. Теперь уж его ни за что не вырвать из кровавокогтистых лап поганок „Пент хауза“ или зубастой пасти какой-нибудь Дины Оскотскодворской. Назовем же здесь то явление просто… неким светоносным чувствованием. Так вот, не были основанием того чувствования ни тонкий завиток за сходственным с розовой раковинкой ушком, ни волнующая белизна пальчиков… Подобное спокойному нежному свету, оно сочилось с матового неба, дрожало в ясной капле на кончике одинокого, забытого осеним ветром листа, блестело в беззащитной наготе забывшихся мокрых веток, играло воображением Никиты, замирая серебристым сиянием над головой его прекрасной спутницы. И, если бы в те минуты Никита был способен изъяснить свое настоящее стремление, то значило бы это – прижать что было сил к себе Дашу и так застыть, замереть, и пусть осени укрывают их листьями, осыпают дождями, и чтобы веснами сквозь них прорастали анемоны и всякие там ландыши, а когда все-таки придет смерть открывать глаза – она встретит безмятежного, как случается только в сказках – премудрого, просветленного андрогина.

В словах как-то не ощущалась нужда. Никита был слишком растворен в том новом невероятном лучистом покое и потому, видимо, с запозданием приметил, что его подруга все глубже кутается в широкий воротник пальто.

– Какая же я свинья! – воскликнул он с горячностью, которая показалась бы случайному прохожему, пожалуй, нарочитой. – Даша… Ты же замерзла!

– Да нет… Так… Совсем чуть-чуть, – торопилась извинить его рассеянность девушка.

– Послушай, Даша, у меня тут недалече друг живет. В двух шагах. Может, зайдем?

– Как скажешь.

Но свидетелями какой удивительной картины, какой гротескной сцены они стали, приблизившись к дому Никитиного друга, под которым тот подразумевал Федора Тютчева! Еще издали можно было уловить какой-то шум. И вот что они увидели. Стихотворец, стоя на своем балконе третьего этажа, бросал вниз всякие вещи и при этом велегласно декламировал стихи, а под балконом бегала, подбирала брошенное та самая худосочная особа, падчерица некоего влиятельного генерала от литературы, опять в каких-то очень смелых замызганных джинсовых нарядах, и ругалась же та особа на Федора Тютчева ругательски, такими словами, что – уф!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю